Текст книги "Собрание сочинений. Том 2. Проза"
Автор книги: Илья Кормильцев
Жанр: Эссе, Малая форма
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Новая лоция
«…умом постичь не может
муж многосчастливый,
гордый, горя в городе
не изведавший,
добродоблестный,
что же понуждает
горемыку изнемогшего
в море скитаться…»
Морестранник
Для тебя, Боальд, эту новую лоцию пишет Хильди.
За Мысом Черных настигли нас ужасные тучи, море открыло китовую пасть и втянуло нас в свои глубины. Во мраке мчались мы, потеряв счет дням, и все умерли от ужаса и потери надежды, кроме меня, от изгнания горького душой и потому безразличного к худшему.
Очутился я в области, где воздух плотен и зрение смущено.
Кто ведает, может, это был сон, но не тот сон, от которого можно проснуться по своей воле.
Сперва понесло меня по морю, где тысяча островов, населенных многими и разными народами. И все они жили не по нашему разумению, но по предначертанному им.
На первом же острове я повстречал людей, которые не говорят и не знают искусства рун. Все свои силы поэтому они тратят на то, чтобы не забыть прожитый ими день. Для этого, встав утром, они начинают повторять все, что делали за день до того, стараясь не упустить и не изменить ни одного движения или жеста. Причем те, кто должен умереть в этот день, занимают места умерших вчера, переходя в их семьи, новорожденных младенцев передают в те дома, где вчера родились дети, и все поступают тем же образом. Но кончается день, и все приходится начинать сначала.
На другом острове солнце всходило по утрам на западе, а все рыбы летали, в то время как птицы забавно плавали, размахивая в воде крыльями. Люди здесь принимали и извергали пищу, непотребно поменяв местами врата жизни. Но именно на этом острове мне хотелось задержаться больше всего и временами он казался мне неотличимым от родного края. Тому виной больные мысли изгнанника.
Еще было там племя, плетущее сети: не слишком крупные, не слишком мелкие, два пальца ячея. К каждой сети привязывают грузила, чтобы она вернулась на землю, – ветры там сильные. Бросают сеть и ловят внизу. Когда же сеть падает, подбирают ее, и перебирают ячеи, и достают из них нечто, чего никто не видит, но они видят, а когда сети, по их мнению, полные, радуются и смеются как дети. Верно и вправду что-то они там находят, Боальд, потому что ничего другого они не добывают и не едят, а живут и плодятся, это я сам видел.
Король одного острова глухой, другого слепой, а третьего – лишен чувства обоняния. Купцы привозят на острова ковры, пряности и музыкальные инструменты. Каждый из властителей занят тем, что смотрит товар купцов, который может оценить, и сообщает остальным двум о его качестве. Но поскольку острова очень похожи, купцы часто ошибаются и привозят скрипки глухому, ковры слепому и мускатный орех безносому.
Тогда случается королям обмениваться странными посланиями. Глухой пишет: «Эта уродливая деревянная палка отвратительна», слепой пишет: «У этого плода противный вкус шерсти и его невозможно прожевать», а безносый утверждает, что орехи в мешке издают унылый сухой треск.
Нет ничего печальнее, Боальд, чем участь кораблей, попавших в Мафелонский проток. Там стремнина воды подхватывает суда и несет их на ужасные скалы. Морякам кажется, что уже нет спасения, как вдруг скалы раздвигаются, образуя проход, и судно спасается, но лишь на время – тут же поток воды устремляется в обратную сторону, и все начинается сначала. Так может повториться много раз, пока однажды скалы, замешкавшись, не успевают пропустить судно. Лишь самым везучим из моряков удается дожить до старости и умереть своей смертью. Но вот что самое чудесное: на одном из судов гребец убил соседа по лавке, и его судили, приговорили и повесили на мачте за мгновение до того, как судно разбилось о скалы. Известно, что палач очень торопился и даже порезал руку веревкой.
Там же недалеко: дикое волосатое племя хродвиров в стужу ходит, как его создал творец, но в зной выворачивает себя мехом внутрь и так не страдает от солнца. Но за лето внутренний сок переваривает шерсть, и тогда, как только выпадет первый снег, хродвир выворачивает шкуру обратно, он оказывается наг и быстро замерзает. Поэтому ни один из них не доживает до второго лета. Я так и не понял, откуда берутся новые хродвиры.
Еще: встретил я многоглавое чудовище и рубил ему головы – славы искал. Но головы отрастали быстрее, чем я успевал их срубать. «Кто ты?» – спросил я врага непобедимого. «Жизнь твоя!» – вот такой был мне ответ.
Видел я людей страны Коккейн и ту пустошь, где змей Фафнир сидит на яйцах, и прочее, известное от народов. Видел и то, что не видел никто до меня. Но все это было в легкой дымке сна, или же это грусть изгнанника обволокла взгляд мой облаком, как пухом дикого гуся?
Но принесло меня, наконец, и к большой земле, полной высоких гор и лесов. На берегу этой земли сидела рыжая дева, за которой я и последовал. И было это сном во сне, как я шел по ее следу.
Мало мне отпущено времени, и не пересказать мне всей моей охоты. Был я при ней и пастухом, и рабом, и князем прокаженных, и кем только не был, пока ее не настиг. И когда настиг, она мне не противилась и подставила губы, но сказала: «А сейчас ты проснешься!» Но я в первый раз был счастлив, забыв об изгнании, и дымка сна развеялась: все виделось, как оно видится наяву.
Тут я коснулся губ… проснулся и очутился во мраке черных вод у китового рта, и выплюнули меня воды, и за мной затворились. Голос невидимый сказал: «Один вошел, один и вышел, а другому здесь не бывать».
Не буду говорить, как доплыл путем сельдяным, но на берегу меня встретили и пронзили копьем – ведь изгнан я был навсегда и под страхом смерти.
И в животе у меня холодное железо, но кровь еще не вся вытекла. Пока хватает сил, чтобы нацарапать на кости руны новой лоции: где поглотили нас китовые уста, как плыть от острова к острову, каких мелей и скал опасаться.
Да только зачем тебе, Боальд, эта новая лоция? Голос ведь ясно сказал: «Один вошел, один вышел, а другому здесь не бывать»?
Никто этим путем больше не пройдет. Бесполезная лоция, Боальд, но если хорошенько подумать, не таковы ли они все? Даже та, которую напишешь ты, величайший из кормчих, когда твои кишки обовьют древко или просто спокойная старость поторопит тебя.
1990
Комментарии к новой лоции
В зеркальной комнате
Все стены здесь покрыты зеркалами. Это даже не стены, потому что между кожей заключенного в зеркальной комнате и поверхностью стекла нет никакого расстояния, и нет прослойки эфира, которая делила бы пространство на меня и не-меня. Можете считать, что эти зеркала образуют мою поверхность, но и это неверно. В отличие от плоскости тривиальных зеркал, эти – объемны. Они пронизывают мое я насквозь и встречаются друг с другом в точке, которую моя гордость называет личностью, хотя эта точка ничем не отлична от всякой другой. Когда я смотрю перед собою, я вижу себя. Но я не вижу того, кто скрывается за моей спиной. Вы полагаете, что это – еще одна моя тень, отвернувшаяся от меня в презрении? А мне кажется, что она смотрит мне в затылок. Эта тень – моя единственная надежда.
Странствия тени
Та, что стоит за моей спиной, странствует. Пока я бездвижен, она просачивается сквозь миры, как капля воды сквозь стопку промокательной бумаги. Но, в отличие от капли воды, она не оставляет следов и не растрачивается по пути. Растворив в себе все впечатления, она завершает свой путь. Сейчас мы, наконец, встретимся, и она поведает мне, каково это – быть другим, как чувствует себя другой и способен ли другой чувствовать. Я слышу за спиной гулкие шаги, закрываю глаза и поворачиваюсь. Кто-то идет мне навстречу, его дыхание горит на моих губах. Нетерпеливый, я открываю глаза… и вижу собственное лицо, расплющенное о зеркальный холод. Это стучало мое сердце, это отражалось от непроницаемого стекла мое дыхание.
Сохранение бестелесного
Стоит мне только отвернуться, и моя зеркальная тень исчезает. Стоит мне снова посмотреть в ее сторону – и она тут как тут. Невинные полагают, что эта отделившаяся часть снова сливается с ними на каждом повороте спины. Но я-то знаю, что она исчезает в толще стекла, и тот, кто смотрелся в зеркало, истаивает на какую-то малую часть. Ведь прокрутившись перед зеркалами всю жизнь, я исчезаю в конце. Или весь ухожу в зеркала?
Китовая пасть
«Один вошел – другой вышел», – так сказал мой голос самому себе в тишине. Мой голос повелевает всей наличной тишиной. Если я быстро бегу по кругу, я могу догнать свой собственный голос. Забывчивые полагают, что они встретились с голосом Чужого. Они забывчивые, то есть те, кто не помнят собственных слов. В зеркальной комнате, где никого нет, все сказки рассказываются самому себе и о себе самом. Тот, кто обладает памятью, знает, что все сказанное было сказано им же.
Зачем?
В страшном темном лесу кто не начинает петь? А чаще кричать… Зачем все это, когда кругом нет никого – ни духов корней, ни ангелов небес? Кого можно испугать своим пением? Умники полагают, что песни страшат Чужого. Но мне известно, что мы поем для того, чтобы прогнать из темноты самих себя. Я себя всяким видел, и таким тоже – с рогами и копытами. Даже зеркала бывают кривыми, а о глазах и говорить не стоит. Самое любимое пение узника этой комнаты – скрип пера по бумаге. Под него можно и впрямь поверить, что кроме тебя есть еще кто-то.
Казнь гребца
Когда я стоял с веревкой на шее и смотрел, как торжествуют лица моих отражений, я видел то, чего они просто не могли видеть. Потому что я стоял к страшным скалам лицом. Я всегда стою лицом к тому, что существует. Мне это дается легко, ведь за моей спиной такая пустота, что в ней даже и пустоты-то нет. Как смешно умирать! Как мало облегчения доставит моя смерть этой живой падали в час ее собственной смерти. Нет никаких казней – одни только самоубийства.
Задание выполнено
Ваше Величество, я сделал то, о чем Вы меня так просили. Не скрою, это было нелегко. Смешные человечки, они бились как львы. Но я пару раз обнажил клинок, и сеть в наших руках. Пощупаем ее вместе, слепец! На ощупь – одна пенька. Я бы мог Вам подтвердить, что и глазам ничего не видно, но Ваше Величество глухи, как пень, так что придется поверить на ощупь.
У меня такое ощущение, что они нас за дураков держат. Дурят нам голову своим странным промыслом. А может, им все-таки известно что-то такое, чего мы не ведаем? Что же, нет ничего невозможного. Они просто смотрят не в те зеркала, в которые смотрим мы, и для них нет разницы между моим зрачком и Вашим бельмом.
Мысли изнутри-волосатого
Пуфф, как хорошо и сытно в брюхе! Долго я растил эту шерсть, впитывал в нее космическую стужу, дикую вьюгу, хвойные запахи зимы. Вот она, вся моя жизнь – у меня в брюхе! Теперь, когда снаружи тепло, я питаюсь плодами своих лишений, уловом моего терпения. Проходил здесь один тип с зеркальным блеском в глазах, говорил, что зима еще вернется. Да откуда же ей вернуться, когда теперь так тепло? А если и вернется, так я на нее плевал. Брюхо у меня набито шерстью опыта – это меня завсегда спасает. Отца и матери я не помню, может их у меня и не было. Мы историй не пишем, а живем по простой нашей народной мудрости. Не такие мы дураки, чтобы мереть как мухи. Откуда же нас тогда так много?
Кишки обвивают сталь
Признаюсь тебе, Боальд, что выдумал я тебя. И все остальное я тоже выдумал. Выдумал, стоя спиной к зеркалу. Только вот копье это меня смущает. Слишком уж оно настоящее. И боль такая, какую не придумаешь. Может, она-то все же стоит за зеркальной стеной? Может, она-то и заковывает нас на заре нашей жизни в хрустальные шары, а потом из них и освобождает? Или я снова ошибаюсь? Может, плоть моя прободена длинным тонким осколком стекла, который швырнул я, разгневавшись, в свое отражение?
В зеркальной комнате
Убедившись в том, что здесь больше никого нет, я понял, что здесь есть какой-то бог. И вот я пытаюсь отпугнуть его от себя скрипом пера; исписанные стопы бумаги заполняют мою тесную камеру, но она чудесным образом расширяется, вмещая в себя все больше и больше историй, случившихся с ушедшими в бездну стекла. Но как бы не велика была вечность, рано или поздно она переполнится этими враками и лопнет. По крайней мере, так хочется на это надеяться.
1991
Ananke
Разоткровенничавшись, она призналась ему (она сидела перед черным квадратом окна и правила помаду на губах), что ей очень хочется уехать из этой страны по единственной причине.
Здесь, она была в том глубоко уверена, ей никогда не удастся родить здорового ребеночка и правильно его воспитать.
Вечер отбрасывал многоцветные тени на ее задумчивое лицо, на старательно округленные губы. Темнота за окном была черной мякотью исполинского арбуза, в которую бесчисленными белыми семечками были погружены людские существа, и в то же время она была огромной утробой, в амниотических водах которой плавали бесчисленные младенцы в ожидании выхода на свет.
Его тронула простота и наивность ее убеждений, сплав здравой рассудительности с сантиментом.
Несколько позже, когда их пути уже разошлись, он услышал, что ей удалось познакомиться с иностранным специалистом, монтировавшим какое-то оборудование, выйти за этого специалиста замуж и уехать вместе с ним в его страну.
Прошел еще некоторый срок, и через общих знакомых до него дошли печальные новости: она родила своего столь тщательно спланированного ребеночка, но тот не прожил и месяца, приговоренный от рождения к смерти каким-то страшным, редчайшим наследственным заболеванием, проявляющимся к тому же не каждый раз и не в каждом поколении, ген которого она скрывала в себе и борьба с которым еще не по силам современной медицине. Ребеночек умер, так и не раскрыв глаза. Она же, по мнению врачей, этой неудачей навсегда исчерпала запасы своего плодородия.
Трудно объяснить, каким почти случайным образом, по каким телефонным и адресным обрывкам, им удалось отыскать друг друга несколько лет спустя.
Они ужинали в ярко освещенном ресторане на правой стороне Арно, ближе к Садам Боболи. Мягко покачивались нейлоновые шнуры дверной занавеси, но беседа не шла. Говорили о пустяках, вроде стойкости генотипа флорентиек, до сих пор схожих лицами и пышностью волос со своими пращурками в залах Уффици. Только после ветчины с дыней, ньокки, телятины, после неизбежных трех четвертей «Кьянти Классико», когда плюгавый официант, наконец, подал блюдо со свежими фруктами, она произнесла, очевидно, заранее заготовленный монолог, раздвигая окружавшее их пустоватое латинское многословие темным, мягким облачком славянской речи.
Она ни о чем не сожалела, потому что если бы то же несчастье случилось с ней дома, она считала бы себя его виновницей, терзалась бы мыслью, что ребеночек родился таким в силу места рождения. Теперь же она была спокойна, зная, что то, что с ней произошло, было предопределено судьбой и ни от кого не зависело. Она и Ардуино уже оправились от удара и теперь готовятся усыновить симпатичного черноглазого мальчугана из приюта, филиппиненка, оставленного матерью. Все документы уже поданы.
Он внимательно посмотрел на нее и увидел, что, несмотря на прошедшие года, ей удалось сохранить неизменным невинное и трогательное выражение лица, а также привычку округлять губы колечком.
«Древние греки, – подумал он, – воздвигали храмы Судьбе, но потом никогда не заходили в них и не приносили в них жертв. Напротив, они старались обойти их стороной».
– Они были неглупы, эти древние греки, – закончил он свою мысль почему-то вслух.
Она удивленно посмотрела на него, стараясь понять, к чему относится его реплика, и вдруг что-то сломалось в ней со слышимым звоном (это, впрочем, был выпавший из руки бокал) и слезы побежали по ее щекам сначала отдельными слезинками, а затем уже сплошным неудержимым потоком.
1990
Либитина
Мальчик стоял перед дверью, сжимая в руках колючий бумажный пакетик. Он стеснялся всего себя, начиная с дурацких форменных штанов из мышастого сукна и кончая перемотанными изолентой в шарнирах очками. Тем крепче он сдавливал в кулаке пакетик – оправдание и залог своего присутствия перед чужой дверью в чужом доме.
Дверь открыла молодая женщина, лет двадцати с небольшим, без особой красоты в скуластом, сероватом из-за отсвета пепельных волос лице, коротковатая телом и плотная икрами. Лишь ее зеленые, красноватые в уголках глаза, подернутые кошачьим третьим веком, излучали влажный, властный и томительный свет.
– Вот это да! – всплеснула она руками. – Я думала, что ты забудешь. Ну, проходи, раззява! – и она выхватила из рук мальчика бумажный пакетик, но, уколовшись, уронила его на пол.
Мальчик наклонился, чтобы поднять пакетик, но она упредила движение, задев мальчика полами халатика и подарив случайно ускользнувшую из-под ткани волну тепла.
– Надо же, вспомнил! – вновь повторила она, разворачивая пакетик, из которого на ее ладонь посыпались крохотными ежиками детки кактусов, агав и бриофилиумов. – Ну, пойдем, посмотрим, что я могу дать твоей мамочке. Обувь сними! – и она выскользнула из прихожей, оставив его снимать в желанном одиночестве ужасные коричневые туфли, стесняясь не замеченной почему-то дома дырки в носке.
Женщина раздернула тюлевые занавески, дав солнцу хлынуть в пыльное кружение воздуха, приподнялась на пальцах и несколько мгновений, но больше, чем нужно, стояла, охваченная этим светом, с широко-широко раскинутыми руками, не отпускаясь от занавесок. Мальчик опять смутился и стал смотреть не на нее, а на подоконник, где в маленьких пластмассовых горшочках щетинились опунции и маммиллярии. Он подошел и начал трогать пальцами цепучие крючковатые колючки. Женщина взяла листок картона и пинцет и начала обрывать детки, болтая при этом в обычной издевательской манере, от которой мальчик окончательно потерялся, задавала ему безответные вопросы о приятелях мальчика, его родителях и о том, как он провел время после окончания лагерной смены.
Этот издевательский голос, эти знакомые насмешки вернули его на месяц назад. Повод для насмешек он всегда предоставлял, поскольку неизменно оказывался самым бестолковым во всех прыгучих развлечениях пионерлагеря, постоянно лишним в шествиях и песнопениях, хилым в соседстве с жизнерадостными даунами, составлявшими костяк отряда. Она делала его мишенью всех ночных бесовств, принимая за страх его смущение, когда он оказывался посреди спальни с перемазанным зубной пастой лицом и тщетно пытался просунуть ногу в зашитую на конце штанину. Заставляла его всегда и везде находиться рядом с собой, чтобы лучше видеть все его огрехи и больнее подначивать, пересказывая эти нелепости немощи другим детям в его присутствии. Когда, проходя мимо вожатской, он слышал за фанерной стеной то ее хрипловатый голос, то похотливый баритончик физинструктора по кличке Морж, и, наконец, хоровой взрыв хохота, он пускался бежать через заросли стрекучей крапивы, полагая, что речь идет снова о нем, и сгорая со стыда.
С той же издевкой дала она ему свой адрес, выразив глубочайшее сомнение в качестве коллекции кактусов его мамы, если брать в качестве образца сына.
Он и не собирался приходить, но имел глупость проболтаться матери о знакомстве, а та, одержимая демоном собирательства, немедленно нарвала ему деток на обмен. Перенесенные терзания и обиды почти запропастились в памяти, но теперь, стоя у окна рядом с их первопричиной, мальчик вспомнил все и понял, как плохо он поступил, переступив порог этой квартиры.
А женщина продолжала обрывать детки, язвила, пару раз ущипнула его пинцетом за волосы, распаленная его подавленным молчанием, потом замолчала сама, прежде чем внезапно провести по его голове ладонью раз и еще раз. Кролик в сердце мальчика дернулся, ударил лапками в грудь. Он не знал, какой новый злой розыгрыш таился за этой лаской, но тайно почувствовал, что он намного должен превзойти все прежние испытания.
Схватив колючие маленькие растеньица, он сказал: «Я домой пойду…», – и двинулся к двери. Но она снова ловко опередила его и, оказавшись первой в прихожей, щелкнула чем-то в замке.
– Будешь сидеть здесь, сколько я захочу, – сказала она уже совсем другим голосом, в котором едкая колючая хрипотца обернулась злой и жадной.
– Зачем? – сказал он, теряя дыхание.
– А затем! – ответила она уже по-прежнему. – Мама же не знает адреса. Захочу, и всю жизнь здесь просидишь.
Он стоял, пытаясь сдержать слезы испуга и ощущая, как все сильнее и сильнее впиваются в ладонь своими острыми зубками и коготками кактусята.
– Ладно, хлюпик, не хлюпай! – пощадила она его ничтожество. – Пока попьем чаю с вареньем, а там решим, что с тобой делать.
Он судорожно пил чай из блюдца, которое тряслось в его руках. Она же ела варенье с ложечки и смотрела на него пристально, видно догадываясь о пугливом кролике там, под старой фланелевой рубашкой.
– Почему ты не ешь варенья, хлюпик? – спросила она и, не дождавшись ответа, макнула в вазочку палец и стала его облизывать. – Смотри, как надо!
Он молчал. Тогда она опустила в вазочку всю кисть руки и медленно поднесла ее к лицу мальчика:
– Оближи!
Он смотрел, как красная вязкая капля спускалась вдоль голубой ветвящейся жилки. Мятые смородиновые ягоды облепили ее запястье, покрыли розовую подушечку под большим пальцем.
– Лижи! Такие как ты лизуны должны это уметь! Лижи, трус! Я хочу, чтобы ты лизал меня, – говорила она.
Он терял над собой контроль и чувствовал, что вот-вот начнет лизать, как щенок, как котенок. Она взорвется колючим смехом, и осколки этого смеха пронзят тонкую кожу, под которой спрятался кролик. Мальчик вскочил, опрокинув блюдце, и кинулся в прихожую, но женщина опять оказалась проворнее и заслонила собой дверь. Ему показалось страшным то, как она дышала, – с той же легкой хрипотцой, с которой говорила. Он потянулся к замку, но она оттолкнула руку и рывком раскрыла на себе халатик. Мальчик смотрел, машинально запоминая, на острые приподнятые груди, покрывшиеся гусиной кожей, на смуглый напряженный живот, пересеченный как разрезом полосой варенья, и тут кролик метнулся и толкнул его изнутри в грудь. Мальчик отчаянно швырнул ей в лицо содержимое своей ладони и, пока она стряхивала впившихся кактусят, рванул щеколду и оказался на лестничной площадке.
Стоя под захлопнувшейся дверью, он потрясенно слушал, как с другой ее стороны убыстряются, становясь все громче и слитнее, женские рыдания. Заплакав и сам, помчался вниз по лестнице, выскочил на улицу, и еще долго без нужды бежал, ощущая себя то мстителем, то зверем, спасшимся из ловушки, то жестоким и гнусным убийцей.
Ему еще только предстояло постичь глубину своего поражения и окончательность ее победы, но это случится много позже, когда она начнет являться ему в беспокойных снах, держащей в руке колючий и непристойно искривленный ствол мексиканского эхинопсиса, – в общем, в том самом облике предвестницы Смерти, в котором только и возвращаются к мужчинам все невозвратно потерянные.
1990
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?