Текст книги "Ведяна"
Автор книги: Ирина Богатырева
Жанр: Русское фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава 2
Понедельник у Ромы был выходной. И этот день он проводил одинаково – уходил в лес. Его радовало это несовпадение с остальным миром: он заставал и город, и лес, и пустыми, люди исчезали, их поглащала работа, и никакие случайные пикники, никакие шашлыки не могли испортить прогулку.
Он так привык к этим вылазкам, что не мог жить без них. К воскресенью город уже давил и жал настолько, что было трудно дышать, люди раздражали, он плохо спал и думал только о лесе. В понедельник поднимался рано, не желая терять ни минуты, быстро завтракал и выскакивал из дому. Осенью солнце заставало его уже на дороге из города. Шёл, будто его толкали в спину. С собой ничего не брал, кроме куска хлеба и какого-нибудь музыкального инструмента – пустая брезентовая сумка от противогаза, которую он нашёл на чердаке ДК и экспроприировал, шлёпала по заду при каждом шаге. Хлеб можно было и забыть – за день, пока гулял, не чуял голода, возвращался пустой, будто не ел год. А вот инструменты забыть было нельзя. Весь этот год учился делать дудки, простые, из пластика и тросника, по найденным в интернете чертежам. Ради них, казалось, он туда и ходил – всегда на одну и ту же поляну. Приходил туда и играл, как будто кому-то демонстрировал. Он это так и называл: «показать месту».
Уже давно нечего было показывать, и вот праздник: нойда.
Рома быстро шел прочь из города, оставляя за спиной цветные домики Нагорья. Если ему чем-то и нравился Итильск, так тем, что город точно знал свои границы. Буквально за последним забором Нагорья – его забором, к слову сказать, – был обрыв, и город кончался. Обрыв был самый настоящий: город на холме, и забор стоял на горке, под ним – бурьян и канава, а дальше растекалось поле, и никаких случайных построек, никаких долго тянущихся обжитых мест, как в крупных городах. Эта чёткая разграниченность пространства была приятна, она вносила ясность и понимание: вот здесь город и одни законы, а перешагнул – и всё другое: расстилается поле, впереди темнеет полоса леса, влево убегает взгорок – там Итиль, хотя её отсюда не видно.
Налево Рома никогда не ходил, потому что знал: примерно в километре дорога выскакивала на остаток Кривошеинского химзавода. Не советского, а дореволюционного, купца Кривошеина, гнали соль, щёлочь, всякую гадость. А что после этого впадало в Итиль, никого тогда не волновало, очистных, разумеется, ещё никаких не было. А потом что-то случилось. Завод разорился. Кривошеин уехал за границу. Это было в пятнадцатом году. Можно сказать, ему повезло. Завод в первые же годы после революции растащили на кирпичи, и теперь там нет ничего, ни камушка, зато на земле до сих пор – выжженный круг: место, где он стоял. Так проело химией, что вот сто лет прошло, а трава не растёт – на земле как будто ожог.
Рома не любил туда ходить, и даже вспоминать об этом месте себе запрещал, будто был этот ожог не на земле, а на теле близкого человека. Он всегда шёл направо, по дороге через поле, на котором уже давно ничего не росло, и всё же его регулярно по весне поднимали, чтобы лес не забил. Потом оврагом, потом входил в деревья – и там отключался, шёл по наитию, никогда не запоминая и не отмечая дорогу, плутал, бродил, но в конце концов выходил куда надо – хотя мог и не вый– ти. Так уже случалось, прохаживал весь день, выбивался из сил – и возвращался домой ни с чем, голодный и усталый. Мучился потом одной мыслью: почему не вышел на поляну, почему его не пустили? И, подумав, всегда находил причину, ведь обязательно должна была быть причина: он был зол, или думал не о том, или вообще просто думал.
Потому что главное, что помогало выйти на поляну, как он заметил, – это не думать. Отключить голову. Просто идти.
Он впервые вышел туда именно так – случайно. Год назад, он только приехал, только обживался в родном, но напрочь забытом городе. Давила тоска, и он решил сбежать. Утром вышел из дома и пошёл, куда несли ноги. Но они выносили всё время в какую-то срань. Сперва – на плешь от завода, где было так гадко, что даже дышать не хотелось, зажимал нос, хоть и понимал, что за сто лет ничего вредного не осталось. Потом пошёл оврагом, нарвался на спонтанную свалку: кто-то свёз за город мешки с битым кирпичом, ломаные доски, куски рубероида, обрывки проводов и изоляцию… Всё это теперь торчало на дне оврага, зарастая лопухами, зарастая землёй, как дурная безымянная могила заложного покойника – такого, кого не принимает земля.
Дальше было поле, и в нём – коровы. Коровы после дождя. Он тогда ещё не знал, чем это чревато: два километра вязкого, жирного чернозёма, вспаханного прошедшим стадом в вонючую и липкую грязь. Он вывозился по уши, брюки, куртка, даже нос – всё было в грязи. Ему хватило ума в тот день обуть кеды, выходил же на лёгкую прогулку. Кеды скоро превратились в комья грязи, которые тащил на ногах как гири. Сперва ещё пытался выгадать дорогу, обходить осклизшие места, перешагивать подозрительные жёлтые лужи в отпечатках копыт, глубоких, как колодцы. Но потом это потеряло смысл. Он просто шёл. Пах коровой. За два километра вымок так, словно пробежал десять. Хотел было повернуть домой, но не то от усталости, не то просто всё продолжал идти, уже ничего не соображая.
Потом выбрался в лес, и дальше помнил плохо. Но странно, что эта же короткая потеря памяти случалась потом всякий раз. Помнил только, что был лес, и он по нему шарахался, не разбирая дороги. То тут, то там попадались следы присутствия человека, и всякий раз эти следы впечатляли его болезненно и жёстко: советская кукла без одежды, с запавшим одним и открытым другим глазом, с кудрявыми жёсткими волосами, она была засунута в развилку ствола берёзы, словно её пытали. Вдруг как забор вырастал в облетевшем, колючем малиннике ржавый остов железной кровати, с шариками, колёсиками, с панцирной сеткой, на тонких ножках. Попалась газовая плита на две конфорки, белая эмаль скололась, дверца-раззява, но он её узнал: такая же плита стояла когда-то в доме у бабушки. Вспомнил сестрицу Алёнушку, встретившую в лесу печку, пока бежала за унесённым лебедями братом, и подумал: откуда бы в лесу печка? Откуда и эта плита. На оставленные кострища, вбитые в стволы металлические прутья, бутылки и мусор он уже внимания не обращал. Лес был исхоженный, люди бывали здесь, казалось, всегда, но сейчас отчего-то сгинули. А он остался, но он был в тот момент не человек, он сам не мог бы назвать себя человеком, глядя на всё это, болезненно шарахаясь от человеческого, шатаясь по лесу без дороги, – он не мог бы сказать, кто он, но точно не человек.
А потом вышел – как и всякий раз с тех пор выходил: неожиданно. Вывалился из бурелома – и остановился. Место было обычное. Ничего особого: поляна и поляна. Трава густая, не вытоптанная, не съеденная, без прожжённых проплешин. Коряга – осина, здоровенная, толстая, упала давно, вросла уже в землю, обросла мохом, засыпало её листьями, вытянулась позади неё молодая ёлочка, получился шалаш. Низенький, мрачный, приближаться к нему не хотелось, словно там кто-то жил: не то лиса, не то лисун. Но другие ели, росшие в обрамлении поляны, – высокие, старые, с тяжёлыми тёмными лапами – были такие величественные, такое создавали чувство покоя, что он понял: дома. Стянул с себя сумку, кинул на землю, прилёг – и тут громыхнуло и пошёл дождь.
Сыростью в воздухе пахло ещё с утра, но дождя он не ожидал. А полило как из ведра. Обалдев, сел, подтянул ноги, прижался к стволу. Под еловыми лапами было сухо. Капли барабанили, шлёпались в подстилку хвои в метре от него, но к корням попадало, только если налетал ветер или время от времени ветки здрагиали, выпрямлялись под тяжёстью влаги, как будто дерево отряхивалось. А в целом было хорошо.
Шумело, гудело, пахло сильно и пьяно. И он сидел, как пленник, только выглядывал из-под ветки, радовался, что так вовремя сюда дошёл. И поляна всё больше становилась своей, будто вода породнила с ней, хоть и казалось по-прежнему, что под корягой кто-то прячется и за ним наблюдает.
Он всё равно потом вымок, конечно, пока шёл назад по мокрому лесу. Вымок, продрог, завалился домой затемно. Но поляна не забылась. И то, как было там спокойно, одиноко и хорошо.
Спокойно, одиноко и хорошо. За этим он и стал туда приходить. Всё лето и осень. Зимой оставил. Один раз попробовал, встав на старые отцовы лыжи, но не нашёл поляны – всё стояло одинаково белое, не было нигде знакомой коряги. Пришлось на зиму о ней забыть, и вернулся сюда только весной, когда земля совсем просохла и опушилась свежей травой.
Снова блуждал, снова не сознавал, где плутает, отмечая только следы человеческие в лесу. Из свежего, неожиданного запомнилась табуретка, стоящая возле сухого обломанного дерева. Кому пришло в голову идти в лес с табуреткой? И ради чего? Но он забыл о ней, уже отвернувшись, и скоро вывалился к знакомому еловому шалашу.
– Привет, привет, как вы тут без меня? – сказал бодро, но запнулся: показалось, что пространство пустое. Что за чушь! Оно и всегда-то было пустое, что поменялось? Он мотнул головой, огляделся, стараясь прислушаться и даже не дышать.
Лес облетал. Осень только начиналась, сейчас в ней не было ещё яркости, а одна унылость и неизбежность. Небо было серым, набрякшим. Ветер гнал обрывки туч, почти задевая верхушки деревьев. Мертвенные, мокрые лоскуты листьев падали на землю безропотно и равнодушно. Земля, коряга, молодая ёлочка возле неё были укрыты палым листом. Взрослые ели держались мрачно и напряжённо, как гости на похоронах. Видно было, что эту мокрую, ветреную, неприветливую пору они не любят, как и всё живое, что ждут зиму, снега и тихого успокоения.
Всё это было. И всё же чего-то не было. Чего-то важного, без чего поляна оказалась просто поляной, а не домом, куда хотелось возращаться. И Рома понял, чего не хватало: не было глаз, того внимательного взгляда, который он всегда на себе ощущал.
Вот выдумаешь тоже!
Он возмущённо мотнул головой, скинул на землю сумку и сел. Достал хлеб. Стал жевать и осматриваться бодро, словно самого себя старался убедить, что ему здесь хорошо. Но было не хорошо, а беспокойно и холодно. Впрочем, как везде.
– Ну и что, теперь и на дудке не поиграть? Зачем тогда пёрся? – сказал нарочито громко, чтобы силой голоса прогнать собственное напряжение.
Достал нойду, проверил пищик, покрутил в пальцах тростинку.
Облизал пищик.
Взял в рот, прижал губами, прикрыл все дырочки на стволе и изо всех сил дунул.
Но ничего не произошло.
Прямо совсем ничего – ни звука.
– Хм, – сказал Рома, покрутил тростинку в пальцах туда-сюда, подцепил пищик ногтем.
Дунул опять.
Нойда взвизгнула так неожиданно и противно, что он резко отнял её от губ. Звук прокатился по поляне, даже показалось, деревья качнулись. Подул слабее. Теперь звук получился ровнее, мягче и больше походил на музыкальный инструмент, а не на раненое животное. Закрыв все дырочки, Рома подул, напрягая живот, стараясь поддерживать равномерный поток воздуха – и нойда запела свободно, громко, без визга, а так, как и должна. Рома дул медленно, прислушиваясь к её голосу. Осмелев, попробовал поиграть мелодию – и вдруг отнял инструмент от губ.
Потому что почуял: накатило из леса, налетело, как порыв ветра, только совсем не ветер это был, ударилось и разбилось о поляну, о корягу, и осталось здесь.
Рома обернулся: смотрит. Да, да, снова смотрит, он сильно это почувствовал. Аж продрало по спине морозом.
И он глядел тоже. Непонятно куда, в пустоту, в темноту под еловым шалашиком. Но глядел и знал, что его видят.
А потом улыбнулся.
– Ну, привет, что ли. Без тебя как-то не так, знаешь.
Взял нойду и заиграл.
И зазвучало хорошо. На удивление хорошо. Дудка слушалась пальцев, не подвывала и не захлёбывалась. Знакомые по другим инструментам простые итилитские наигрыши получались будто сами себой. Нойда пела, созывая небесных коров. Небесные коровы были довольны: верховой ветер усилился, обрывки туч, серых и лёгких, неслись в глубине неба с огромной скоростью. Даст бог, пролетит всё и выйдет солнце, домой пойдёт без дождя и в тепле. Так уже случалось, он замечал: уходил из дома в непогодь, а с поляны возвращался с солнцем, особенно если хорошо там поигралось.
Ерунда, конечно, всё суеверие. Он отнял нойду от губ, огляделся. Лес светился, в небе случилась прореха, и яркий луч, как небесная указка, быстро щупал по земле, озаряя пространство то тут, то там. Скользнул по поляне, по коряге, лизнул мрачные ели, вспыхнули унизанные каплями старые, надёжные паутины.
– Вот как, значит, – пробормотал Рома, улыбаясь и жмурясь, когда луч коснулся лица, на миг согрев и ослепив, но тут же уполз дальше. – Ну, спасибо.
Луч постоял ещё, потом стал слабеть, гаснуть, будто растворялся во влажном воздухе, – и потух. Небо быстро затягивалось тучами.
Уже при входе в город его настиг телефонный звонок. Рома даже вздрогнул: телефоном он почти не пользовался, даже с собой брал не каждый день. Номер был незнакомый. Рома остановился, глядя на него с подозрением, но решил всё-таки трубку снять – мало ли.
– Алло? Алло? Ни́деро! – поздоровались из трубки по-итилитски. – Это Александр. Борисыч. Умрищев. Дядя Саша который я. Помнишь? Я ещё нойду…
– Да, конечно, я узнал. – Рома не стал переходить на итилитский. К чему, если для дяди Саши он – одна декорация. – Я как раз сегодня на ней играл.
– Играл? Правда? О!.. Так это же… Это прямо… Ух, ну я не знаю. – Дядя Саша захлебнулся эмоциями. Он силился что-то сказать, но не мог. Рома ему помог:
– Хороший инструмент, отзывчивый, мягкий. Сохранился отлично. Отдам при встрече.
– Нет-нет, не надо, вообще, это же… ну, как бы… Я рад. Я бы ещё, правда… ну, чтобы чего не вышло… Я так. Я совсем даже… Тут ещё другое. Человек один. Очень, очень. Я звоню познакомить чтобы. Вас надо. Учёный, настоящий исследователь. Я рассказал про тебя. Он пятнадцать лет уже по культуре. Ну, в смысле, исследует. И его отец ещё. Династия, да. Я рассказал про тебя. Очень, очень. Познакомиться.
– Со мной? – понял наконец Рома. – Да я-то что…
– О, важно, нужно! Очень-очень!
– Ну, я даже как-то… Я же ничего ровным счётом… – Рома вдруг понял, что косноязычие может быть заразным. – Впрочем, спасибо, при случае – с удовольствием, – постарался свернуть разговор.
– Что при случае? Сегодня – ага? Сейчас. Я туда. Ты где? Приеду, встречу.
– Нет, нет, сегодня я занят. Я уже…
– Он недалеко, в центре. На Главном, от Спасской если – третий дом.
– Нет, я сейчас не… Я совсем… я это…
– Человек такой, понимаешь, очень-очень. Никуда не может, он такой, ну как бы тебе так прямо, у него это… ну, увидишь, он никуда, но про тебя сказал: веди, что хочешь, делай, а веди. Очень хочет, нужно прямо!
Рома скривился. Он уже перестал его понимать. Он не хотел, чтобы его трогали, и уж ни за что не хотел тащиться куда-то в центр, встречаться с каким-то «человеком очень-очень». Ему вообще после леса, после поляны и нойды не хотелось людей.
– Дядь Саш, нет, вы меня извините, но я сейчас никуда, – начал он твёрдо, но трубка его перебила:
– Он про Итильвана! Про Итильвана знаешь? Он сказал, что хотел передать. Тебе, если ты знаешь. Если ты в теме. У него есть, отец собирал. Много, да. И если ставить. Пьесу если ставить. Степанида Борисовна говорила, ты же с нами теперь, ну, театр, пьеса, ага? Если делать, про Итильвана, пригодиться же может, да? Я видел, там как раз про Итильвана…
Рома с напряжением пытался выдернуть обрывки смысла из его скомканной речи. Про пьесу он ничего не понимал, даже не пытался. А вот про Итильвана… Легенда про Итильвана? Неужели – настоящую нашёл? Не какие-то обрывки, а настоящую – ещё где-то помнили и кто-то записал? А что, если правда? Не то чтобы Рома был большим фанатом родной культуры. Но если это правда, это, по крайней мере, очень ценно.
Сам он ни разу легенды про Итильвана не слышал. Только знал, кто это, дед рассказывал. Но он не то не знал её сам, не то не хотел говорить. Не хотел передавать ему. Считал, что есть в ней что-то… Нет, Рома не мог бы сказать, что именно. Догадывался, чувствовал, но сказать не мог. И дед ему, тогдашнему, объяснять не стал. Сейчас, быть может, объяснил бы, Рома отчего-то был в этом уверен. Но где он теперь, дед…
Ладно, надо идти. Раз само в руки тянется.
– Хорошо, где встречаемся? – перебил Рома поток речи из трубки. – На углу Главного?
– На углу? Да, да, на углу. У вохры. Я жду.
И дядя Саша повесил трубку.
Рома был на месте через полчаса. Дядя Саша стоял, точнее, не стоял, а прыгал. Глаза его странно светились. Он был в сильнейшем возбуждении. Кинулся к нему и потащил вверх по Главному, как на приколе.
– Человек. Алёша. Рад будет. Я сказал уже, да. Он: ага, ага! Веди! – бормотал дядя Саша, сворачивая во двор и причаливая ко второму подъезду.
На Главном стояли всего три высоких дома – сталинские пятиэтажки, единственные в городе, каждый этаж сойдёт за два, лёгкие балкончики, лепнина на фасаде, всё как надо. В советское время здесь жили всякие заслуженные – партийные руководители, военные и начальники колоний, коих в здешних лесах было аж восемь штук. Из-за них дома с лёгкой руки бывших содержанцев, залетавших в Итильск после отсидки, стали звать вохрой.
Понятно, что с тех пор всё изменилось. Не в смысле колоний, но охранке давали квартиры в других домах. И всё же статус элиты здесь сохранился. Элиты странной, с душком. К кому могли они идти, Рома представить себе не мог.
– Ужас вот, эти лестницы, – говорил дядя Саша с озлоблением, поднимаясь. Рома удивлённо оглянулся: лестница была чистая, винтовая, красивая. Что в ней не так? – Сколько просили лифт. Надо лифт. Это ведь ужас что. Коляску как на пятый, а? Это же просто, это я не знаю. И никто, никто. Сколько ни писали.
– Ну, из колясок-то вырастают рано или поздно, – обмолвился Рома, но дядя Саша его не слушал:
– И ведь не просто же важный – заслуженный. И отец, и Ванька… А уж Лёша! На руках носить надо! Так и приходится. Потому что – никто, никто. Только морды воротят, чиновники эти… Ну всё, пришли. – Дядя Саша остановился перед коричневой дверью на пятом и обернулся к Роме, переводя дух. – Ты, главное, ничему не удивляйся. И делай вид, что всё так и надо. И ни-ни! – Он сделал строгое лицо, даже пальцем в воздухе потряс для острастки и только после этого нажал кнопку звонка. Рома автоматически кивнул, совсем ничего не понимая и ни к чему себя не готовя.
За дверью зашевелились. Щёлкнул замок, раз, потом второй. Дверь начала открываться.
– Ага, вот и вы, – послышалось из-за неё, но без особой как будто радости. Потом что-то зашуршало, дверь распахнулась – и Рома сразу понял, о чём говорил дядя Саша.
И что бывают коляски, из которых не вырастают.
– Мама! У нас гости!
Зашуршали колёса; человек отъехал и покатил в глубь квартиры. Рома беспомощно смотрел ему вслед. Он чувствовал жгучий, хотя и беспричинный стыд. Входить не хотелось. Хотелось малодушно сбежать. Дядя Саша подтолкнул его, Рома будто очнулся и шагнул за порог.
– А, Саша, миленький, как хорошо, что вы зашли! – Вытирая руки о передник, из кухни выходила красивая женщина. Рома ухватился за её лицо: улыбчивое, круглое, мягкое, с отпечатком привычной, как бы приличествующей ей грусти, оно было приятное, моложавое и живое. – Елена Павловна, – представилась она, слегка кокетливо улыбаясь и протягивая мягкую тёплую руку. – Я Алёшина мама. Да вы проходите, в дверях не стойте. Саша, как у тебя дела? Тапочки вон. Обязательно, обязательно, у нас не мыто. Саш, помоги молодому человеку, ты же всё знаешь. А вы – как вас, извините?
– Роман.
– Рома, не стесняйтесь. Будьте как дома, у нас всё просто. Саша, дай Роме вон те, синие. Ну, всё, веди. Ты же знаешь всё.
– Ага, ага. – Дядя Саша, обувшись, выпрямился и зашаркал по коридору. Елена Павловна скрылась в кухне.
Рома смотрел то в одну, то в другую сторону и чувствовал смятение. Очевидно, что идти следует за дядей Сашей, но он не хотел. Он боялся снова оказаться рядом с коляской, но всё же пошёл, стараясь не думать о ней, залипая вниманием на деталях: тёмный коридор, лампочка одна, а коридор высокий и длинный и весь застроен стеллажами, книги от пола до потолка, а на другой стене, сверху – велосипед, и зачем им велосипед, Рома чуть головой не задел колёса, а паркет на повороте исшоркан, в полосах – от коляски, догадался Рома.
И понял, что уже стоит, натянуто улыбаясь, на пороге комнаты.
Это был кабинет – светлый, большой, забитый книгами, картинами и музыкальными инструментами, которые были всюду – на стенах, в шкафах, на двух больших круглых столах, на полках, даже на широченных подоконниках. Возле окна стоял готовый к работе холст в подрамнике. У него, спиной к двери, сидел Алексей. Он расчерчивал холст резкими, решительными движениями, ложились чёрные линии, не то уголь, не то грифель. Алексей не обернулся, он работал яростно, даже ожесточённо. Дядя Саша, видимо, к такому привыкший, сделал большие глаза и прижал палец к губам, а потом развёл руками по комнате, приглашая пока оглядеться.
Рома послушно стал оглядываться. Одна стена была отведена под книжный шкаф, не тощий стеллаж, как в коридоре, а основательный, массивный, советский, со стеклянными дверцами наверху и глухими снизу. Книги стояли в два ряда, лежали друг на друге, но места им всё равно не хватало, они собирались стопками на крыше шкафа, на полу возле дверец, под столом – всюду. Книги были разные, старые и совсем свежие. «К вопросу о расселении восточнославянских племён на Западном Дунае в VI–IX вв.», – прочёл Рома. «Классика геополитики», «Этногенез как кузница народов». И так далее – пробежав глазами по одной полке, Рома не нашёл ни одного художественного тома.
На другой стене висели картины – пейзажи, очень реалистичные, даже излишне правильные. Попадались рамки с фотографиями, черно-белыми и цветными. Рома приблизился: на них были горы, заснеженные склоны, пики ледников, группы туристов, оседлавшие их. К рамкам приколоты яркие треугольники спортивных флажков с эмблемой клуба, на полке стоял золотой глобус, тоже, наверное, за что-то мужественное.
А ведь Рома и подумать не мог, что в Итильске есть такие люди – художники, учёные, альпинисты. Ему казалось, что тут одна алкашня, а в вохре, разумеется, живут гэбэшники, а вся интеллигенция собралась в их ДК, а что это за интеллигенция, Рома знал, и думать о ней было кисло.
По кобыле и седло, вспомнил присказку деда. Вот эти товарищи уж точно не станут киснуть в ДК с Кочерыгой, Тёмычем и пошлейшими «Родными просторами». Вот эти крепкие, знающие себе цену люди. На фотографии, на которую Рома смотрел, два бравых парня, приобняв друг друга за плечи, улыбались и махали в камеру, стоя на какой-то вершине мира. Сразу видно, что вершина: на лицах массивные солнечные очки, сами во всём дутом, тёплом и ярком, в руках одного – ледоруб, у другого – флаж, сейчас развернётся, сделает шаг вон до того холмика и воткнёт в снег рядом с другими, на самом пике, за которым уже ничего – сплошной ультрамарин.
Алексей всё не оборачивался. Кресло изредка поскрипывало, на холсте чёрных линий стало много, сплошная мешанина, но ничего не проступало, или Рома не мог рассмотреть. Отлипнув наконец от фотографий, он вернулся к дяде Саше, всё это время терпеливо стоящему рядом с полкой с инструментами. Большее место там занимала колёсная лира – крупный деревянный ящик с ручкой и клавишами. Рома знал, как он работает, но никогда не видел. И уж тем более не подозревал, что у кого-то в Итильске такая есть. Рядом лежала волынка, небольшая, с белым мехом и тёмными трубами. Не шотландская, что-то попроще. Много духовых, самых разнообразных, аж глаза разбежались, на стене висели небольшие бубны с железными тарелочками, а на полу, прислонённая к стене, стояла совсем неведома штука – виолончель не виолончель, а деревянный ящик, квадратный, со струнами из лески на высоком грифе, гнутый смычок – из прута.
– Что это? – спросил Рома шепотом.
– Амкова́н, скрипка итилитская, – поспешно и тоже шепотом ответил дядя Саша.
– Ни разу не слышал.
– О, редкая, очень! Сергей откуда-то привёз. Был весь… весь совсем такой вот. – Дядя Саша стал быстро махать руками, будто отламывал куски инструмента. – Где лежал, как хранили – ужас! Я делал. Переделал.
– Реставрировали? – догадался Рома.
– Ага, я, да, – дядя Саша закивал. – Но всё точно. Всё же видно было. Струн – три. Две – бурдон. Бурдон, знаете? У-у. – Дядя Саша загудел, изображая подголосок. Рома закивал. – Ну вот. На колено – так, и смычком. Не мелодии, а так, как бы это… Ну, чтобы не сольно играть. Сольно не играли, ансамбли: амкован вот, потом трове́нь – это вот…
– Волынка? – понял Рома, куда показывал дядя Саша.
– Волынка, да. И дудка какая-нибудь. Любая. И так ходили. По праздникам ходили по деревням.
– Ни разу не слышал, – удивился Рома. – Очень интересно.
– Я не знаю, это Алексей, он расскажет, он знает, наверное, это же Серёжа всё собирал, – быстрым шепотом, пригнувшись к Роме стал говорить дядя Саша, импульсивно кивая в спину Алексея.
– Я уже почти закончил, – отозвалась спина. – Я присоединюсь к вам через минуту.
Дядя Саша тут же замолчал и выпрямился, даже отодвинулся от Ромы, будто их застукали за сговором. Алексей откинулся и любовался на свою чёрную мешанину. Минута прошла, он не двигался. Вдруг снова схватил уголь и принялся дополнять короткими штрихами.
Рома заскользил взглядом по инструментам.
– Это вы всё делали? – спросил шёпотом дядю Сашу.
– Нет, нет! Это настоящее, почти всё. Серёжа много, очень много собрал. В музее ещё есть. Видел в музее?
Рома пожал плечами – в музее он видел две маленькие свирели и глиняную уточку, куда же без неё. Ничего особого.
– Он много привозил, много! Потом – чертежи, эти самые – рисунки, сам вот учусь теперь по ним. А это – оттуда всё, как есть. Серёжа много собирал, всё, что мог. Он писать хотел. Про культуру итилитов. Он русский, а язык выучил, хотел словарь составлять. Даже составил, я видел. Ты видел? Нет? Где-то тут. Я покажу. Найду. Он хорошо говорил. Лучше, чем я. – Дядя Саша виновато улыбнулся, так что глаза его стали наивные и светлые.
– Удивительно, что люди ему отдавали инструменты, – покачал Рома головой. – Итилиты закрытые. Они могли и не показать, если русский приехал.
– И не показывали! И не показывали! – Дядя Саша, казалось, обрадовался догадливости Ромы. – Он долго ездил, в одно место – год, второй, потом снова. Только так, да. Они очень, очень… – Он сморщился. – Чужаков не того.
– Не того, это точно.
Рома усмехнулся. Он хорошо мог представить, как посмотрели бы на приезжего его собственные ами и ати. И что они бы ему дали – да ничего. Нет, угостили бы, конечно, раз в дом вошёл. Но пустить могли только вечером и только если деда или кого из дядьёв не было на реке. Будь кто за рыбой – всё, ами не пустила бы чужого ни за что: плохая примета. Заперлась бы и не выглянула даже, будто нет никого – лишь бы ушёл, дурное с собой унёс. Ну а в другое время пустили бы, угостили, что-то рассказали. Через сомкнутые губы. А потом ами после него всю посуду перемывала бы в кипятке. Пол выметала и проветривала сутки. От чужих всегда акове́нь да кове́нь, говорила она. Болезни и сор. Ну и всякая дурнота.
– Написал бы – хорошо было. Очень, очень! Но не успел, – говорил в это время дядя Саша. – А материала много. Очень! Я пользуюсь вот. Алёша тоже…
– И Алёша тоже, – откликнулся тот неожиданно, и коляска бесшумно развернулась. – Не заскучали? Успели оглядеться? Мне Александр Борисович много о вас рассказывал. Мне сразу познакомиться захотелось. Надеюсь, вам будет интересно.
Он говорил быстро, вытирал ладони влажными салфетками, одну за другой таскал их из пачки, смотрел цепко, но без улыбки. Глаза его, голубые, ясные, были холодные и злые. Он был очень худ, так что остро выступали на лице все кости – скулы, нос, виски, всё было очерчено болезненно резко, будто не у живого человека, словно сделанное из пластика. Но при этом лицо было живое, серьёзное и умное.
Рома почувствовал себя насекомым под его пристальным взглядом.
– Вы только не подумайте, что я вас, как отец, изучать собрался. – Алексей будто прочёл его мысли. – Александр Борисыч сказал, вы инструментами интересуетесь. Сами играете? А ещё язык знаете, это правда?
– Стараюсь. – Рома кивнул, улыбнувшись.
– В семье говорили? – быстро спросил Алексей, не поддерживая этой улыбки.
– По маминой линии – да. Они из деревни, там по-другому…
– А откуда именно? – перебил Алексей. Рома назвал район. Они с дядей Сашей переглянулись.
– Слышал. Говорят, глухое место. Отец не доехал.
– Так туда и дорог-то не было. До недавнего времени, я хочу сказать.
– Да, да. По Итили надо. И у них ещё это было… как его. Отхожие острова, так? Это когда люди половину года на реке, а сёла как вымершие, – объяснил зачем-то Алексей, обернувшись к дяде Саше. Тот кивнул. Не то правда не знал, не то претворился.
– Было такое, да. – Рома кивнул тоже. – Только островов давно не стало. Затопило все острова. Как плотину построили.
– Ах, да? – Алексей посмотрел на него, будто впервые слышал о подъеме реки. – Вот ведь. И как же?
– Никак, – Рома пожал плечами. – Избы перекатили. Рыбачили с лодок.
– А уходили? Уходили куда?
Рома промолчал. Алексей внимательно смотрел, будто что-то пытался высмотреть в лице, в глазах. «Так я тебе и сказал, куда уходили, – подумал Рома. «Река шептала, как ами говорила. Куда укажет, туда и уйдут».
Алексей понял, что ничего не услышит, развернулся и отъехал к своему мольберту.
– Теперь там всё поменялось: свет, вода. Автобус два раза в неделю. Цивилизация, – говорил Рома. Без этих глаз стало как будто легче.
– Да, я знаю. Отец рассказывал: жизнь менялась, но отношения всё равно оставались прежним. Я имею в виду, к приезжим. Поэтому он к отхожим в последнюю очередь собирался. Сперва других изучал, кто поближе.
– Так вы со мной об этом поговорить хотели? – брякнул Рома. – Только я ведь там не…
– Нет. – Алексей резко развернулся. – Я не исследователь, я же сказал. Мне типаж интересен. И подумал, что вам тоже интересно будет. У отца большой собран материал. Не обработанный. Не опубликованный. История, культура, быт. Фольклор. Посмотрите. Вон, третья полка.
Алексей кивнул на шкаф. Рома послушно подошёл. Он чувствовал уже, что его начинает потряхивать. Ничего хорошего от этой встречи он не ожидал, но получалось совсем уж криво. Что он мог здесь найти, чего не знал? И ещё другой вопрос: хотел ли знать? Хотел ли видеть, как его народ – он так и подумал про себя «мой народ», и тут же передёрнуло до макушки, – как итилитов препарировали, собирали, нанизывали на иголочки, как насекомых, и расставляли в ящички в алфавитном порядке? Как из живого делали засушенное, из уходящего – сохранённое. Только кому оно нужно сейчас, это сохранённое? Деда нет, бабки тоже, дядья спились, никого в доме не осталось. Одна сеть висит и сохнет на яру. Болтает её ветром. Он так её и запомнил, когда последний раз приезжал – знал, уверен был, что в последний. Белая сеть, белый стяг оставленного дома. Болтается на ветру. И свинцовая Итиль, мрачная, до самого горизонта – над родовыми их островами, над домами, над жизнью и нежизнью, со всеми покойниками, душами – родная Итиль, ана-ами Итиль.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?