Текст книги "Вечность во временное пользование"
Автор книги: Инна Шульженко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Глава 17
Дада рассказал Марин всю историю с Ловцом, только сейчас осознав, что даже показать ей ничего не может: его сетевой собеседник уничтожил все следы их общения. Они сидели у него дома, и Марин только и делала, что курила и ругалась:
– Ты с ума сошёл! О чём ты вообще думал? А если бы это был пластид? А если бы уже в первый раз он бы взорвал тебя по дороге?! А если бы в аэропорту? Да ты что – идиот, что ли?!
Дада сокрушённо кивал, то обливаясь потом – его кидало в жар, – то леденея и бледнея от ужаса, и соглашался со всеми обвинениями:
– Да, мог бы. Да. Да, ужас… Идиот.
Но Марин решила докопаться:
– Нет, погоди. Ну скажи: почему ты вообще повёлся? Как это могло в принципе с тобой произойти?
– Сам не знаю.
– Нет, подумай! Нет, думай вслух. Надо понять. Как такое может быть? Какой-то хрен неизвестный в интернете влезает к тебе в душу и – оп-па! – ты уже в реале выполняешь его, чёрт, стрёмные поручения. Ну как это?
Дада задумался. За последнее время он ещё больше оброс и похудел и сейчас выглядел деревянным человечком для эскизов на шарнирах, только с шевелюрой.
Он отвернулся к окну, чтобы не видеть этих гневных выпученных глаз, и стал послушно думать вслух:
– Не знаю я. Он так возник… Мне было очень хреново. И тут он такой… Врубной. Внимательный.
Он не мог сказать ей – да и себе вслух признаться не мог бы, – что был тогда не только одинок. Мама умерла, когда его не было, он вернулся из своих бегов, а её, последний год вообще не выходившей из квартиры, дома не оказалось.
Дома было тихо, очень пусто.
Запах болезни, от которого он сходил с ума, почти выветрился. Её кровать – согласно её распоряжению, как потом объяснил ему адвокат, – исчезла, как и все её личные вещи: одежда, обувь, лекарства. Как будто её и не было у него никогда. Окна оказались чисто вымыты, как будто их не было тоже: просто пустые проёмы в улицу и небо.
– Вам мадам оставила эту квартиру, счёт в банке для погашения налога на вступление в наследство – полную сумму, чтобы вы могли жить здесь спокойно, сумма довольно значительная. Ещё она оставила вам личное письмо, чек на ваше имя и новый компьютер – в подарок на грядущий день рождения.
Вот тут-то он и начал рыдать.
И не мог остановиться.
Она болела долго.
Жили они вдвоём.
Ему было 22, когда она заболела, и почти 25, когда умерла. Однажды он не вынес этого умирания, этой муки, того, как она стеснялась его, как на него смотрела, когда думала, что он не видит, унизительных для всех участников подробностей болезни… И сбежал.
А она умерла.
По закону подлости: можно быть верным сыном три года маминой болезни, и оставаться рядом всё время, и умирать вместе с ней – в каком-то смысле. Не выдержать, сорваться на чём-то, свалить, через несколько дней полной отключки опомниться – а она уже исчезла.
И теперь он не находил себе места, ни во сне, ни наяву. Вина разъедала его, прожигая сквозные кровоточащие дыры в сознании. Ни о чём другом он думать не мог.
Письмо, написанное чужой рукой, не обвиняло, а, наоборот, благодарило его, что уехал и «дал умереть спокойно».
«Мой дорогой, боюсь, ты думаешь, что я страдаю от боли, но ты заблуждаешься. Современная паллиативная терапия творит чудеса, и если я испытываю боль, то только по тебе, моя радость. От этой душевной боли, к сожалению, пока не придумали болеутоляющего. Что тебе выпало всё это увидеть и узнать так рано, когда ты ещё не окреп и не возмужал. Что я у тебя так непредусмотрительно одинока. Ни сестёр, ни братьев, ни мужа. Что и тебе я не родила братьев-сестёр и оставляю тебя совсем одного!
И как, однако, стойко ты встретил нашу беду! Благодарю тебя, что тогда, на оглашении моего диагностического приговора, ты пошёл к врачу со мной. Мне удалось сохранить лицо, хоть как-то, лишь благодаря тебе. Спасибо, спасибо тебе за всё, мой ты любимый человек!
И что ты уехал, когда невыносимым стало уже всё. Не вини себя. Поверь, иногда человеку необходимо, как бывает необходимо зверю, не сохранять лицо, а забиться в нору. Зарыться в прелую листву и комья собственной смерти и смотреть оттуда, из-под родной коряжки, на сияющую в небе луну. Выть на неё. Любоваться. Поплакать. Помечтать: что за яркое пространство скрыто за этой тьмой? Откуда в дырку луны, как будто в след от пули, льётся такой яркий необыкновенный свет? Что там открылось бы моему меркнущему зрению? Что там откроется ему? Откроется ли что-то?.. И снова поворочаться, и снова повыть, и покряхтеть.
Не храня человеческого лица. Не думая, что пугаешь своего ребёнка. Ничего больше не изображая.
И я благодарна тебе, что ты мне такую возможность предоставил.
Не сомневаюсь в тебе! И всё будет у тебя хорошо. Ты инфантилен, но жизнь с этим детским недостатком разбирается, увы, быстро. И ты благороден – я всегда любила и буду любить твою душу.
Живи у нас дома! Постарайся не потерять эту нору: живи скромно, но всегда зарабатывай на оплату счетов и на еду. Не смею советовать тебе возвращаться к учёбе, но, когда пройдёт первое горе от нашей разлуки, подумай об этом, мальчик мой.
Всегда знай, что для меня ты был самым лучшим событием в жизни.
Найди себе человека, для которого станешь необходимым, незаменимым, и тогда уже не теряй.
С любовью, всегда твоя мама».
Почерк был спокойный, ровный, профессионального социального работника, и Марин без труда разбирала слова надиктованного письма, заливаясь слезами сострадания.
Дада от слёз удержался: знала бы она, как он рыдал и выл, когда читал письмо впервые! Как тот самый зверь под коряжкой. Или его щенок.
– Ну вот. А на обеденном столе – комп. Очень похоже на маму, – засмеялся он. – Ничего в компах не понимала, относилась как к смеси телевизора с пишущей машинкой.
– Ну так и есть, – одобрила Марин.
– Ну, в общем, да.
Они помолчали.
– Короче, он тебя просто выудил из сети, голенького, – резюмировала Марин, возвращаясь к теме их расследования.
– Ну да. Понимаешь, за эти почти три года, пока она болела, все друзья куда-то делись, ходить я никуда не ходил, девушке моей сразу всё это стало не надо, и я её не виню. Я всё время думал: а вдруг я уйду, а она умрёт? Никто же нам не сказал, что, мол, рассчитывайте силы, эта болезнь надолго, и она будет увеличиваться… Никто не сказал: отстранись немного, не умирай вместе…
Он заплакал, закрыв лицо большой ладонью.
Марин подскочила к нему, ушибив бедро об угол стола, и прижала его голову к животу. Так и стояла рядом, смотрела в окно, где в сумерках горели уютные чужие окна, где, как все прекрасно знают, никогда не случается ничего плохого, ничего страшного, никто не умирает, ни в одиночестве, ни вдвоём со своим перепуганным ребёнком.
Почти у каждого окошка толпились горшки с цветами, лидировала герань. Абажуры с медовым светом делали комнаты тёплыми, добродушными. Из окна напротив вдруг высунулась женщина. С возмущением оглядев Марин, она драматично, с хлопаньем, вытряхнула белую скатерть.
– Сдаётесь? – усмехнулась Марин.
– Что? – вытерев фуфайкой лицо, переспросил Дада. На щеках горели красные герани, ресницы слиплись.
– Да это я тётке напротив.
– Со скатертью?
– Да! – удивилась она.
– О! Эта мадам, сколько я себя помню, трижды в день вытряхивает скатерть.
– Да ладно?
– Ага. Мама всегда говорила, что она у нас вместо кукушки из часов, показывает время: «завтрак», «обед», «ужин».
– Точно!
– Да, а ещё она как-то сказала: если бы у мадам был муж, наши часы ночью показывали бы ещё и «супружеский долг», только мадам вытряхивала бы простыню.
– Ха-ха-ха! – восхитилась Марин. – Мама-то с перцем была.
– Ещё с каким. Со смесью перцев! – счастливый впервые за этот год говорить о ней, подтвердил Дада.
– Ладно, для разнообразия, – сказала Марин, – давай, что ли, чаю выпьем? А то всё кофе да вино, вино да кофе!
За чаем по возможности полно воссоздав всю цепь преследований Ловца и всю тупость Дада, она постановила:
– Есть тут у меня один русский еврей, хакер практически. Давай он посмотрит твой комп: «Гугл всё помнит», – это тебе не жук лапкой потрогал.
В следующую пятницу они поболтались по вечернему городу, посидели на берегу канала среди сотен таких же парочек или компаний, летней ночью с наступлением темноты вышедших из «каменных джунглей» к водопою. Неподвижная вода в подробностях вплоть до люстр в освещенных окнах дублировала дома на той стороне и проезжающие автомобили и велосипедистов. Старое дерево довольно разложило на прохладной глади всё своё отражение целиком. Кто-то отплясывал справа на маленьком, как браслет, громком мосту.
Дада, после разделённого с Марин громадного, с багет, бутерброда и бутылки пива, посматривал вокруг, замечая то и сё. Например, что его девушка привлекает внимание. И он не знает, так ли уж это ему нравится.
Но она, увы, и не его девушка…
– О чём задумался?
– Да так. – Мимо них пронёсся хрипящий на поводке маленький бульдог: пытался догнать, с прицепом в виде неторопливого хозяина, исчезающего иноходью белого ретривера с золотой пальмой весёлого хвоста. Вот на кого похожа Марин!
– Нет, могу сказать, о чём думаю: смотрю на иностранцев и вижу, сколько всего они ожидают от Парижа и как обламываются.
– Не все.
– Ну я про туристов! Не про блондинистых студенток.
– У студенток ещё всё впереди, не волнуйся.
– Будем надеяться на лучшее.
– Можно, да? На самом деле знаешь, как задолбало извиняться за то, что я люблю Париж. Надоели!
– Да, «как прекрасна Франция, если бы не французы».
– Определись, пожалуйста, на твой выбор, что лучше, и поставь галочку. Варианты: «приезжие любят Париж», «приезжие ненавидят Париж» и «приезжие не приезжают в Париж».
– Любят! Любят! И приезжают, конечно.
Марин закурила и покачала головой:
– Парижане в этом смысле похожи на записную красавицу, которая всю жизнь, каждую свободную минуту и монету тратит на поддержание и усовершенствование своей красоты, но попробуйте ей только сказать: мадам, вы прекрасны! Обольёт презрением и могильным хладом – и вы перестанете для неё существовать.
– Вопрос, кто скажет. Вот к тебе на улице кто-то в экстазе подвалит: «Демуазель, вы прекрасны!» – ты что сделаешь?
– Оболью презрением и могильным хладом.
Они засмеялись вместе, но Марин незаметно внимательно посмотрела на Дада: не так-то ты и глуп, дорогуша.
Если вы возьмёте статую Свободы, ласково вынете у неё из руки факел, аккуратно уложите на бочок и укроете, то у вас получится модель клошара, который живёт тут, на улице Шатодан: так же задрана вверх правая рука, на которой покоится голова в немытых космах, похожих на свободину корону из лучей, так же боса и почти так же огромна выпростанная из-под какой-то рогожи, которой он укрывается, ступня. Сколько народу спотыкается, не ногами, так взглядом, об эту ступню за день! Не счесть.
Много чего написано на ней. Особенно зимой.
Этот человек болен. Когда он не спит на картонках, строго перпендикулярно положенных поперёк всего, то сидит в углублении офисного здания, около подвального окна. И внутренний электрический ток сотрясает его полунагое смуглое тело. Даже дать денег ему – страшно. Но находятся смельчаки: рядом с ним всегда стоит бумажный стакан кофе с молоком, а на пластиковой тарелке есть еда. Аенег не оставляют – он и не уходит никуда. Знает ли он вообще, что в этом мире существуют магазины? Не уверена.
В принципе, клошары Парижа довольно роскошны. Я говорю не о волне всевозможных беженцев, а о французских чуваках, философски настроенных, не без вкуса одетых, с длинными волосами в память о юности в 60-70-х. На Риволи, где им частенько перепадает едва ли не мишленовской еды – дамы, приходящие сюда на вернисажи, не едят еду, возможно, диета – это их форма благотворительности, – и тогда, опершись спинами о стены зданий с модными магазинами и выставочными залами, господа бездомные употребляют чудесные многоингредиентные канапе, пьют сент-эмилъон из полубутылочек и закусывают сыры мелким агатовым виноградом.
А ещё одних, с Пигалъ, по рассказам тамошних богемных жителей, по ночам увозит с работы роскошный «роллс-ройс».
У меня на улице живёт пара. По ночам или утром, когда я ухожу из дома или поздно возвращаюсь, они спят, тесно прижавшись друг к другу, у них есть спальный мешок. Обувь – большие мужские кроссовки и маленькие женские ботинки, они выставляют «перед входом» под одеяло. Стенами их приватной жизни служат два чемодана на колесах. Что в них хранят, мне неведомо.
Мужчину я как-то никогда не изучала, а вот с женщиной, когда только переехала сюда, несколько раз встретилась взглядом. Это миловидная француженка, с некрасивым, но очень аккуратно, тоненько выписанным лицом. Посмеивающиеся живые глаза, короткая стрижка с вихрами из-под вязаной шапки. «Бонжур, мадам», – говорит она.
Анём они перебираются из своей «спальни» за углом в «гостиную» – на улицу, полную машин и пешеходов, и весь день сидят перед входом в большой продуктовый магазин.
Потом парижский старожил сказал мне, что, мол, эти клошары относятся «к нам» как к источнику еды, и надо проходить мимо, просто не замечая их. И теперь я не встречаюсь с ней глазами, но она всегда говорит «бонжур, мадам». Просто получается, что говорит она это моей собаке – низкорослой криволапой мадам таксе, очень старой и очень дружелюбной. В ответ она тоже здоровается с этой женщиной, машет хвостом и чуть натягивает поводок в её сторону. Ведь по росту они почти совпадают: женщина, живущая на асфальте, и собака, читающая асфальт.
И вот на днях я шла с собакой и не услышала причитающегося приветствия. Что заставило меня посмотреть на женщину с интересом.
И знаете что?
Это просто была другая женщина.
С опухшим лицом, без зубов, одетая иначе и с выключенным взглядом. Может быть, этот месье клошар поменял себе подругу?
И вот я теперь думаю: а вдруг она погибла? Бездомные на улице погибают каждый день.
Или заболела?
И теперь где-то сидит в проёме офисного здания и трясётся всем телом и, отдельно, – головой.
И просто не помнит, как вернуться на нашу улицу?
Три дня уже её нет.
И все эти три дня я говорю себе: зачем, старая ты дура, слушаешь ты жлобов, которых никогда нигде не слушала? Почему надо не смотреть на бездомных?
Аа, мы для них – источники еды. Ну и что.
Мы все друг для друга – источники разного рода удовлетворения разных потребностей.
Кем ты хочешь быть больше: рукой, утаскивающей даже свою собаку от приветствия, или рукой, оставляющей большой стакан сладкого кофе с горячим молоком тому парии, что живёт в капсуле своего какого-то мира посреди улицы недалеко от Лафайет?
Ааже моя собака умнее меня, и, если бы у неё были деньги, не сомневаюсь, она бы наверняка купила для дамы с асфальта пачку сухих жил или сушёных свиныхушей.
Поделилась бы.
Глава 18
Однажды тупой папаша «утешил» Зитц, сравнив её с квадратными, грубо и без виртуозности сделанными бабищами в картинах немецких экспрессионистов.
– Неудивительно, – парировала она. – Ты тоже алкоголик и наркоман, вот я такая и получилась.
– Ну не скажи, – ласково возразил воскресный папа. – Во-первых, я не был алкоголиком или наркоманом, когда делал тебя, а во-вторых и в главных, у Кирхнера или Дикса такие шедевральные именно женщины есть…
– Ой, не начинай!
Плотно сбитая низкорослая девица семнадцати лет, Зитц уже была покрыта татуировками процентов на сорок, но сейчас эта красотень скрывалась в лётной куртке и чёрных штанах, в кроссовках и сдвинутой на затылок трикотажной шапке, выглядывала только крошечная татушка блохи, да и та пряталась за правым ухом с огромным туннелем, заползая под коротко стриженные на висках сизо-зелёные волосы.
Она держала в руках по бутылке вина, в одной – красное для себя, в другой – белое для Пюс, а подмышкой – пластиковую флягу сильногазированной воды. Ночью тесная арабская лавка была пуста, кроме них и суперрелаксирующей восточной музыки, никого не было, продавца тоже.
Подружки только что сбежали с пафосной вечеринки в самом большом музее Парижа, где вышедшие во двор с бокалами покурить гости снобировали весь мир в очевиднейшем же страхе самим оказаться снобируемыми этим миром. Ф-ф-фу-у-у! – постановили гулёны, закинулись парой бокальчиков и ушли.
Пригласительные перепали им от странноватой матери Пюс, которая приятельствовала с кем-то из администрации и сама периодически – не разглашаемым дочерью способом – сотрудничала с музеем. Красотки, нарядившись как бы по поводу, отправились туда, заранее зная, что зайдут только зачекиниться.
Впереди была ночь, и эта ночь была их. По бутылке вина на нос и вода для вечно диетствующей Блохи, которая сейчас изнемогала перед полками с конфетами, маршмэллоу и шоколадом, позволяя себе сожрать всё это только трагическими голодными глазами в чёрной обводке, которые она, задирая брови как Пьеро, жалобно устремляла на Зитц.
Извиняясь, из комнатки за полками со снедью появился продавец, быстро рассчитал их и, пожелав приятного вечера, снова сразу ускользнул в кладовку. Зитц сунула карту в задний карман и, быстро наклонившись, выхватила зубами из вазочки у кассы розу с маленьким красным цветком, и они выбежали в ночь.
– Ы-ы-ы! – Мычала она, показывая, что роза для неё, для Пюс. Но та смеялась над её мычанием и придуривалась, уворачиваясь от подруги:
– Что-что? Что вы хотите сказать? Мадемуазель, вы вообще говорите по-французски?
Наконец она сжалилась и забрала цветок. Они целенаправленно дошагали до набережной и уселись на лестнице, ведущей вниз, к воде. Летняя ночь была полна иностранцев, мимо них постоянно вниз и вверх по ступеням, и внизу, по брусчатке набережной, проходили парочки и компании, оставляя отзвуки непонятных слов. Вдалеке светился иллюминированными мордами маскаронов Понт Нёф, отсюда они казались сияющими гвоздиками подков неизвестных миру незримых гигантских лошадей.
Развалившись на ступенях, они пили вино, каждая из своей бутылки, и Зитц достала шоколад.
– О не-е-ет! – взвыла Пюс.
– Да-да, – ухмыльнулась Зитц.
– Сперла, как всегда, – кивнула Блоха, забирая плитку.
– Правило Зитц номер три: если в чём-то имеешь сноровку – не теряй её!
– М-м-м, – замычала от наслаждения Пюс. Так было всегда, когда она, после мук совести из-за нарушения диеты, набивала рот шоколадом так, что почти не могла его закрыть, и с восторгом показывала это месиво в раззявленной пасти.
– Похоже на говно, – одобрительно признала Зитц.
– Завтра буду себя ненавидеть, – кивнула Пюс. – Хотя зачем, если я могу ненавидеть за это тебя?
Они не были лесбиянками, но густой эротизм окутывал их дружбу с самого начала. Зитц обожала в подруге всё то, чего не было в ней самой и чего никогда не появится, как бы она ни старалась. Пюс, с любой стороны худая и узкая, как профиль, вела «блог самолюбования», как называла его сама, и постоянно фотографировалась, принимая позы.
– Я могу расслабиться только во сне и с тобой, всё остальное время я селфизависимая, – жаловалась она. Однако её «Блог Мечтательной Блохи, Париж» имел около двадцати тысяч подписчиков, а это что-то да значило.
Одно голосование за выбор тату прибавило ей пару тысяч новых читателей: жарко выбирали среди скелетов и роз, стрекоз и ласточек, факов и стихов. Но вредная Пюс сделала две крошечные татуировки: кавычки на запястьях и под выпирающими тоненькими ключицами, ровными, как перекладина вешалки, на которой как бы висела вся остальная Блоха. Над правой грудью «не верь никому», над левой «это у тебя лев», а посередине двоеточие. Она такая и была: понимать меня не надо – любите или проваливайте.
А когда все вдруг стали набивать огромными буквами STAY GOLD и даже отдельное сообщество такое завели, она сделала синюю мелкую татуировку на правом запястье почти по венам «stay goldstain».
– А кавычки – это про что? – спросила Зитц, разглядывая каллиграфические очень красивые запятые, по две на каждом запястье. – Похожи на Инь-Инь и Ян-Ян.
– О, я об этом не подумала! Круто. Нет: кавычки, это чтобы каждый, кого я буду обнимать, был сразу в кавычках, понимаешь? Изначально. – И она пальцами тоже показала знак кавычек.
– Н-н-ну…
Как же это прекрасно – надираться летней ночью в городе вместе с лучшим другом!
Ну да: если бы это не было так прекрасно, не существовало бы ни самого алкоголя, ни алкоголиков, ни пьяниц… Ни баров, ни пивных, ни рюмочных. Ни бутылок с вином, ни виноградников… Ужас какой!
Вино – оно углубляет мир. Уже после первых нескольких глотков он начинает мерцать, как драгоценный прозрачный камень на сине-чёрной ночи. Дно бутылки, из которой пьёшь, или дно бокала можно уподобить увеличительному стеклу ювелира, которое он вставляет прямо в глаз, чтобы получше, увеличенным и приближенным, разглядеть драгоценность у себя в руках. Точно-точно! Как можно не любить видеть всё более охуенным, чем оно есть на самом деле?
Все ночью становятся единомышленниками – кроме, конечно, злоумышленников-кайфоломщиков – все улыбаются друг другу, незнакомцы, встречные в ночи, все сию секунду влюблены, даже если сами не понимают, в кого.
Зитц лишь время от времени подключалась к речевому потоку Пюс. Это у меня от моих пьющих родителей, наверное, любовь к вину и опьянению. Но, чёрт, я их понимаю… (грустный смайл, аха-ха-ха). Она закурила и повернула лицо к подружке. Та глотала своё алиготе алчными глоточками и закусывала затяжкой.
– Хочешь познакомиться с моим папой? – спросила Пюс, когда они впервые зашли к ней домой, на второй, кажется, день знакомства. Зитц только-только перевелась в этот лицей, и ненавидимая всеми Пюс вцепилась в неё мёртвой хваткой.
– Не уверена.
– Да ладно, он отличный, иди сюда. – Они миновали какой-то узкий тёмный коридорчик, вошли в комнату. – Папочка! Мы к тебе поздороваться!
В пустом салоне она подошла к пузатому шкафику и распахнула круглые инкрустированные дверцы с музыкой. Среди множества бутылок стояла мраморная банка с серебряной крышкой:
– Вот он, всегда рядом со своим лучшим другом Джонни Уокером.
– Это, в смысле, прах?
– Ну да. Давненько уже такая вот у него форма существования.
И они немедленно выпили.
Зитц после развода родителей по своей воле, то есть повзрослев, практически не общалась с отцом, её вполне устраивали эмпирические доказательства его наличия в природе в виде пополненного счёта на какой-нибудь идиотский праздник или самый огромный стационарный компьютер на день рождения с доставкой дикого букета с курьером. На вымогательство её восторгов в телефоне она ответствовала:
– Ну ничё так, да, мерси. Если он сломается, я наконец смогу сделать из него письменный стол.
Она ненавидела школу. Её образовательно-контролирующую часть. Всё, что касалось социализации – как бы по-разному ученики и учителя ни воспринимали это понятие, – ок. Ведь у неё теперь была Пюс, и вместе они справлялись с любыми тёрками.
Часто она с удовольствием начинала бесконечное занятие: пытаться понять, почему она так залипла на Блоху. Общаясь едва ли не 24/7, она сразу ревниво изучала, вернувшись переночевать домой, что уже нового запостила Пюс в свой блог, про который говорила: «Это не я его веду, а он меня».
«Блог Мечтательной Блохи, Париж» базировался на концепции: «Триггер самолюбования ещё никто не отменял!»
Трепетно относясь к своему детищу, Пюс постоянно размышляла над придумываемыми ею в избытке «теориями нарциссических коммуникаций».
– Пойми! – Вишнёво-чёрный маленький рот с размазанной в правом углу помадой строго сжимался. – Пойми: все себя продают. Этот мир – просто рынок. Если в это въехать, всё остальное сразу становится гораздо проще. Необязательно капитализировать свой блог или, не знаю, становиться примой-балериной, чтобы это понять. Нет: посмотри вокруг. Кто по улицам рассекает в мини или в шортах? Например? Те, кто продаёт свои ноги – самую удачную, самую выдающуюся часть себя. Выпячивай свои достоинства, скрывай недостатки – прости, забыла, как это по-латински. Красивые сиськи? – в дело! Убойные глаза? – в дело! Угол между талией и жопой 90 градусов? – Ню-ню-ню!
Она возбужденно закуривала, гасила здоровенную спичку и продолжала внезапную лекцию, которая затем становилась постом с сотнями «решаров» и тысячами «сердечек»:
– У мужчин же то же самое. Корнишон в штанах? – Покупай большую тачку! Низкий ай-кью? – Качай мышцу и кубики на животе! Все просто, неново, классически…
Иногда она выдыхалась, как будто заканчивалось действие наркотика, и могла так и не завершить какую-то мысль. Но именно это и нравилось Зитц: с ней можно было начинать с любого места – и продолжать, и уходить, не прощаясь. Как с многолетним юзером, живущим в правом нижнем углу твоего компьютера в окошке с зелёной лампочкой: всегда онлайн, к нему всегда можно стукнуться, ему всегда можно написать – или прочесть его последнее сообщение и ответить самому. Это такой диалог, когда нет необходимости каждый раз специально здороваться. Он, диалог, непрерывен. Не прерывается, даже когда собеседники молчат.
Так и с Пюс.
Ты же не будешь каждое новое утро открывать глаза и здороваться: здравствуй, жизнь!
Это как-то странно.
Пюс была, как жизнь, – потоком.
В котором плыла Зитц, и её микрокосм был полон и достаточен. Всё остальное – опционально.
– Ну давай-давай, что ты там ещё стянула?
Зитц покопалась в кармане куртки.
– На.
Она закурила, оглядываясь уже в новой стадии опьянения: бегущие по воде Сены кардиограммы фонарей, шумные, трепещущие в ночном летнем ветре крафтовые листья старинных платанов в тесных им кронах, как будто все-все любившие этот город, прощаясь, засушили свои сердца между страниц его путеводителей и потом, вместо замков на ограды погибающих от этой тяжести мостов, развесили свой невесомый гербарий по шатровым деревьям набережных, бульваров, аллей его садов и парков. Слетит лист – возьмёшь его, а там – чьё-то имя. Зитц и Пюс были здесь.
У самой воды внизу, поодаль друг от друга, сидели редкие парочки, целовались, молчали, переплетя руки или обнявшись. Была совсем поздняя ночь, шумные весёлые гуляки уже отрубились или занимались сексом по домам и гостиницам. На улицах остались только они. Кто они? Наверное, те, кому сегодня было не с кем заняться любовью – ещё или уже.
Только на одной из жилых лодок метрах в ста от их лестницы ещё была движуха: музыка, взрывы смеха, кто-то пытался спеть.
– Ну вот у меня ни ног, ни сисек, ни интеллекта выдающегося: что продавать мне?
– Сексундочку… Щас.
Пошла блевать. Эх. Но так тоже было всегда: если Пюс жрала шоколад или ещё что-то, если она вообще просто ела, заканчивалось это двумя пальцами в рот в сторонке и покаянным селфи в чёрных потёках туши на осунувшемся, и без того худом лице (хэштэг «Пусть мне будет стыдно»).
– А ты в случае крайней необходимости продашь папино наследство или мамину недвижимость. И вопрос продажи себя на некоторое время будет задвинут. А?
– Да уж: кто-кто, а мой папаша продавал себя всю жизнь. Если бы после каждой продажи ставили печать на кожу, как в клубах, на нём бы места свободного не было. Ну, может, в одном месте только, хе-хе.
Блоха взяла бутылку с водой и спустилась на несколько ступеней вниз, со стонами отвращения полоща рот после блевотины. Её немного качало.
Зитц смотрела на подружку: всегда разную, как актриса драмтеатра, всегда костюмированную, одеваться по последней моде ей было «ску-у-учно». Сегодня выбор был сделан в пользу юбчонки из клочьев серо-розового газа из детского отдела Н&М с кедами без шнурков и майки с облетающими пайетками. Из правого кеда вверх по лодыжке торчала роза из арабской лавки.
Она ненавидела, когда приходилось говорить или слышать об отце. Но это была Пюс, а в ней она любила даже то, что ненавидела.
– Отстань.
– Уже!
Розово-серая Мечтательная Блоха на светло-электрической сцене гранитных ступеней идеально смотрелась прямо в центре драгоценной светлеющей ночи. Например, как смотрелась бы блоха в янтаре, если бы янтарь мог быть чёрным, но уже начинающим наливаться зарей, в прожилках и зарницах алых лучей.
– Давай! Щёлкни меня, и пошли! Глоточек нам не помешает!
Она сунула в руки Зитц свой телефон и снова сбежала вниз, приняла позу:
– Чтобы всё вошло!
Зитц небрежно нащёлкала горизонтальных и вертикальных кадров – всё равно Блоха потом колдует с ними до полной неузнаваемости.
– Куда? – крикнула она в спину подруги, с отчаянием не поспевая за лёгкими ногами с розой, быстро-быстро сбегающими вниз по ступенькам.
– Догоняй!
Внизу Пюс, без зеркала мазнув губы помадой, быстро проинструктировала подругу:
– Так, слушай, все всегда знают Бертрана…
– Какого Бертрана?
– Какого-нибудь, у всех есть свой знакомый Бертран! Пошли.
Зитц сделала зверский оскал: она не знала ни одного Бертрана.
На мостике перед музыкальной лодкой сидел осоловелый паренёк, ничуть не удивившийся появлению перед ним двух девиц.
– Мы к Бертрану! – Заговорщицки сияя лучистыми глазами и улыбаясь ртом со свежим слоем помады, Пюс коснулась его плеча. – Он же ещё не ушёл? Так потанцевать хочется!
Парень неуверенно оглянулся на борт:
– Вроде нет, но точно не скажу…
– Ну ладно, мы сами посмотрим, – Пюс схватила Зитц за рукав, и они взбежали вверх, на палубу.
Компания, которая там всю ночь веселилась и уже довольно-таки выдохлась, тупо уставилась на них. Блоха приветственно задрала розу над головой:
– С днём рождения! – ликуя, возопила она. – Поздравляю! Нас пригласил Бертран!
Её глаза сканировали реакцию десятка людей. По сдержанной ответной улыбке она поняла, кто именинник, и подлетела дважды расцеловать его. Эта чёртова роза стала подарком!
– Вполне в духе Бертрана: самому не прийти, но вас пригласить, – кисло прокомментировал виновник торжества.
– Выпьем! Выпьем? А что за музыка? А то у нас с собой флешка – тонны прекрасной музыки!
На фоне усталого веселья уже было почти собравшейся расходиться компании её энергия в форме девочки словно бы присоединилась к гирляндам лампочек, украшавших маленькую палубу с большой азалией в горшке, и появилось шампанское в узких бокалах, и музыка, и все снова выпили, и даже бросились танцевать.
И они с Блохой отплясывали ещё неизвестно сколько! До самого уже натурального рассвета. Зитц, которая не стеснялась своей «немецкой экспрессивности», но и не красовалась ею, только в компании Пюс могла танцевать, наслаждаясь танцем, а эти люди были совсем чужими и совершенно случайными, и получалось, как будто бы их нет вовсе.
А есть только летняя ночь, и она по-прежнему нежна, и ими самими наполнена разными смыслами, светлеющая с каждым движением их кружений и кривляний, полупридурошных танго и смеси чарльстона и канкана уже на последнем издыхании, от их скачков и идиотских подпевок исполнителям в полный голос. Едва не упав, чуть не снесли бедную азалию: слишком много хорошего шампанского – тоже плохо.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?