Текст книги "Сезон дождей"
Автор книги: Илья Штемлер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
– Так тихо лежишь.
– Боялся тебя потревожить.
– Я тоже не сплю. Они помолчали.
– Севка, ты что-то таишь. А я переживаю. Что с рассказом? Все сроки прошли.
– Обещают до конца года напечатать, – нехотя проговорил Евсей. – Вчера захожу в редакцию, встречаю своего редактора. Говорит: «Дубровский – очень хорошо, но только не Евсей. Пушкин обидится». Это ж надо!
– Ну и что? – Наталья приподнялась, упираясь локтями о подушку.
– Ничего. Предложил ограничиться буквой «Е». Пусть, говорит, читатель думает, что хочет. «Е. Дубровский».
– Ну и ладно. Лишь бы напечатали. Или они передумали?
– Черт их знает.
– Но они тебе заплатили аванс!
– Подумаешь… Целые романы цензура выбрасывает из номера.
– Вот еще! – испугалась Наталья. – Ну их. Пусть будет Е. Дубровский. Ты из-за этого расстроился?
– Из-за этого тоже. Я – Евсей!
– Какой ты Евсей?! Ты – Севка. Нет, ты Сейка! Ты мой дорогой муж Сейка. И дети твои будут – Сейковичи! У моего отца есть японские часы фирмы «Сейко». Отец сказал: родится внук – часы твои.
– Да пошел он. Со своими часами, – буркнул Евсей.
– Полегче, Сейка, он все-таки мой отец. Помнишь, папа сказал, что «замотают» твой гонорар за рассказ? Папа хорошо понимает, где мы живем, поэтому он в полном порядке – новый кабинет занял на площади Коммунаров, в Городском управлении.
– А дочь по разным помойкам обмен ищет, – прервал Евсей.
– Уж большей помойки, чем ваша коммуналка, пожалуй, и не сыщешь, – озлилась Наталья. – Так что не от хорошей жизни бегаю, да еще в таком положении.
– Ладно, ладно, – он примирительно тронул плечо жены.
– Отстань!
Евсей почувствовал щипок. И довольно болезненный.
– Извини, Наташа, сорвалось. Куда ты собираешься на этот раз?
– Дали один адресок, – вздохнула Наталья после паузы. – Тройной обмен. Хочу сегодня съездить посмотреть.
– Хочешь, вместе посмотрим? – голос Евсея дрогнул, поплыл, стал глуше, прерывистей.
Наталья искоса взглянула на мужа и сбросила с плеча его потяжелевшую руку.
– И не думай об этом, – проговорила она. – Не думай, ясно тебе?
– Ты о чем? – криво улыбнулся Евсей.
– О том самом! И не надейся, – ответила Наталья. – Яна пятом месяце.
– Ну и что? На пятом месяце, – вялым голосом произнес Евсей, его щеки отдавали жаром. – Можно приспособиться.
– Чтобы я родила сразу детский сад, – голос Натальи как-то растворялся. – Итак Галя обещает мне двойню.
– Какая тогда разница – двойня, тройня, – вяло пошутил Евсей и добавил умоляюще: – Наташа, прошу тебя… – Евсей уже не искал слов, сознание его немело от предчувствия. – Мы ведь можем приспособиться… Наташка… Как было на той неделе.
– Вот! Так я и знала, что ты будешь вспоминать. Что я говорила?!
– Ты тогда говорила, что ты счастлива, что это ни с чем не сравнимое, какое-то особо острое блаженство, – Евсей уже не владел собой. – И доктор тебе сказал, что пять месяцев еще не граница.
– Если не злоупотреблять.
– Мы и не злоупотребляем.
– Ладно, – Наталье передавалось волнение мужа. – Только не торопись. И возьми мою подушку, она удобней.
– Конечно, конечно, – бормотал Евсей, вытягивая подушку из-под головы жены.
– Да погоди ты. Сказала, не торопись. Осторожно надо, – Наталья запнулась и повернула голову. – Телефон, что ли?
Единственный в квартире телефонный аппарат висел на стене в середине коридора. И обычно к нему подбегали пацаны Гали-вагоновожатой. Но сейчас они были в школе.
Евсей лихорадочно продолжал прилаживать подушку.
– Черт с ним. Кто-нибудь возьмет трубку. Все! Иди ко мне.
– Ну кто-нибудь уймет этот звонок? – Наталья прижалась к мужу упругой грудью.
– Дался тебе этот телефон, – Евсей чувствовал себя человеком, у которого вдруг пропала под ногами опора.
А в сознание вломился громкий стук в дверь. И противный, какой-то базарный голос бабки Ксении, матери жены скорняка Савелия:
– Дубровские! К телефону! Говорят – срочно. Слышите, нет?! К телефону!
И стукнув для верности еще раз, бабка Ксения удалилась.
– Что такое, – пробормотал Евсей.
– Может, из редакции? – Наталья отодвинулась к стене и повернулась на бок, вздыбив высокое бедро.
– Ну их к бесу, Наташка, – упрямился Евсей капризным тоном. – Потом перезвонят.
Евсей обнял жену.
– Иди! И скорей возвращайся, я подожду. Накинь мой халат.
Бормоча проклятия, он опустил ноги, нащупал шлепанцы и, заворачиваясь на ходу в халат, вышел из комнаты. Вскоре он вернулся.
– Папа попал в больницу, – бросил он с порога. – Его сняли с трамвая. Срочно просили приехать.
– Как – с трамвая? – пролепетала Наталья.
– Я не понял. Вроде ему стало плохо в трамвае, его сняли и отправили в больницу на какой-то машине.
– В какую больницу?
– Сказали, в больницу Урицкого, – Евсей принялся торопливо одеваться. – Где эта больница, не знаешь?
– Где-то на Фонтанке. Порядочная дыра, но врачи, говорят очень хорошие. Там Зоя лежала. Я пойду с тобой!
– Не надо. Я тебе позвоню.
– Вот еще! Возьми стакан кефира. С булкой. Антонина Николаевна вчера испекла. А я мигом оденусь.
Евсей с Натальей пытались остановить такси, но им не везло. Редкие машины высокомерно проскакивали мимо, торопясь в парк. А тут отгромыхал и остановился искуситель – трамвай. Наталья решила им воспользоваться, все же какое-то движение.
Трамвай тащился долго и нудно, задумываясь на остановках. И трогался дальше, процеживая рельсы, истошно визжа на поворотах, колотясь железом на стыках – неохотно и лениво – словно старик-мусульманин, перебирающий четки. Немногочисленные пассажиры, нахохлившись, глядели в подернутое морозцем стекло, забранное в тонкие деревянные переплеты, из-под которых тянул свежий ветерок.
Наталья пристроила на коленях прихваченный дома пакет, склонила голову на плечо мужа и прикрыла глаза – сказывалось бессонное ночное томление.
– Лучше бы оставалась дома, – буркнул Евсей. Наталья молча подняла руку и варежкой повернула голову мужа к окну. Евсей покорно уставился в стекло.
– Представляешь, вот так он каждый день добирается до своей работы, – проговорила Наталья, не открывая глаз. – И за какие-то гроши.
– Что в пакете? – спросил Евсей.
– Булка, бутылка с кефиром, две груши, – ответила Наталья.
– Он не любит груши.
– Съест. В больнице, как в поезде – все едят.
Евсей умолк. Жизнь отца как-то проходила мимо него. Так, вероятно, складывалось во многих семьях, основной груз забот брала на себя мать. А в детстве, во время войны, отец вообще выпал из жизни Евсея – отец воевал все четыре года. И мужская забота пала на деда Самуила, старика склочного, сварливого и вместе с тем отходчивого и доброго. Дед приехал в Баку из блокадного Ленинграда, где он жил с младшим братом отца – Семеном. И при первой же возможности, после снятия блокады, дед вернулся в Ленинград, где вскоре и умер. Его похоронили рядом с бабушкой, его женой, на Еврейском кладбище, неподалеку от склепа знаменитого скульптора Марка Антокольского. Дед слыл хорошим портным-брючником, на этом он имел какой-то доход, часть которого отдавал матери Евсейки на пропитание. После войны, Евсейка еще больше отдалился от отца. Война ожесточила его, к тому же он долго ходил без работы. Умный, много знающий – правда, не имеющий высшего образования, – отец глубоко страдал от своей невостребованности. Подрабатывая случайными заработками, изредка публикуя в газетах небольшие заметки на городские темы или писанием праздничных статей местным начальничкам в райисполкомах. Однажды он взял подряд на сколачивание на дому фибровых чемоданов для цеха, не имеющего своей производственной базы. Таких цехов развелось множество после войны. Но стук молотка вызывал гнев соседей – ведь дело происходило в Баку, городе южном, люди держали окна распахнутыми целый день. Пришлось оставить молоток и устроиться на сажевый завод дежурным слесарем. Туда его пристроил муж маминой подруги, инженер-нефтяник. Сажа служила основой резинового производства. Работа ночная, не сложная, надо лишь наблюдать за показаниями приборов. Сутки на работе, двое – дома. Отец набирал полную сумку книг и уходил. Возвращался черный от сажи, мылся в тазу во дворе, а двенадцатилетний Евсейка поливал ему из кружки, сдерживая слезы обиды и стыда, – у всех пацанов двора отцы работали на каких-то «хлебных» работах. И никто из них не стоял босыми ногами, в длинных по колено трусах, в тазу, подставляя щуплое, мосластое, черное от сажи тело под кружку воды из дворового колодца. Однако настоящая неприязнь к отцу возникла позже, когда Евсейка учился в старших классах, в нем тогда проснулся бунтарский дух – вернее, юношеский нигилизм. Отец, вопреки фактам, несправедливости судьбы и будучи беспартийным, был оголтелым, фанатичным большевиком, не терпящим никакой ревизии коммунистических догм. Что не раз являлось причиной страшных скандалов с женой и сыном.
– Ты маленький неблагодарный негодяй! – в гневе кричал отец. – Партия дала тебе все: учебу, мир, покончила с эксплуатацией человека.
– А ты – трус! – вопил Евсейка. – Тебя бьют и не дают плакать. Оглянись вокруг! Но тебе все нравится, потому что ты трус!
– Я не трус, я кровь проливал за эту страну, у меня осколок под сердцем сидит, а ты просто маленький дурак!
– Наум! – вступала мать, торопясь закрыть наглухо окна. – Он еще школьник, как тебе не стыдно!?
– Это твое воспитание! – перекидывался отец на мать. – Твое мировоззрение!
– Мальчик сам все видит! – заводилась мать. – Мальчик не слепой! Твои большевички из Берлина навезли вагоны добра! А что ты привез своей семье? Осколок под сердцем, безработицу и пять тысяч рублей отступных?! Поэтому я вкалываю как ишак целый день, чтобы держать семью. Он, видите ли, воевал! – мать, если заводилась, так удержу ей небыло. – Так что лучше помалкивай, Наум!
Дело не раз доходило до развода, родители не разговаривали неделями.
После переезда в Ленинград отец заметно притих.
– Понимаешь, – признался он матери, – я думал, что люди так живут именно в Баку, где особые пережитки, связанные с восточным укладом, где гуманные основы коммунистической морали отступали перед традиционными мусульманскими догмами. Думал, что перееду в Россию, тем более в Ленинград, увижу другую жизнь. Поэтому я и согласился переехать, а Семка тут ни при чем. Но здесь все то же самое.
– Подожди, Наум, еще не то ты здесь увидишь, – вещала мать. – Жизнь в Баку тебе покажется раем!
И мать как в воду глядела – вскоре после переезда в Ленинград в стране возникло «дело врачей-убийц». Антонина Николаевна старалась не выпускать мужа на улицу – с его ярко выраженной внешностью это было небезопасно. Обитатели их коммуналки вели себя довольно пристойно – то ли потому, что из восьми семейств половина относилась к бесовскому племени предателей, то ли потому, что своих забот хватало. В то время как в том же Баку всесоюзная вакханалия проистекала незаметно – о чем извещала по телефону мамина подруга, – в Ленинграде гнев народа принимал нередко трагические формы. И отец после тех «хрустальных» дней пятьдесят третьего, долго еще ходил без работы. Семья жила на зарплату матери, да и Евсей подрабатывал грузчиком на железной дороге, пока не поступил в институт. И помогал дядя Сема, ставший к тому времени известным в городе урологом.
Евсей видел в окне трамвайного вагона слабое свое отражение, испещренное точками снежной наледи, точно оспой. Внешне Евсей был очень похож на отца, особенно на детских фотографиях, в самых-самых мелочах, только вот уши. Евсею уши достались от матери – аккуратные, маленькие, дамские.
– Кстати, надо было маме позвонить, – проговорил Евсей. – Сообщить.
– Не надо, – отозвалась Наталья в теплый ворс шарфа. – Ни к чему ей нервничать на работе. Все узнаем, потом и сообщим.
Трамвай переполз Калинкин мост и остановился. Отсюда по набережной Фонтанки до больницы Урицкого было всего ничего.
Наум Самуилович лежал у стены, рядом с батареей центрального отопления.
– О! – воскликнул он и положил газету на живот. – Сейка и Наташа! Гости! Они-таки вызвали вас, паникеры. Михаил Михайлович, это мои дети!
– У вас двое детей? – слабый голос раздался от кровати, стоящей под окном, стекла которого были вымазаны серой краской до половины.
Больной по имени Михаил Михайлович полулежал, подперев спину подушкой. Рядом на табурете сидел молодой человек в глухом белом свитере с оленями на груди.
– Нет. Они муж и жена. Мое дите тот, который муж, – бодро пошутил Наум Самуилович.
– Тот, кто справа, – подхватил молодой человек в свитере.
– Понятно, – мирно поддержал Михаил Михайлович, высоколобый, с широкими седыми бровями и острой аккуратной бородкой. – А это мой сын Эрик. Но он пока не женат, пока он ходок.
Худощавый молодой человек по имени Эрик улыбнулся, вежливо приподнялся с табурета. Густой пшеничный зачес нависал на смуглый «отцовский» лоб.
– Вот, понимаете, подзалетел, – Наум Самуилович ждал, когда Евсей и Наталья рассядутся рядом с его кроватью. – И ничего не помню. Только как вышел из трамвая на остановке. И очутился уже здесь, такая вот история, – Наум Самуилович переводил виноватый взгляд с Натальи на Евсея. – Напрасно они вас вызвали. А мама.
– Антонина Николаевна ничего не знает, – Наталья пошуровала в пакете и принялась выставлять на тумбу содержимое.
Наум Самуилович, скосив глаза, разглядывал кефир, булку и груши.
– Ох, зачем это? – произнес он. – Говорят, тут сносно кормят. А груши возьмите обратно! – почему-то испуганно воскликнул он.
– Что сказали доктора? – спросил Евсей.
– Не знаю. После осмотра в приемном покое ко мне еще никто не подходил.
Евсей огляделся. Кроме отца и того Михаила Михайловича в палате лежали еще трое. Две кровати вообще пустовали, ощеряясь голыми сетками под свернутыми в рулон матрацами. Один из трех больных – здоровенный на вид курносый мужчина с настолько короткой шеей, что, казалось, его лысая голова сразу ввинчена в плечи – позже Евсей узнал, что фамилия его была Гурин. Двое других больных, свернувшись калачиком, спали.
– Ну, что там на воле? – неожиданно писклявым голосом спросил Гурин.
Евсей пожал плечами и улыбнулся – голос до смешного не вязался с комплекцией больного.
– Что-что, – вклинился Михаил Михайлович. – Воруют!
– Ну не все же, – пропищал Гурин, вновь вызвав улыбку Евсея.
– Все! – упрямо и серьезно произнес Михаил Михайлович. – А кто не ворует, тот примеривается, что бы стащить.
– Не знаю, я не воровал, – обиделся Гурин.
– Поэтому и лежите в этой дыре, – азартно проговорил Михаил Михайлович. – А воровали бы, лежали бы в Свердловке, в отдельной палате, с телефоном и персональной уткой.
– Папа, не горячись, – Эрик поправил подушку за спиной отца.
– Зато в этой дыре – лучшие врачи города, а не блатники! – мстительно воскликнул Гурин. – Если бы не они, на моей койке тоже бы свернули матрац. И на вашей тоже!
– Веселые ребята, – компанейски произнес Наум Самуилович, поводя головой в сторону говорунов. – Конго не сдается!
– Да, мерзавец Чомбе, прислужник американского империализма в Африке, – поддержал Михаил Михайлович. – Но наш Никита им покажет кузькину мать! Как он выступил на Конгрессе по вооружению! Читали во вчерашней газете? – и, сделав паузу, Михаил Михайлович озаренно воскликнул: – Слушайте, Гурин, а вы на Никиту Сергеевича похожи! На Хрущева, ей богу!
– Мне бы его вычеты, – благодушно согласился Гурин.
Обе половины двери со стуком распахнулись под напором широкого зада, обтянутого белым халатом. Следом показалась спина. Потом и вся сестра, держащая в руках штатив с капельницей.
– Оленин, готовьте руку! – скомандовала вошедшая. Михаил Михайлович положил на тумбу руку, бледную, с серой вязью вен. Сестра остановилась у его кровати, поправила краники банок, подобрала иглу и, наметив подходящее место, ввела иглу у локтевого сгиба.
– Шли бы вы домой, – сказала она Эрику. – Небось всю ночь просидели тут.
– Боится пропустить исторический момент, – проговорил Михаил Михайлович, – когда я встречусь с Отцом нашим небесным.
– Ладно, ладно, – прервал Эрик, – не торопи судьбу, Миша. Мы с тобой еще увидим небо в алмазах, – и, обратившись к сестре, поинтересовался, скоро ли придет доктор Селезнев.
– У них конференция, – ответила она, что-то рассматривая на капельнице. – И сегодня профессорский обход, так что Селезнев не скоро появится.
– Что значит «не скоро»? – спросила Наталья.
– Что-нибудь после обеда. Когда профессорский обход, график ломается, – ответила сестра.
– Вот вы и возвращайтесь домой, – предложил Наум Самуилович. – Видите: я – молодец. Так и матери скажите.
Эрик подошел к Евсею. Они оказались почти одного роста и оба какие-то тощие.
– Я вас знаю, – проговорил Эрик. – Видел на студенческом вечере в Пединституте, в Старый Новый год.
– Вы тоже у нас учитесь? – Евсею Эрик понравился.
– Нет, я закончил Электротехнический, – ответил Эрик.
– Ну. В ЛЭТИ вы – молодцы. «Весна в ЛЭТИ», я хорошо знал ребят.
– Да, они молодцы. По всей стране ездили с этой «Весной», – кивнул Эрик. – Где вы теперь? В школе?
– Нет, на вольных хлебах, – усмехнулся Евсей. – Ищу работу. А вы?
– Я в аспирантуре остался.
– Евсей тоже б попал в аспирантуру, – не удержался Наум Самуилович. – Если бы не его дурацкий язык.
– Об этом еще Эзоп предупреждал, – улыбнулся Эрик. – Хочешь попасть в аспирантуру – попридержи язык.
Сестре чем-то капельница не нравилась, опять краник пропускает. И попросила Эрика присмотреть, пока она сходит за другим прибором. Эрик покорно занял место у штакетника.
Наталья устремилась за сестрой. Догнала ее в коридоре и уточнила, где проводят конференцию – в кабинете заведующего отделением или в ординаторской – со времени, когда Зоя лежала в этой больнице, Наталье не раз приходилось подлавливать ее лечащего врача. Более того, она, кажется, знала доктора по фамилии Селезнев в лицо. Пока шли рядом, сестра сообщила, что отец этого Эрика, профессор по каким-то «древним грекам», очень плох, он не в состоянии лежать, задыхается. И всю ночь полусидит, замучил сына. Что же касается Наума Самуиловича, она пока не знает – тот только поступил, но, видимо, ничего хорошего. Сейчас ему получше, а привезли совсем плохого.
Оставив Наталью у ординаторской, сестра ушла в процедурную.
Из-за фанерной двери ординаторской слышались голоса и смех, судя по всему, конференция заканчивалась.
Наталья прислонилась спиной к слепому, измазанному до половины серой краской окну. Раньше здесь стоял бурый, в каких-то пятнах, диванчик с продавленным до пола матрацем, из которого вылезали нитки. Зоя лежала в больнице почти месяц, у нее что-то было с почками. И Наталья частенько поджидала на том диванчике доктора. Зою лечила известный в городе врач-нефролог Елизавета Моисеевна Арьева, попасть к ней считалось большой удачей. И верно. Зоя о почках своих забыла. Во всяком случае, не вспоминала. Как не вспоминает о своей лучшей подруге вот уже несколько месяцев. Наталья почувствовала отчуждение Зои почти сразу после свадьбы. Более того, за столом коммунальных платежей однажды утром появилась новая сотрудница. И Наталья узнала, что Зоя перевелась в сберкассу куда-то к черту на кулички, в далекий район новостроек «Гражданка дальше Ручья», названный народом – ГДР. Зоя в ГДР снимала угол с пропиской у какой-то тетки. И почитала ее как мать – своих родителей у Зои не было. Иначе и быть не могло – Зоя обладала на редкость уживчивым и добрым характером. Нужна веская причина, чтобы отдалить ее от подруги. И Наталья догадывалась о причине. Даже странно – Зоя так активно торопила ее замужество и в то же время. Вероятно, так всегда происходит в подобных неразрешимых обстоятельствах.
Доктор Селезнев первым покинул ординаторскую. Наталья сразу узнала его. Невысокого роста, широкоплечий, круглолицый крепыш в белом застиранном халате, доктор скорее походил на борца. Оценивающе оглядел живот Натальи, и взгляд его потеплел. Возможно, доктор узнал ее. Что он мог сказать о вновь поступившем больном Дубровском? Пока нет подробного анамнеза, но предварительно, по первичному осмотру и кардиограмме, у больного Дубровского прочитывается коронарная недостаточность с выраженным склерозом коронарных артерий и стенокардия. А учитывая общее состояние организма – положение больного серьезное, но не безнадежное. Методика лечения пока не определена, но в больнице есть необходимые лекарства, так что беспокоиться не о чем.
– Вера! Кому капельница? – прервал себя доктор, глядя поверх головы Натальи.
– Оленину. Тот прибор мне не нравится, краник пропускает, – ответила сестра.
– Оленину капельницу отменить, – проговорил доктор. – Вкати ему струйную. Полкубика. Строфантина и мочегонного. Он спал ночью?
– Куда там. Всю ночь просидел. И сын был рядом. Атак ничего. Болтает вовсю, сами знаете – профессор.
Сестра вернулась в процедурную, унося обратно штакетник с капельницей.
– Вот и все, что я могу вам сказать, – доктор вновь обратился к Наталье. – И сколько уже месяцев? Пять, шесть?
– Пять, – Наталья продела пуговицу в петлю кофточки, на животе.
– Отец известен? – с грубоватым участием проговорил доктор. – Приличный парень?
Так нередко разговаривают врачи-мужчины, полагая, что профессия дает им особое право свойского тона, рассчитанного на доверие.
– Отец ребенка – мой муж! – отбрила Наталья доктора. – И весьма приличный парень.
– Извините, – засмеялся доктор Селезнев и дружески тронул ее плечо. – Сегодня профессорский обход, а я болтаю с вами.
Наталья вернулась в палату.
Евсей и Эрик о чем-то оживленно разговаривали. Наум Самуилович срезал ножом груши и складывал дольки в блюдце. Михаил Михайлович прикрыл глаза. Гурин сидел на кровати, свесив ноги в теплых носках и накинув больничный халат мышиного цвета. Двое других больных продолжали спать.
– У нас в роте был старшина, – проговорил Гурин, ни к кому не обращаясь. – Так он во сне хрюкал, как кабанчик.
– Не пристрелили? – поинтересовался Михаил Михайлович.
Гурин не ответил и полез за чем-то в тумбочку.
– Наум Самуилович, – проговорил Михаил Михайлович, – как вы полагаете, если человек во сне хрюкает, как кабанчик, он заслуживает, чтобы его пристрелили на сало? Или нет? – Михаил Михайлович тяжело повернул голову, прижимаясь затылком к подушке. – О чем вы думаете, Наум?
– Хотите знать, о чем я думаю? – ответил Наум Самуилович. – Я в детстве почти никогда не ел свежих груш.
– Вы что, жили на севере? – спросил Михаил Михайлович.
– Нет. Я жил под Херсоном. И был вот таким шмендриком, – Наум Самуилович положил грушу на блюдце и приподнял ладонь чуть выше бортика матраца. – У меня был отец Самуил. Он покупал на рынке груши, твердые, как камень – такой сорт, самый дешевый. Он раскладывал их на подоконнике, на солнцепеке. Чтобы груши дошли. Когда наступало время закусить фруктами после супа и пюре на второе, отец их щупал. Выбирал те, на которые уже слетались мухи, и выдавал детям. Я так и вижу его, как он щупает груши и протягивает их мне и брату. При этом отец был добрейшим человеком, но вот такой чудак. Скособоченный на бережливости.
Через двадцать шесть дней Наум Самуилович Дубровский умер.
Под капельницей, днем. Сестра подошла, а больной не дышит. И вроде бы ничего не предвещало подобный исход, Наум Самуилович в последнее время чувствовал себя прилично. Лечащий врач обещал выписать его после пяти процедур, он и четвертую не закончил, скончался скоропостижно.
Накануне Евсей дежурил в палате. За себя и за Эрика Оленина – они так условились подменять друг друга. Михаил Михайлович в тот день выглядел весьма прилично, не в пример Науму Самуиловичу, который к приходу Евсея был возбужден и взволнован.
В ответ на расспросы Евсея лишь отворачивался лицом к стене и громко сопел.
Евсей расставил на полках тумбочки посланные матерью продукты – кефир, кусок отварной курицы, морковные оладьи. Проверил содержимое тумбочки и у Михаила Михайловича: там, как всегда, наблюдался образцовый порядок. Евсей устроился на табурете. Надо заполнить анкету для поступающих на работу в Центральный Исторический архив. Необходимые справки Евсей уже собрал. И фотографии. Работу на должности младшего научного сотрудника с окладом в сто десять рублей ему устроил Эрик, у Эрика оказались надежные связи. Сам же Эрик подрабатывал в Эрмитаже, водил экскурсии на тему «Искусство эпохи Возрождения», на одну аспирантскую стипендию особенно не разживешься. Вот Евсей и собирался сегодня, после больницы, отправиться в отдел кадров архива на набережную Красного Флота.
Наум Самуилович продолжал вздыхать. Потом попросил Евсея пересесть к нему на кровать.
То, что тогда рассказал отец, удивило и рассмешило Евсея. Оказывается, к отцу приходил брат Семен – тот часто навещал Наума Самуиловича, – но вчера состоялся визит особенный. Семен сообщил, что решил жениться на какой-то румынке, своей пациентке. И хочет устроить свадьбу – настоящую еврейскую свадьбу, в синагоге, с хупой. Дело за малым – чтобы старший брат вышел из больницы.
Наум Самуилович пытливо смотрел на сына – как ему нравится эта новость?!
Евсей, сдерживая смех, пожал плечами. Что тут такого? Хочет – пусть женится, Семен уже не молод, перевалил за полста, пора и жениться. Почему на румынке? А почему нет?!
Наум Самуилович еще долго вздыхал на своей больничной койке, уверенный в том, что «эти Семкины штуки» затеяны не просто так. И на вопрос Евсея: что отца теперь беспокоит, ответил, что ему надо всерьез поговорить с сыном, с глазу на глаз. Правда, он не уверен, что сын поймет его правильно.
Слабым движением руки Наум Самуилович удержал Евсея на своей кровати.
– Я хочу уйти от твоей матери, – решительно произнес Наум Самуилович, – я все продумал. Она меня ненавидит! И всю жизнь ненавидела. Только ей не хватало решительности мне об этом сказать. Я ей помогу!
Евсей с изумлением смотрел на отца. А тот, словно боясь, что и малейшая пауза лишит его зыбкой опоры, говорил и говорил. Его мысли обгоняли произносимые фразы, отчего звучали сумятицей претензий и давно копившихся обид, он захлебывался словами. И дело не в том, что мать за все время пришла в больницу два раза, хотя все жены, кто сюда ходят, также днем работают. Не в этом дело! За все годы совместной жизни он, кроме упреков в том, что мало зарабатывает, что не может себя в жизни поставить, ничего не слышал. С тех пор как он вернулся с войны – а прошло, слава богу, пятнадцать лет, – он слышит одно и то же.
– А как она со мной разговаривает при людях! Каким тоном! Как она меня унижает и топчет?! Я тебе больше скажу, – отец перешел на шепот. – Убежден, что в ней проснулся антисемитизм! Все годы она его прятала, но иногда он прорывался!
Наум Самуилович откинулся затылком на подушку, его глаза горели печальным огнем.
– Был бы я другой, был бы я СВОЙ, она не стала бы меня упрекать, выжимать из меня последние силы. Я и в больницу попал потому, что во мне не осталось сил. Человек должен садиться в свои сани! Понял, Евсей, это и тебя касается! Надеюсь, ты понял, что я имею в виду, хотя твоя жена чудный человек и к тебе хорошо относится. Но человек должен садиться в свои сани!
Евсей еле сдержался, чтобы не раскричаться, как это происходило в прошлом. Хотел сказать отцу, что он несправедлив, что мать каждое воскресенье приходит в больницу. А по будням, возвращаясь из аптеки, где она работает в полторы смены, пытается разгрести домашние дела. Спокойная тем, что в больницу ходят то Евсей, то Наталья. Но смог лишь улыбаться через силу. Он видел перед собой больного старика, а ведь отцу не было и шестидесяти. Но как его замордовала жизнь!
– Все! Я решил – выйду из больницы, подам на развод. Где я буду жить? Найду где! При заводе есть общежитие. Или, на худой конец, в редакционной комнате. Я тебе серьезно говорю. Дай мне только выйти из больницы.
Из больницы Наум Самуилович так и не вышел.
Наталья приподняла голову. Свет фонаря рисовал на полу комнаты четкие переплеты оконной рамы.
Откинув одеяло, Наталья, смягчая шаги, приблизилась к двери и приложила ухо к щели в косяке.
– Наум! Ты слышишь меня, Наум? – донесся голос Антонины Николаевны из соседней комнаты. – Уже шесть часов. Ты проспишь свою работу, Наум. Я приготовила тебе завтрак, заверни в газету.
Послышалось сдержанное всхлипывание.
– Тебе понравилось, Наум, как я отметила твой тридцатый день? Собрались люди, пришел твой брат Семка со своей румынкой, довольно симпатичная особа, даже не скажешь, что румынка. Я приготовила фаршированную рыбу, как ты любил, была отварная картошечка с селедкой. Между прочим, я собираюсь отметить и сороковой день, как принято у нас, православных. Думаю, ты будешь не против, Наум. Придут люди…
Наталья постояла еще с минуту, вернулась к дивану.
Евсей спал, уткнувшись лицом к стене.
– Сейка, – позвала Наталья.
Когда отца опускали в могилу, Евсей шагнул в сторону от ямы, ощерившейся желтым песком, и, прикрыв ладонями лицо, заплакал. Горько и одиноко, точно ребенок. Тогда Наталья впервые назвала мужа его детским именем. Так и звала с тех пор.
– Сейка! – повторила Наталья и тронула горячее его плечо.
– А! Что?! – взбрыкнулся со сна Евсей, очумело тараща глаза. – Зашевелился?! – он просил немедленно сообщить, когда в утробе пошевелится их ребенок.
– Мама опять вспоминает Наума Самуиловича. Точно живого. Как и вчера. Я боюсь за нее, Сейка.
– Какая-то глупость. Я вчера так поздно лег, а ты со всякой чушью, – раздосадовано пробормотал Евсей и повалился на место.
Наталья прислушалась. Квартира отвечала тишиной. И стенные часы металлическим пунктиром подчеркивали эту тишину. Тук-тук-тук. Начало седьмого утра. Наталья села, согнула левую руку в локте, оперлась на нее телом и медленно прилегла на левый бок.
Позавчера, когда в квартире собрались на тридцатый день близкие и друзья семьи – а их было всего человек десять – Наталья, по настоянию Антонины Николаевны, ушла к своим родителям. В таком состоянии совершенно необязательно присутствовать на поминках. В то же время Татьяна Саввишна приехала к Дубровским. Отец же, сославшись на занятость, зайти отказался. Как он еще выбрался на Еврейское кладбище, непонятно. Видно до этого здорово поссорились с Татьяной Саввишной, потому что они стояли по разные стороны от могилы, словно незнакомые между собой. Как ни отговаривали Наталью, она тогда настояла на своем и поехала проститься с Наумом Самуиловичем.
Кладбище, расположенное между железной дорогой и какими-то заводскими корпусами, произвело на Наталью тягостное впечатление, но не потому, что это было именно кладбище. Узкие дорожки, со следами башмаков на сером, комковатом весеннем снегу, едва виднелись среди тесно расположенных могил. Памятники – роскошные, богатые – соседствовали с множеством простых, незатейливых надгробий. Полуразрушенное каменное здание некогда величественной синагоги, двери которой были заколочены деревянным досками, напоминало крепость после длительной вражьей осады, а фигуры нищих – остатки поверженных армий. Сразу через дорожку от синагоги вздыбился склеп знаменитого русского скульптора Марка Антокольского с выбитыми на фронтоне названиями его главных работ – скульптур Ивана Грозного, Петра Первого. Рядом – гранитная стела доктора Герштейна. Тут Соломон Щедровицкий, профессор-эндокринолог. Напротив – черный обелиск с шаром и надписью «Человечество едино». Чей?! Какой-то Лев Штернберг, профессор-этнограф.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.