Текст книги "Мои восторги"
Автор книги: Илья Репин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
III. В Петербурге
А между тем мы всё едем и едем безостановочно. Вот уже скоро целая неделя. Но остановки еще более несносны, чем эта бесконечная однообразная езда.
Самая большая и неприятная остановка была в Серпухове, с переправой через большую реку на пароме. Мы долго ждали, пока паром вернулся к нам с противоположного берега. Холодный ветер дул навстречу, пронизывая насквозь; но я уже не имел желания слезть со своих высот и пассивно наблюдал всю широкую реку; переезжали лодки, иногда наполненные людьми, глубоко сидящие в воде, иногда легкие, скоро катящиеся по воде, и все это уже не занимало меня: хотелось поскорее добраться до Москвы – что-то там? Жутко было думать, что найду я в совсем незнакомом мне месте.
Во всей нашей долгой дороге замечательным мне показался лишь кремль в Туле. Собралась нас, приезжих, целая компания, и мы, кто пешком, кто на извозчиках, отправились в кремль.
В нашей слободской Украине совсем ведь нет старинной архитектуры, и я был поражен этими стенами с зубцами и башнями на углах. Мне вспомнились картинки к «Еруслану Лазаревичу» и «Бове-королевичу» – там такие стены были. И представилась вся богатырская жизнь за этими стенами.
И после переправы в Серпухове, которая протянулась до позднего вечера, опять пошла нескончаемая скука сидения на месте. Долгую ночь… да я уже счет потерял дням и ночам.
Наконец, еще темным утром, кондуктор с особенным возбуждением говорит мне:
– Что же вы не смотрите: Москва началась!
– Как? Где? – таращу я глаза.
– Да ведь мы едем уже по Москве.
– Что вы? Эти лачуги, эти гнилые заборы?!
Утро едва брезжило, но становилось все светлее, а улица – кажется, все одна и та же – тянулась бесконечно: одноэтажные домишки, кривые, с провалившимися крышами, черными трубами и т. д.; но всего несноснее эти бесконечные деревянные заборишки и, наконец, заборы с гвоздями, длинными остриями, торчащими на страх ворам и разбойникам.
Стали мелькать все чаще и чаще одни и те же надписи на воротах: «Свободен от постоя». Порошил снежок, и наконец после какой-то площади пошли улицы пошире, дома повыше. Ах, вот и львы на воротах; вот церкви начались… в Москве ведь их сорок сороков… Мы въехали наконец на наш станционный двор, и нам объявили, что мы можем брать свои сундуки и чемоданы и ехать кому куда надо: часа через два мальпост будет готовиться в обратную дорогу.
Мне поскорее захотелось взглянуть на «чугунку», посмотреть, как это она ходит без лошадей. Мне вспомнился офицерский денщик Савка. Когда впервые поставлены были телеграфные столбы, в кухне у нас произошел очень горячий и страстный спор о том, как получаются телеграммы. Раскрасневшийся Савка, со слезами обиды за недоверие к нему, клялся и божился, что по проволоке и бежит машинка, и разрывает даже птичку на лету, если та не успеет соскочить с проволоки.
Но вот и вокзал. Ах вот как: далеко тянется широкий, высочайший коридор, покрытый стеклами, в середине – огромное немощеное место, там лежат ребрами железные полосы, а вдали свистит и стреляет густым белым паром вверх какой-то черный самовар и быстро приближается прямо на меня: раздался его оглушительный свист. Я испугался, но это вдруг захватило меня таким восторгом, что я сейчас же стал расспрашивать сторожей: когда пойдет в Питер поезд? По каким дням ходит?
– Да ходят два раза в день, – отвечают с улыбкой служители.
«Вот как здесь», – думаю, и мне страшно захотелось ехать в Питер сейчас же.
– А скоро ли сегодня пойдет? – спрашиваю я.
– Да часа через два пойдет пассажирский поезд.
– А долго ли придется ехать до Питера?
– Полторы суток. Сегодня утром в десять часов сядете, а завтра к вечеру будете в Питере.
– А где берут билет и сколько он стоит?
Я, как в чаду, уже ни на что не смотрел, думая лишь о том, как бы поскорее привезти сюда свой чемоданчик, туго-туго набитый, тяжелый, и ждать, пока можно будет сесть в вагон, на свое место, и ехать… Неужели это не сон?
Билет на проезд был длинная узкая хартия с пропечатанными названиями станций, на которых поезд останавливается.
Вот опять приходят, отходят, свистят, гудят паровозы, дымят то черными, то белыми облаками. У меня две заботы: сохранить свой чемоданчик и, главное, попасть вовремя в вагон своего поезда. Я расхаживаю по бесконечному, длинному деревянному помосту взад и вперед – жду своего поезда; сторож обещал мне сказать, когда надо садиться и в какой вагон.
О счастье! Я еду наконец, сидя на удобной скамье, как в комнате. Правда, все сидят тесно друг к другу в сером вагоне, везде крепко сколоченном поперек крестами и завешанном мешками, узлами и плотничьими инструментами. (С нами ехала артель плотников.)
Замелькали быстро церкви, дома и опять загородные поселки – вот и деревни, дороги; куда-то люди идут, едут, и уж здесь все меняется быстро-быстро, едва успеешь взглянуть; а поезд летит и летит.
В вагоне начинаются разные перемещения. Большею частью лавочка, где сидело двое, меняла свой вид: один ложился на ней, подогнув коротко ноги, а другой втискивался под лавку, откуда торчали его лапти или сапоги. Атмосфера становилась все гуще, особенно от курева махорки; закусывали селедкой, бросали бумажки, плевали на пол, и скоро воцарилась грязь. Отворявшаяся дверь впускала облака морозного пара, и тогда ясно становилось, что атмосфера у нас – «хоть топор повесь».
Как хорошо, что я, по совету сторожа, ходил пить чай в соседний трактир: я пил его там много, с булками и молоком. Я был сыт. В сумерках меня стал разбирать сон: я уже привык спать сидя.
Зажгли тусклый фонарь, и он фантастично освещал мешки, обвесившие крестообразные перекладины, и где попало, без всякого удобства и порядка развалившихся людей; не понять теперь, чья это рука, чья нога, чей это лапоть, мешок, сундучок, – все перемешалось, навалилось: ни перелезть, ни добраться до двери…
А вот идут как раз кондуктор, контролер и сторож проверять билеты.
Кондуктор обрывал те станции в длинной хартии, которые мы уже проехали. Хорошая, простая система проверки придумана контролем, но полюбуйтесь на практике. Пока растолкают сонного человека, пока он найдет свою драгоценную хартию, пока оторвет кондуктор названия преследованных нами станций!.. Иной со сна, очумев, ничего не понимает, а когда наконец поймет – начинается возня: он забыл, куда положил билет. Какие рожи! Какая мимика!
Против меня сидит приличный господин, я пробую с ним заговорить: узнаю, что он петербуржец, и с особым любопытством хочу его расспросить, но почему-то боюсь даже заикнуться об Академии художеств.
– А вы по какой части? – спрашивает он.
Только теперь я вдруг почувствовал всю рискованность моего положения. Я даже как-то растерялся, мне хотелось спрятаться куда-нибудь.
Визави мой невольно обратил на меня внимание. Ему, как человеку уже немолодому, практику в жизни, я показался, вероятно, подозрительным. Но, сделав мне еще несколько вопросов, он успокоительно пошел мне на помощь – человек добрый, хотя и с немецким, едва заметным выговором и практичным взглядом на жизнь.
– Так что же? Учиться, желаете учиться? Это похвально. Что же, вы в университет желаете поступить?
О боже, как он мне осветил вдруг жизнь!.. Я даже вчуже опьянел от его предположения: неужели я чем-нибудь похож на студента? (Студентов я считал в своей душе теми героями-полубогами, на которых даже взглянуть не смел.) Я глубоко сожалел, что студенты в то время за «бунты» были лишены своей формы – голубых околышей и воротников. В своем небывалом восторге я блаженно молчал, а потом спросил его:
– А как вы думаете? К чему бы я мог быть пригоден в жизни?
– Да что же за таинственность, я не угадчик, – кисло улыбнувшись, сказал он. – Я вижу, вы человек не без головы, кое-что почитывали и об литературе русской рассуждаете не без понимания. А угадывать я не берусь.
Я вдруг почувствовал себя несчастным фантазером, и мне стало и стыдно, и больно.
Наконец, как виновный на допросе, я решаюсь сказать ему всю правду.
– Знаете, – понизив голос, путаюсь я, – я ведь возмечтал поступить в Академию художеств…
– Ах, так что же вы так сокрушаетесь! Туда поступают легко, но там ведь обязателен талант – вот загвоздка. О боже! Ах господи! – И вдруг встрепенулся он со слезами в глазах и каким-то растроганным голосом стал выкрикивать: – Да ведь мы к Питеру подъезжаем! Смотрите, смотрите – скоро Знамение[58]58
Знаменская церковь на Невском проспекте, близ Николаевского (сейчас Московского) вокзала, разрушенная в 1940 г.
[Закрыть] будет видно! Ах, что-то я застану! – И слезы его уже неудержимо лились из глаз. – Ждет ли она меня, моя голубушка!..
Он стал бегать от окна к окну, стал собирать свои вещи. Мне сделалось жутко, и я впервые подумал: где же я остановлюсь?..
– Скажите, ради бога, – обращаюсь я к своему собеседнику, – не укажете ли вы мне, где мне остановиться? Где Академия художеств?
Я, уже забыв всю неуместность своего приставания, все же лезу к нему, хотя чувствую, что он очень расстроен и что едва ли он что-нибудь мне ответит.
– Ах да, вам на Васильевский остров надо ехать, далеко, через весь Петербург.
– А можно вас навестить после и расспросить? – опять не унимаюсь я. – Можно записать ваше имя?
– Да, Виктор Константинович Фольц. – И он продиктовал мне свой адрес – где-то на Фонтанке.
Поднялась страшная суета, люди выходили, пришли носильщики…
Я едва успел с чувством пожать руку моему спутнику и вдруг почувствовал себя в холодном море жизни большого города, кишащего в каком-то бурном водовороте. Мне сделалось так страшно, как никогда в жизни: жуткое одиночество в далеком, совершенно незнакомом месте давило. Но вот я и в санях, извозчик – добрый молодой парень; снег белыми хлопьями весело валил и таял. Глаза разбегались по широкой улице; везде тесно и людно, одни за другими, одни за другими ехали сани, кареты, а на панелях, перед домами, магазинами целой стеной, как из церкви в годовой праздник, идут, идут. И все больше молодые люди в шляпах-треуголках, в воротниках с золотыми петлицами; также много военных, и барынь, и барышень. Было часа четыре-пять. Те туда, эти сюда идут, идут и едут, едут… без конца.
Ах, вот статуи – лошади Аничкова моста[59]59
Украшающие мост конные группы, исполненные скульптором П. К. Клодтом (1805–1867).
[Закрыть], я узнал их сразу по гравюрам «Северного сияния» (этот журнал я выписывал в Чугуев и очень дорожил им). Значит, я на Невском проспекте. Пошли еще знакомые здания. Вот Публичная библиотека, вот Казанский собор, и я опять думал, что я во сне. Узнал я и Исаакиевский собор, и Николаевский мост.
Но вот наконец и Васильевский остров. Ох господи, да ведь направо с моста – это и есть Академия художеств! Разумеется, вот и сфинксы перед нею… У меня сердце забилось… Неужели я не во сне?..
– Ну, теперь куда? – спрашивает извозчик.
– Да в какую-нибудь гостиницу, подешевле, – не знаешь ли?
– Что ж, спрашивайте: в какую вам цену? Номера всякие есть.
Мы подъехали к гостинице «Олень», и я, узнав, что есть номера в один рубль, высадился здесь. Были уже густые сумерки, в номере душная скука; я заказал себе самоварчик и понемногу блаженно распарился, выпив с калачами бессчетное количество стаканов чаю.
После дороги, неудобств и передряг я почувствовал здесь такое спокойствие и довольство, что меня стало клонить ко сну, и я быстро забылся сном праведника в чистой удобной постели. Давненько я не мог протянуть так вольно ноги, тепло укрыться.
Проснулся я рано, еще было темно. Кажется, я впервые проснулся к действительности, и мне стало страшно. Страх мой особенно усилился, когда, сосчитав свои деньги, я нашел в своем бумажнике только сорок семь рублей. Можно прожить в этом номере тридцать дней, а дальше?
– А что, – спрашиваю я служителя, который мне показался добрым малым, – если бы я нанял эту комнату на месяц, сколько взяли бы с меня в месяц?
– Не знаю, сударь, у нас так долго не живут. Да вам же лучше, если вы надолго приехали, пойти и снять себе комнату помесячно: там вы поторгуетесь и наймете рублей за шесть, за десять. А это разве можно – тридцать рублей в месяц за номер!
– А как ее найти, такую комнату? В какую сторону идти и у кого спросить? – спрашиваю я моего благодетеля.
– Да вот идите прямо по линии и смотрите: писанны записочки к воротам прилеплены – читайте и расспрашивайте дворников. Идите подальше, к Малому проспекту: там подешевле.
Вышел я. Но меня неудержимо потянуло к набережной, к сфинксам, к Академии художеств…
Так вот она! Это уже не сон; вот и Нева, и Николаевский мост. Мною овладело восторженное забытье, и я долго стоял у сфинксов и смотрел в двери Академии, не выйдет ли оттуда художник – мое божество, мой идеал.
Долго так стоял я одиноко; вероятно, было еще рано, и я никакого художника близко не заметил. Вздохнув от всей глубины души, я пошел к Малому проспекту искать комнату.
На Малом проспекте по записке на воротах взобрался в четвертый этаж, или мансарду, и шустрая хозяйка показала мне маленькую комнату с полусводом; она отдала бы ее за шесть рублей. Комнатка мне понравилась, я стал торговаться, предлагая пять рублей, так как ведь это же довольно далеко от центра.
– Да ведь вы, вероятно, студент, так еще удобнее вам, лишь бы поближе к университету.
– Нет, – смущаюсь я, чрезвычайно польщенный ее предположением, что я студент. – Нет, – запинаюсь я. – Я намерен поступать в Академию художеств, – сразу выпалил я.
– О-о, как хорошо! Мой муж художник-архитектор, а мой племянник тоже поступает в Академию художеств.
Я трепещу от радости, и мы сговариваемся за пять рублей пятьдесят копеек за комнату в месяц.
Мне захотелось сейчас же перебраться в эту комнатку с окном мансарды и начать что-нибудь писать.
IV. Рубикон
На следующий день с утра я отправился по всем мастерским иконописцев с предложением услуг; везде с неохотой записали мой адрес с обещанием уведомить, когда понадобится. Я почувствовал, что это безнадежно, пошел по мастерским вывесок – и везде было то же обещание уведомить.
Меня очень серьезно заботило мое дальнейшее существование. Пробовал отыскать Виктора Константиновича Фольца, но по его адресу такого не оказывалось.
Усталый, я зашел в кухмистерскую пообедать. Обед мне показался необыкновенно вкусным, но он стоил тридцать копеек. Ненадолго хватит мне моих запасов, если бы я вздумал обедать так всякий день. У меня был еще из Чугуева чай и сахар. Я зашел в мелочную лавку, купил два фунта черного хлеба. Добравшись домой усталый, к вечеру я заказал самовар и до полного блаженства распарился моим напитком, закусывая черным хлебом. Мой хлеб стоил три копейки, а чай – шестьдесят копеек за фунт; сахар вприкуску тоже недорого обойдется! «Ведь вот чем можно питаться», – подумал я. Я так обрадовался своему открытию, что даже окрылился перед опасностями; страх мой перед возможностью голодной смерти отходил.
Старушку, приносившую мне самовар (дальнюю родственницу хозяев квартиры), я попросил посидеть мне с чулком в свободные минуты и с горячим увлечением начал писать красками с нее этюдик, тонко-тонко выписывая на картончике ее нежные морщинки.
Хозяйка моя, увидев мою работу, очень ее одобрила, и я с робостью спросил, скоро ли я увижу ее мужа – художника-архитектора?
– Да-да, – говорит она, – вот надо, чтобы Саша посмотрел вашу работу: я, конечно, ничего не понимаю, хотя мне кажется – очень, очень хорошо; а вот интересно, что он скажет, он ведь у меня художник.
– Ах, пожалуйста, пожалуйста, – умоляю я, – я буду так рад показать ему.
Я воображал себе художника-архитектора очень важным господином с брелоками, расчесанными бакенбардами и пробором на затылке, в безукоризненном костюме и белейшем белье, громко, смело выкрикивающим приказания и звучно сморкающимся в чистейший платок, освежающий комнату духами. Я даже боялся встречи с ним и радовался про себя, что вот уже четвертый день, а его нет. Верно, занят сильно: архитекторы – народ деловой.
Но вот вечером милая старушка, моя модель, которая не только покупала мне каждое утро на три копейки черного хлеба, но еще придумала поджаривать его на плите и подавала к чаю такие вкусные горячие, душистые ломти, что я, казалось, никогда еще не едал такой вкусности, – объявляет скромно (она все делала скромно и весело), что Александр Дмитриевич Петров, хозяин квартиры, спрашивает, может ли он войти ко мне.
– Ах, как же, как же, – засуетился я, – просите, просите, я их жду уже несколько дней…
На пороге появилась робкая фигурка в халатике с меховой оторочкой рыжего, с бородкой, очень скромного, симпатичного человека.
Он был в туфлях и только в нижнем белье и все запахивался полами узкого халатика.
Я очень-очень обрадовался ему, усадил его, предлагал чаю, закрывая чем-то ломти своего черного хлеба, – совестно стало.
Тихонько откашливаясь, несвободными, сдержанными звуками своего уютного голоска он скромно, сдержанно и с большою добротою и участием стал расспрашивать меня о моих планах, желаниях и средствах, какими я обнадежен. И мне показались его вопросы так серьезны, так неустранимо важны, что я вдруг совершенно опешил и сказал ему, что я, кажется, сделал непозволительный промах: несбыточную фантазию принял за возможное, и теперь думаю, как бы это выбраться восвояси, в Чугуев, подобру да поздорову, пока еще есть возможность вернуться домой…
– Кхе-хе-хе, так вот только и было всего? Что вы, что вы! Нет, батенька, нет, ведь вы самое важное в жизни вашей сделали: вы Рубикон перешли.
Я знал, что такое Рубикон Юлия Цезаря, и мне страшно понравилась эта убедительная и великая истина в устах этого скромного образованного человека. Я серьезно задумался.
В глубине души я чувствовал, что ни за какие сокровища сейчас я не вернулся бы домой из Питера. Мой интерес к нему каждую минуту возрастает; да я же еще ничего не видал, ничего не слыхал.
Доказав мне всю нелепость моего желания попятиться назад, Александр Дмитриевич стал понемногу расспрашивать меня, что я читал и что я знаю.
– Э! Как! Вы не читали «Илиады» и «Одиссеи»? Ну, с этого вы должны начать. Не трудитесь, да и не удалось бы вам достать эту книгу теперь. Я вам дам ее: читайте с большим вниманием, у моих детей есть.
Чем больше я знакомился с этим скромным рыжим человечком, тем большим уважением проникался к нему. Бедность его в материальном отношении была ясна, но она уходила далеко от него, в фон, он полон был глубокой серьезности – понимания самых важных явлений жизни; это чувствовалось и ставило его высоко. Он казался не от мира сего.
– Ах, покажите, покажите, как вы написали нашу старушку. Наши тут вас очень одобряют.
Я показал.
– А-а, да вы уже недурной живописец; ну чего ж вам бояться? Нет, ничего, у вас пойдет; конечно, надо потерпеть пока, ведь вас никто же не видал. А были вы в Эрмитаже?
– Нет, это трудно; говорят, туда надо особый билет доставать для впуска; туда особо как-то одеваться надо, во фрак.
– Ну, это все не так страшно; фраки – это было давно. А вы непременно побывайте. Я вас познакомлю с моими племянниками, они вас туда поведут. Саша ходит в рисовальную школу на Бирже, он все это знает; они с Лелей вас сведут и в канцелярию дворца, где выдают билеты для входа в Эрмитаж.
– А туда, кажется, надо идти во фраке, – опять пугаюсь я.
– Нет, это прежде было, теперь просто: ну конечно, оденьтесь поприличнее для себя же. Кх, да-да, как поступите в Академию, вы манеру свою живо перемените: теперь уж так не пишут, как написана ваша старушка, теперь пишут широкими мазками, сочно.
Мне это не понравилось, и я стал защищать тонкую живопись.
– Кх, да-да, а вот через годик-другой вы иначе заговорите – сами будете писать сочно, широко…
Я и рад был, что он признаёт все мое дело решенным, и все еще не мог не оглянуться назад.
– Так вы думаете, что я не должен поскорее обратно, восвояси? – повторяю я, чтобы он утешил меня.
– Ну что вы! Уж я вам сказал: «Рубикон перешли, возврата назад не может быть», кхе, да-да… А пока что вы поступили бы в рисовальную школу – там плата три рубля в год. Это на Бирже, против Дворцового моста.
Мне стало весело, я как-то обнадежился и скоро записался в рисовальную школу. Но там только два вечера в неделю и утро воскресенья можно было заниматься. А в Академии художеств, говорят, всякий день с утра и до семи часов вечера идут занятия – вот бы туда!
Наконец я набрался дерзости и пошел по коридорам Академии расспрашивать, как туда поступают.
Служитель у подворотни сказал мне, что надо об этом узнать у инспектора. Я взобрался наверх, прочитал на двери надпись: «Инспектор К. М. Шрейнцер». Но меня одолел вдруг такой страх перед словом «инспектор», что я спустился вниз. Инспектор резервной кавалерии у нас был граф Никитин – ведь это какая особа!
Читаю внизу надпись на двери: «Конференц-секретарь Ф. Ф. Львов». Я вдруг подумал: «Ну, секретарь, кажется, что-нибудь попокладистее – эх, будь что будет!» Позвонил.
Меня Львов как-то невзначай принял. Быстро, вопросительно оглядел меня.
– Ах, в Академию? Да где вы готовились? Ах, вот эти маленькие рисуночки? Ну, вам еще далеко до Академии художеств. Идите в рисовальную школу: у вас ни тушевки, ни рисунка нет еще, – идите, идите. Приготовьтесь, тогда приходите.
– Да, конечно, – дерзаю я промолвить этому важному господину, – да ведь там только три раза в неделю, и то по вечерам занятия…
– Но ведь здесь, в Академии художеств, вас забьют, тут вы не знаете, какие силачи сидят. Будете вы пропадать на сотых номерах! Куда вам… Идите, идите.
Я поступил в школу в декабре.
Главное лицо в рисовальной школе был директор Дьяконов. Высокий старик с белыми курчавыми волосами, он похож был на Саваофа. Я не слыхал ни одного слова, им произнесенного. Он только величественно, упорно ступая, проходил иногда из своей директорской комнаты куда-то через все классы, не останавливаясь. Лицо его было так серьезно, что все замирало в семи классах и глядело на него. Одет он был во все черное, очень чисто и богато.
И вот я в рисовальной школе. Я рисую отформованный с натуры лист лопуха.
У нас два учителя – Церм и Жуковский. Несколько рисунков Церма висят на стенах как оригиналы для подражания. Они нарисованы с таким совершенством великолепной техники и чистоты отделки, что на них всегда глазеют ученики; не оторвать глаз – дивная работа. Нигде не притерто – так чисто рассыпаются красивые штрихи, такая сила в темных местах… Неужели это простыми руками на бумаге человек мог сделать! Какая чистота!!!
Вот, вероятно, про такие рисунки писал Персанов Яше Логвинову в Чугуев: «Рисуют – как печать». Да это лучше самой печати: я таких эстампов не видал еще. Чудо, великолепно!..
Но что делать: понемногу я с полным самозабвением увлекаюсь опять своим лопухом и как попало затираю и штрихую своими грязными пятнами, добиваясь форм гипса.
Между учениками только один маленький кругленький Суханов хорошо тушует; он уже в фигурном классе масок, у Гоха. Теперь они рисуют торс Милона Кротонского. И как это Суханов: как начнет карандашом – коротенькими штрихами, – так и лепит, так и лепит; вокруг него всегда куча зевак – очень занятно глядеть.
Ко мне подходит учитель Рудольф Жуковский.
– А вы где учились? – спрашивает меня.
– Я в Чугуеве, – отвечаю я, – только рисую вот так на бумаге я в первый раз в жизни. Мы там все больше иконы писали, образа; рисовали только контуры с эстампов.
Через некоторое время он еще раз подошел ко мне вдвоем с Цермом.
– Да, – говорит Церм, – сейчас видно, что он писал уже масляными красками; трудно ему будет овладеть красивым штрихом, грязно и бестолково тушует.
«Так вот он, Церм, – этот с жиденькими бакенами, худенький учитель; и это вот он так дивно рисует!.. Но едва ли он еще и теперь так может нарисовать, – думаю я, – там нечто сверхъестественное, лучше печати».
Еще учитель был в классе масок и гипсовых фигур – Гох.
Но всего больше ученики говорили об учителе Крамском: этот приходил только в воскресенье утром; в его классе нельзя было добиться места: сидели один на другом, локоть к локтю. (Еще перед отъездом из Сиротина я слыхал про Крамского: он из Острогожска. О нем у меня написана отдельная статья, которая и следует за этой.) Прибавлю здесь только о своих успехах в рисовальной школе.
Вскоре после моего поступления и недолгого рисования в классе орнаментов и масок наступил рождественский перерыв занятий. Сказано было, что все, что мы рисовали в классах, должно быть сдано в особую папку у служителя – для экзаменов – и что после праздников ученики будут записаны в порядке их успехов по рисованию.
Возвратившись к занятиям недели через три, ученики с огромным интересом потянулись к списку, вывешенному на стене, чтобы видеть оценку своих способностей.
Добрался и я и… пришел в отчаяние: моей фамилии я совсем не нашел в списке. Сердце мое клокотало от обиды и огорчения. Я не мог понять: за что же я исключен? Грязно? Да, тушевать я не умею еще.
Все шумели, искали себя, рассуждали, смеялись и дразнили друг друга. Никого из близких по месту рисования товарищей тут не было – все больше мальчишки незнакомые.
Наконец, нагоревавшись чуть не до слез, я спрашиваю одного мальчика подобрее:
– А скажите, за что же исключают из списков? Или не экзаменуют?
– Я не знаю, – отвечает он, – вероятно, плохие рисунки. А вы что?.. Вас не поместили в этом листке, исключили? Да ведь, кажется, записывают всех. А как ваша фамилия?
– Да фамилия моя Репин; я поступил недавно…
– Что же вы! Что вы! Ведь Репин записан первым – читайте!
Я подумал, что он смеется, и пошел опять к листку, который висел за стеклом в красной деревянной рамке. Вот затмение: действительно, первая, очень четко написанная фамилия была «Репин».
– А может быть, есть другой Репин? – спрашиваю я.
– Не знаю, – отвечает он. – Да вы спросите у служителя ваши рисунки – уже выдают; и на рисунках поставлены номера самими учителями, на экзамене.
Действительно, я едва верил глазам: на моем лопухе был энергический росчерк: «Рудольф Жуковский» – и стояла черта первого номера, придавленного так энергично, что видно было, как французский карандаш сломался и сделал точку с отпрыском вверх.
Меня обступили незнакомые мальчики, с любопытством рассматривая мои рисунки и даже меня самого. Вот приблизился еще новоприбывший; я его давно приметил, потому что слышал, как он часто ораторствовал между учениками; он постарше, и, увлеченный темой спора, он всегда непроизвольно двигал сзади себя своей сухой рукой наподобие хвоста.
Он властно взял мой лопух, отвел его от себя и, поворачивая голову вправо и влево, покровительственно оглядел меня.
– Да вам тут, в этой школе, и делать больше нечего. Я бы на вашем месте шел в Академию на экзамен и поступил бы вольнослушателем. Там просто. Заявиться только инспектору, выдержать экзамен с гипсовой головы, и все дело: внесите двадцать пять рублей – годовую плату, вот и все. По крайней мере, каждый вечер можете рисовать и с гипсовых фигур. А там и до натурного класса недалеко. А в натурном – каждую треть с группы уже работают на медали. Да ведь главное: уже красками пишут с натурщиков и компонуют эскизы каждый месяц на заданные темы.
Я горел как в огне от его программной перспективы и смотрел на него как на благодетеля.
– Да, – наконец одумавшись, говорю я, – а где взять двадцать пять рублей? Этакие деньги…
– Эх вы! А вы узнайте кого-нибудь из генералов-покровителей – членов Общества поощрения художеств, найдите к ним ходы. Они любят прославляться молодежью – вот, мол, кому мы покровительствовали. А с вами, если он не глуп, дело верное: вы хорошо пойдете в Академии, я ведь вижу.
– Но вы, кажется, ошибаетесь во мне, – возражаю я, – я еще никогда не рисовал с гипсовой головы. Ведь вы сказали, что там экзамен держат с гипсовой головы, а я тушевки совсем еще не знаю.
– Эх, дружище, я знаю, что говорю: ведь вот ваша маска Ариадны – разве это не голова? Вот и кисточка тоже; ведь видно, что у вас чертовские способности к рисунку. Тушевка – пустяки, вы отлично пойдете в Академии – уж попомните мое слово… А из покровителей, знаете, говорят, Прянишников – старик, заслуженный генерал, почт-директор, говорят, очень добрый барин. Вот бы вы к нему как-нибудь пробились, он бы за вас заплатил бы; но прежде вам надобно выдержать экзамен. Идите прежде всего к инспектору Академии.
Я как на крыльях летел к себе: мне так хотелось рассказать поскорей моему другу-архитектору, хозяину квартиры, о своем неожиданном успехе в рисовальной школе.
– Можно мне видеть Александра Дмитриевича? – спрашиваю я милую старушку. – Можно мне войти к нему в кабинет?
– А-а? Кто это? – слышу его голос за дверью. – Пожалуйте, пожалуйте. Вот мои хоромы: видите, как скромно мы живем.
Маленький кабинетик весь был заполнен большим деревянным столом с крышкой белого дерева; на нем стопками разложены были чертежи, бумаги, и главное – бумаги, все исписанные цифрами, цифрами.
– А… Кх-ха, вас удивляют мои произведения? Мое искусство? Смело могу сказать: вы в них ничего не поймете. Вот еще разрезы – это повеселей; а тут у меня всё выкладки математические, расчеты сводов: сопротивления, давления. Все это – так называемая высшая математика, логарифмы. Про них даже наши архитекторы говорят: «Логарифмы – те же рифмы, понимать не можем их мы…» А я ведь вот все работаю для других черную работу – сметы… Ну а как Рубикон на вас действует? Как наши дела в школе?
– Да я ведь к вам летел похвастать: я получил первый номер и нахожусь в недоумении. Надеюсь, вы, как художник, объясните мне истину.
– А! Ну-ну… Покажите, покажите.
– Да вот: рисунки грязные, затертые, тушевать я еще не научился, и меня совсем озадачил этот первый номер.
– Кх-хе, постойте, постойте. Видите, все это своеобразно и рельефно; а главное, я бы с нашей архитекторской точки зрения сказал бы: материал есть. У вас удивительно чувствуется гипс: ну и нарисовано, видно, верно и с чувством. А тушевка, эти рассыпчатые, чистые штрихи – это уже из моды выходит: нам литография уже приелась. Это еще в провинции удивляются чистоте, а здесь что-нибудь живее надо. Нет, хорошо, хорошо, радуйтесь и благодарите Бога… Настенька! Настенька, посмотри-ка, наш будущий профессор первый номер в школе получил!
Вошла шустрая Настасья Петровна, рассучивая рукава: она в кухне работала по хозяйству.
– Ага, ведь это я все Саше говорю: вот увидишь, наш жилец со временем прахвесарем будет, – звонко, весело смеялась она. – Вот, вот! Видишь, Саша. А я сейчас, как практичная женщина, условие вам ставлю: как сделаетесь прахвесарем, так извольте мне принести фунт паюсной икры… А что это, Саша, ты не свел еще Илью Ефимовича к нашим до сих пор? В воскресенье же извольте идти к ним. А вы с Сашей Шевцовым там, в школе, еще не познакомились? Нет? Да он ведь с ленцой у нас, не часто бывает там.
– Кх-хе, да-да – ведь этот молодец там у вас с сухой рукой, как рассказываете, вам верный путь предлагает: к Прянишникову. Это персона важная; у него в доме, в Троицком переулке[60]60
Впоследствии Троицкая улица, в настоящее время улица Рубинштейна.
[Закрыть], прекрасное собрание картин: там и Брюллов, и Федотов, и много других самых лучших наших художников.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?