Текст книги "Ведяна"
Автор книги: Ирина Богатырева
Жанр: Русское фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Наконец снёс последние провода, помог звукачу всё протянуть и подключить к ноуту и телику для караоке, и пошёл в ДК, предвкушая тихий вечер в студии. Вечер со своей музыкой. Рома уже чувствовал, как нахлынывает, окатывая с головой, то чувство, которое ни с чем нельзя было спутать – страсть к музыке, желание писать, сейчас же, скорее. И материал был, и идеи. Оставалось только запереться, спрятаться ото всех, остаться одному, и чтобы музыка зазвучала не только внутри, но и снаружи. Рома уже как будто нырял, задержав дыхание. Теперь главное – не растерять это состояние, а сразу приняться за дело. Сейчас даже говорить нельзя, отвлекаться нельзя – а то уйдёт, развеется, как туман. Рома всё это знал и спешил в рубку.
Но, открыв дверь, вздрогнул: развалившись в кресле, перед монитором сидел Тёмыч и, похоже, не собирался уходить. В одной руке у него была кружка, из которой свисал чайный хвостик, на панели лежал бутер, в мониторе метались какие-то люди с гитарами, а из наушников, даже несмотря на хорошую звукоизоляцию, рвался ритмический треск. Тёмыч в такт ему кивал башкой.
Рома почувствовал злость, совершенно бессильную, а оттого ещё более тяжёлую. Решительно шагнул к Тёмычу, схватил с панели его бутер и с размаху запулил на стол у двери.
– Ты чё, опух? – Тёмыч поднял возмущённые глаза, стянул наушник. – Совсем, что ли, крышку сдёрнуло?
– Сто раз говорил, не клади жратву на технику, – сказал Рома. Вся злость ушла в этот жест, он чувствовал себя спокойным и холодным. И гораздо сильнее Тёмыча.
– Ну, ты всё-таки пиндос. – Тёмыч ушёл к столу, подобрал хлеб и куски колбасы. Стоял, обтирая колбасу о тыльную сторону ладони.
– Крошки, жир – тебе фигня, а железо крякнет, что делать станешь?
– Одно слово – баран, – повторил Тёмыч, засовывая колбасу в рот. По его лицу было ясно: не своё – не жалко. Жуя, он вернулся в кресло. – Ты чё припёрся? У тебя часа четыре как минимум. Можешь домой чапать, – говорил, не глядя на Рому, листая ролики какой-то метал-группы. – Я тебя в одиннадцать жду.
– А ты тут, что ли, окопался?
– А чё? Мне домой далеко. И мамахен сегодня после смены. Ну её на фиг. Я лучше тут отвисну. А ты свободен.
Рома махнул рукой и повернулся к двери. В душе клокотало, было совершенно ясно, что вечер потерян. Но он ничего не мог с этим сделать. Совсем ничего.
– Эй, только это, гляди, к одиннадцати – как штык! Я один переть не намерен! – Тёмыч с искренней тревогой смотрел ему вслед. Хотелось выругаться, но Рома смолчал и в досаде хлопнул дверью.
Тёмыч жил в двух кварталах от ДК, немногим дальше Ромы. Сгонять туда-обратно за четыре часа можно было раз двести. Но жил с матерью, и это его доставало: он неизменно жаловался на её желание его воспитывать и заботиться о нём до сих пор. Эта неуместная забота его угнетала, как детская одёжка, надетая не по возрасту, но сделать Тёмыч ничего не мог, поменять в своей жизни ничего не умел, а потому только ныл, злился, жаловался – и зависал на работе в те вечера, когда мамахен оказывалась дома, а не на дежурстве.
А страдал в итоге Рома со своей музыкой. Выскочив из ДК, он зашагал к дому, как мог, быстро, разогнавшись от злости, но постепенно стал сбавлять шаг. На улице было промозгло, небо затягивало. Уже спустились сумерки, но тучи всё же были чернее и плотнее серого неба. Собирался дождь. Рома остановился и стал смотреть на тучи, на то, как они уплотняются к окоёму, как становятся гуще над рекой. Картина семейной жизни Тёмыча застряла в голове и не давала покоя. Было в ней столько тесноты, столько не пережитого прошлого и пакостного инфантилизма, что становилось противно. «Но какое до этого дело должно быть мне, почему это должно мешать мне? Твои проблемы, ты и решай – при чём тут я?» Но между тем выходило, что он очень даже при чём. И та музыка, которую он услышал сегодня, которую хотел записать, пока она ещё звучала, уходила, растворялась в тучах. Не оставалось ничего, одна только злость.
Рома тряхнул головой, чтобы избавиться от образа Тёмычева жилья и Тёмычевой мамы, и огляделся. Он стоял на перекрёстке Спасской и Главного. Домой не хотелось.
Пошёл вниз, к реке.
Пошёл – и сразу подумал, что сделал глупость: ничего лучше для того, чтобы разбередить болячки в душе, придумать было нельзя. Впрочем, дома разве будет легче? Дома, где стены – одни, а наполнение – нынешнее? Где он помнит другое, и себя помнит другим, и память эта проступает, как дурно замазанная старая картина через новую краску. Впрочем, и с городом та же беда. Везде эта беда, с тех пор, как он вернулся.
Вот он спускался к Итили, но на самом деле с каждым шагом как будто глубже уходил в прошлое, в слои памяти, вдруг ставшие осязаемыми, – словно погружался в речной туман. И вокруг шагали призраки людей, тех, с кем ходил здесь некогда, кто наполнял жизнь пять, десять, пятнадцать лет назад. На глазах меняли окраску дома, возникали на своих местах призрачные киоски, стоявшие здесь некогда, где покупали булочки и химического цвета газировку «Буратино», а потом – пиво и первые сигареты. Тут выбегали из-за поворота и неслись через улицу, потому что надо было успеть обернуться за перемену. Здесь, вот прямо под этим забором – он тогда был ещё деревянный, с резными накладками поверх, нежно-провинциальный забор, – Пашка Арбузов, Арбуз, двинул ему в челюсть и рассыпал мелочь – хотел его поставить на счётчик, а Рома принёс ему всё, что у него было: какую-то копеечную ерунду, и заявил, что больше у него нет и не будет. Арбуз оскорбился. Но он был ещё неопытен – класс пятый – и почему-то больше не стал приставать. Он просто не знал, как себя в таком случае вести, и все последующие годы, даже когда заматерел и рулил школой, относился к Роме лояльно, и поэтому его обходили стороной и другие школьные рэкетиры. В старших классах он даже ручкался с ними, проходя мимо вон того угла, где курили. Сам там не курил, но всегда опаздывал. Потому что жил близко, нельзя же выйти заранее, конечно, выскакивал за две минуты до звонка – и приходил позже всех.
Он только в десятом перестал опаздывать, когда появилась Алёнка. Ну да, конечно, Алёнка-шоколодка, куда ж без тебя? – вон идут они, прыщавые недоросли, слюна до пупа, а перед ними гордо ступает она с длиннющим пушистым хвостом цвета свежей соломы. Когда это началось? Кто ж теперь вспомнит. Наверное, зимой, потому что по весне он уже проводил ночи под её окнами, отмахиваясь палками от собак, – жила Алёнка тут же, на Спуске, у неё были зелёные ставни на окнах, такой милый анахронизм, которым она не пользовалась, и здоровый кобель, которого на ночь выпускали в палисад, так что к окнам возлюбленной было не подобраться. Зато утром Рома первым встречал её у ворот, за что получал право донести сумку до школы, и всем другим кобелям оставалось только плестись сзади, пуская слюни и зеленея от злобы. И вот когда от Алёнкиных окон, не спав, не ев, не объявившись родителям, он приходил в школу, как зомби, Лариса Ивановна, их классная, забила тревогу: Судьбин перестал опаздывать, что-то стряслось! У Судьбина глаза красные, он пьёт или что-то курит! Стала звонить матери, выяснять… Смешно.
Вон он, Алёнкин палисад, выглядывает из-за дальнего ряда домов, отсюда видать: над домом – глупая тарелка антенны, но он не видит тарелку, он видит сирень, которая расцвела той весною и с тех пор не увядала в его памяти, видит обкромсанный тополь, который, ошалев в тот год от соков, прыснул в небо тонкими веточками, зелёными и ломкими, по всему своему обезображенному телу, и видит себя – весь в чёрном, волоса по плечам, он тогда слушал тяжёлый рок и считал себя готом. И гопота его не трогала. Полный город гопоты, целая школа гопоты – и он такой один против них всех, чёрный и с патлами. Считали его за пугало, держали при себе за шута, и он с ними уживался, как заблудший щенок в волчьей стае – какой-нибудь эрдель или пудель.
Пошёл дождь, и запахло рекою. До набережной – квартал. Но Рома повернул – раз попав в этот туман, хотелось им упиться, а то как выйдешь на берег, там его весь и сдует. И он не все ещё картинки, проступающие в тумане, успел разглядеть. Школа осталась там, чуть выше, в чаще жилых домов и заборов, большая, неуклюжая, как слепая комолая корова, первая школа в городе, её сам Кривошеин ставил, нужны ему были, видимо, свои образованные люди, кто бы на заводе работать мог. А может, откупался так от города. Загубил же землю, загубил реку, так вот, хоть школой возьмите. А они и рады, до сих пор школа стоит… Но всё же память не могла скользить там, где он не бывал. Дореволюционные улицы дрожали и расползались миражами, и проступали повороты и переулки конца двадцатого века, чем дальше от Главного, тем дичее, чем глубже в память, тем роднее. Все эти вишни, которые можно было драть через забор, за каждым из которых – известная или нет судьба, но мимо каждого он так же слонялся несметную тьму вечеров. И сам он, вот здесь, здесь и там, то маленький, вёрткий, то задумчивый, подросший, то недоросль уже, в глазах непроходящий сарказм, в ушах музыка – она его и перемолола, эта самая музыка. Как пошла через организм трещина, называемая «переходный возраст», как разворотила до сей поры спокойного, задумчивого, слегка не от мира сего, как хрустнул голос, пробился волос – так и попалась ему музыка, упала в трещину и проросла, и с тех пор вытягивалась, зеленела, укрывала его собой, им же питаясь, из него же вытягивая соки. Да, музыка, музыка, му, кто бы я был без тебя, где бы я был, всё из-за тебя одной…
Но тут он остановился. Потому что с музыкой норовила явиться, уже начала проступать, хоть никогда в этих туманах не бывала, воздухом этим не дышала – душа его, Лилит, сладкая голосом, долгая телом, сама как музыка. Да, Лилит, какой был у неё голос – чистая квинта! Как она пела… А как ночами шептала. Как имя его произносила со своим акцентом, мягким, картавым. Как прыгало на её язычке – Рома́, Рома́, никогда на первый слог не попадая, и это было слаще музыки и дороже света, само и свет, и музыка.
Тьфу.
Он остановился и ударил ближайшую березу в грудь. Запрещал же себе, запрещал брать её сюда. Таскать по этим улицам, мешать с этой памятью. Чтобы не являлась, не напоминала. Дьявол, пропасть! Зажмурился, сжал зубы. Но как же перешагнуть кусок жизни, что за здешним пределом остался? Всегда думал, что жалки и печальны люди, кому написано на роду жить и умереть на одном месте, кто врастает в землю, словно дерево, пускает корни, пьёт только свою воду и не знает другой. Как там говорят? A rolling stone gather no moss[1]1
Катящися камень мхом не обрастает.
[Закрыть]? Вот этого-то мха он всегда и боялся, думал, вырваться, вдали найти пристанище, а если не пристанище, то кочевье. Катящимся камнем да перекатиполе быть лучше, чем деревом, надежным и крепкотелым.
Но вот, судьбы край, как говорил ати, – ветер загнал перекатиполе обратно. Туда, где корень некогда прорастал. И как теперь? Смириться, привыкнуть? Узнавать всё заново и забывать, как тут было прежде? Когда и ты ещё зеленел и рос, держась за родную землю, и не трепало тебя, не носило горячими ветрами по горячим её рукам, жарким её, распалённым её, распахнутым, нежным, желанным её рукам, о, Лилит, демон, нежный убийца. Всё там осталось, с тобою. И даже города этого, каким унёс его за океан, уже не существует – с тобою, с тобой он остался. Видишь ли это, довольна? И я не прирастаю здесь. Сухая ветка, перекатиполе. Что же ты, Алёша, спишь, черти бы тебя драли?! Потерял, что ищешь, как теперь вернёшься?
Он закрыл глаза, скрежеща зубами. Развернулся и пустился бегом, вылетел к Итильскому спуску и полетел вниз через дождь, к реке.
Вот она всегда была. Нас не было, нас не будет, а река есть. Там Лилит никогда не являлась. Избегала, боялась. Там кончалась её власть, он это твёрдо знал – первое время тем и спасался. Итиль отпугивала её, не– здешнюю и чужую.
Выскочил на набережную и остановился. Отдышался. Огляделся. Окинул её взглядом, чувствуя, как в душе теплеет.
Здравствуй, сестра.
Она не заметила его появления. Большая, медлительная, лежала, распахнутыми глазами смотрела в сырое, мглистое небо. Дождь умывал её влажное лицо – мелкий, еле заметный, он лепетал беззаботно, и река слушала, улыбаясь задумчиво и нежно, отвечала еле слышным, влажным пришёптыванием невидимых волн на песке. Слизывала дождинки с мокрых губ, открывала рот и пила. Рома улыбнулся. Она его не заметила. Как и никогда не замечала ничего, что было на её берегах. Мимо нас протекая, через нас протекая – она нас не видела, и ами была не права – нельзя говорить с рекою, можно только смотреть, можно только жить с нею, любить её, беречь. Ведь как ты будешь с ней говорить? Иной нужно познать язык, иное время и иное терпение, не человеческое – рыбье что ли. Впрочем, может, женщины его знают.
Ну и где же твои кони? Там, за рекою. Стоит нерадивый Алёша, смотрит за влажную пелену, слизывает воду с губ. Не плачет, чего ему плакать. Не молится даже. Просто стоит и терпит своим, человечьим терпением, потому что другого ему не дано. Ни рыбьего, ни речного. Дурак дураком, кнутик за поясом, трёт заспанную харю, глядит на реку и не знает, как теперь быть. Дождь стучит по войлочной итилитской шляпе.
– Что-то мне не нравится ваше настроение, Роман Никитич, – сказал вслух и умыл лицо, стёр вместе с дождём морок. Ополоснул ладонь в реке, стряхнул воду. Итиль его по-прежнему не замечала. – Все бредни происходят от голоду. Не пора ли нам пожрать, Роман Никитич?
Повернулся и потопал вверх по Итильскому спуску. Но не домой. Даже подумать о том, чтобы прийти сейчас домой, где ходит одинокий Гренобыч, было тошно.
– В «Ёлочку» надо идти, вот куда. Если где сейчас и можно пожрать, так только там. Причём на халяву. Правда, Роман Никитич?
Роман Никитич молча соглашался.
«Ёлочка» была типичным советским заведением для административных приёмов, устроенная по принципу театра – с гардеробом при входе. Однако там никого не оказалось – не то гардеробщика не держали, не то ушёл на кухню есть и пить за счёт заведения, смекнув, что новых гостей не будет, а старые ещё не скоро начнут расползаться.
Рома на это и рассчитывал.
Без суеты, с чувством собственного достоинства, словно был зван и просто опаздывает, он прошёл за стойку, снял мокрую куртку. После чего столь же спокойно двинулся к дверям в зал, остановился перед умывальником, вымыл руки. Посмотрел на себя в зеркало. Сделал непроницаемое лицо. Откинул со лба мокрые волосы. Ещё раз критично осмотрел себя. Остался собою доволен и пошёл к дверям, из-за которых пульсировала музыка в количестве децибел, какие позволяли арендованные в ДК колонки.
Другими словами, в зале было громко. И почти темно – плохо освещённым оставалась лишь ближняя часть, где углом стояли столы, а в центре были темнота, духота, запах алкоголя, мельтешение светомузыки и отупляюще громкие звуки.
На это Рома и рассчитывал.
Он прикрыл за собой дверь, подождал, пока привыкнут глаза, и осмотрелся. Людей было не сказать, чтобы много: стол накрыт на узкий корпоратив. Все уже поели и отжигали. Сытые, обтекаемые фигуры административных работников и руководства шоколадной фабрики, менеджеров в хороших костюмах, крупных, успешных в карьере кабинетных женщин и худеньких недавно пришедших, – всё это наполняло темноту движениями и голосами.
За столами было пусто. С одного только края сидела какая-то худенькая, наверное, первый раз на корпоративе и не знает ещё, что делать. Сидела, отодвинувшись от стола, закинув ногу на ногу, и смотрела на танцующих. Рома даже в темноте увидал, что была она в коротком, облипочкой платье, и ноги светились нейлоном. Красивые, впрочем, ноги. В метре от неё, в середине стола, сидели два мужика, уже хорошо набравшиеся, сидели, облокотившись друг на друга, сблизив по-братски одинаково круглые, с залысинами лбы, и, стараясь перекричать музыку, что-то друг другу втирали. Обрывки пьяного разговора долетали, как куски чего-то рыхлого и неопрятного.
Рома оглядел стол, выискивая, где остались чистые тарелки и побольше салата. Обычно такие бывают с краю. Нашлось на углу, недалеко от мужиков. Рома подвинул стул и сел. Положил салат, дотянулся до хлеба и мясной нарезки, рядом оказались нетронутые шпроты, стыдливо прикрытые веточкой петрушки. Принялся уминать всё сразу, стараясь, однако, не торопиться и не терять осанки. Он не лишний здесь, он просто опоздал. Или даже только что отплясал, проголодался, решил снова поесть.
Выстраивая себе такую ментальную схему, лопал с чувством, что не ел год. Приметил чуть подальше куски шашлыка в общей миске. Недалеко стояла початая бутылка красного, и Рома уже размышлял, выпить или не стоит. Музыка умолкла и занялась опять, теперь потише. В глубине зала зажёгся экран телика, на котором поплыли фотографии цветов и цветные буквы текста песни, на его фоне возник чёрный силуэт, запел дурным голосом, не попадая в мотив: «А белый лебедь на пруду качает павшую звезду, на том пруду…» Кто-то пытался под это танцевать. До Ромы стало доносить обрывки голосов, а потом и людей, они выплывали из темноты, быстро замахивали что-то со стола и уплывали обратно. Кто-то вглядывался в Рому, но ничего не говорил. «Они друг друга не знают, с чего бы им обращать на меня внимание», – говорил он себе и не поднимал головы. Он ел.
Он ел и вдруг заметил, что сидевшие до того смирно и крутолобо мужики преобразились. Подняли головы, оглядывались явно в поисках приключений. Танцы их не интересовали. Рома, сидевший возле пустой бутылки водки, тоже. Пощупав пространство осоловелыми глазами, они сфокусировались наконец на сидящей в конце стола тёлочке. Рома прямо услышал, как скрипит, наводясь, оптическая фокусировка у них в головах. Ещё полминуты прошло, пока зрительный сигнал достиг мозга, после чего оба поднялись и двинулись к цели, не сговариваясь.
Они сперва склонились возле неё, потом с шумом подвинули стулья и сели, продолжая ей что-то втирать. Что именно, Рома не слышал, но понял, что девушка не отвечает. И точно уж не смеётся. Но и уйти не пытается. Впрочем, может, просто не слышно, что она им отвечает. «Не моё дело, все взрослые люди», – подумал Рома и опустил глаза в тарелку.
Но уже через минуту поднял снова, потому что с той стороны стола донеслись злые крики. Правда, показалось, что мужские. Да, девушка по-прежнему молчала, глядела на мужиков, причём один ещё сидел, а второй стоял в метре и держал руку, как ошпаренную. Неужто огрела? – весело подумал Рома и принялся быстрее, не отрывая глаз от происходящего, запихивать в рот еду.
Похоже, он был прав: придя в себя, мужик снова дёрнулся к девушке, но та его резко толкнула в плечо, стоило ему приблизиться, да так, что тот с шумом попятился к стене. А потом она поднялась и как ни в чём не бывало пошла прочь из зала. Даже не ускоряя шаг, хотя прекрасно понимала, что боровы на неё пялятся. Шла плавно, неторопливо, с какой-то удивительной грацией, в коротком своём платье, с волосами по спине, спокойная и гордая.
Вышла. А через секунду мужики, турнув один другого, подорвались за ней следом. Выскочили, чуть не застряв в проёме, громко шарахнули дверью.
Сиди, сказал себе Рома. Сиди, разберётся, ничего с ней не станется. Она уже уехала, наверняка. Вышла на парковку, там её тачка. Какая-нибудь красная «мицубиша». Или «хонда». Или что там может быть у таких тёлочек. Села и укатила.
Он посмотрел в тарелку, где оставался ещё салат. Взял салфетку, вытер губы. Скомкал салфетку, кинул в тарелку, поднялся и вышел тоже.
В холле никого не оказалось, и Рома подумал уже вернуться: скорее всего, и правда успела уехалать. Но понял, что не сможет сейчас сидеть и жрать. Лучше просто свалить. Пойти домой, пока есть время.
Завернул в гардероб и потянулся уже к куртке, как услышал где-то в стороне крики, – опять мужские, и ещё какой-то утробный звук, а потом выдохнули: «Ебаааать». И снова шорохи.
Рома оставил куртку, выскочил из гардероба и дёрнул туда.
За углом был узкий, укрытый кафелем и залитый жутким светом коридорчик, по которому в обход зала можно было попасть на кухню и к заднему выходу. И там оказались все трое.
Впрочем, девушку Рома сперва не увидел, только догадался, что она там, под их телами, прижатая к стене, и они уже лапают её, шуруют красными потными руками. Он задал своему телу ускорения, чтобы налететь со всей дури, дёрнуть, развернуть, успеть вмазать по шее, пока те очухаются. Удалось; одного мужика бортанул, сам сразу же отлетел на три шага. Остановился, быстро глянул на то, что ему открылось.
Нет, похоже, облапать её не успели, привалили только к стенке и старались удержать. Она глянула на Рому в этом мертвенном свете, и вдруг он её узнал: это она сидела сегодня на подоконнике в ДК. Тот же спокойный взгляд, то же нездешнее лицо. Да, точно она. И ещё мелькнуло что-то знакомое – так смотрела немая девочка из Ведянино. Да ведь и похожа, только эта постарше. Сестра, что ли?
Секундная пауза кончилась, все зашевелились, будто где-то на пульте нажали Play.
– Это что? – заревел тот, то стоял напротив, и дёрнул на Рому со всей дури.
Нёсся, как носорог, даже стена не могла бы его остановить. Однако Рома за это время успел подумать три вещи: во-первых, что он снова во что-то вляпался; во-вторых, что мужики хоть и толстые, но не рыхлые, а очень даже крепкие; и, наконец, в-третьих, что девушка, похоже, тоже немая: другой мужик что-то орал, а она по-прежнему смотрела на него с неестественным спокойствием.
А потом он увернулся от прущего на него тела и дал ему промеж лопаток, для верности сложив кулаки. Носорог грохнулся на четвереньки, успел поднять голову, но Рома ждать не стал, заехал ему ногой в подбородок, как будто пнул мяч. Голову откинуло наотмаш, мужик грохнулся к стене, из разбитой губы брызнула кровь. Кажется, он зарычал, но Роме было уже некогда вникать: сбоку на него налетели и смяли.
Ага, о тебе-то я и забыл, подумал, оказавшись вдруг на полу, приваленный чужим телом. Тело схватило его поудобней и шарахнуло куда пришлось. Дыхание вышибло, а ещё по инерции откинулась голова, и он крепко приложился темечком к кафелю. Закрыл глаза, успел удивиться, отчего так всё детально запоминает, а руки сами вцепились во что-то мягкое и плотное и принялись с силой драть. Раздался вой. Рома решил глаз не открывать. Но тут получил ещё один удар – в бок – и догадался, что это очухался первый.
Руки сами собой разжались, и тот, кого он держал, дёрнулся вверх, отстраняясь. Рома перекатился в угол, стараясь вжаться в пол, изображая плинтус, лишь бы не подставлять бока и лицо. Почувствовал удар и тут же – что по полу дует.
Он поднял голову и увидел впереди открытую дверь на улицу: шумели мокрые деревья на дворе, резко выхватывал их контуры висящий над входом фонарь. Сейчас бы подняться, собраться и одним рывком дёрнуть туда. И снова он подивился, что всё так детально видит: и дверь, и деревья, и фонарь, и даже трещинки на кафеле, а вот как его пинают, умудряется не замечать, будто отключившись от собственного тела. Лишь бы не убили, успел подумать – и вдруг понял, что удары прекратились.
Понял и развернулся. Он надеялся, что кто-то вошел сюда, в эту слепую кишку коридора, и спугнул их, но было не так. Или, точнее, не совсем так. Никто сюда не вышел, это вдруг подключилась девица, и то, что Рома увидел, он не мог понять: прижав обоих мужиков к стенке, она равномерно, совершенно механическими движениями метелила их. Её движения были такими быстрыми и точными, и в то ж время такими сильными, с такой отдачей, что походили на работу мельничных лопастей или какого другого механизма. Пока лупила одного – по лицу, в живот, грудь, – другого придерживала у стены локтем, будто совсем не напрягаясь, будто тот был не живой человек, а манекен, который сам не стоит и норовит упасть. Потом переключалась на него. И так без пауз.
Рома смотрел на эту картину и понимал, что у него сейчас взорвётся голова: всё это было так ненормально и страшно, и ни на что вообще не похоже. И мужики, которые не могут пошевелиться, и хрупкое создание, в полной тишине методично и совершено равнодушно избивающее их.
Убивающее их. Он это понял.
И тут же услышал слабый голос: «Хватит». Не сразу сообращил, что это он сам.
Девушка остановилась. Отпустила мужиков. Они безвольными тушами сползли к её ногам. Обернулась. Посмотрела на Рому сверху вниз. В глазах было удивление. Ещё бы, он и сам удивился, что такое сказал. Но она удивилась как будто другому: что он жив. Рома даже не понял, почему так подумал, но лицо её переменилось – успокоение скользнуло по нему.
И тут же она рванула по коридору с такой скоростью, что ему опять стало дурно: человек, да вообще живое существо не может так разгоняться с места. Однако вот миг назад она стояла тут – и её уже не было, стук каблуков слился в один звук, а лицо обдало порывом ветра.
Холодно же на улице, сыро, куда в одном платье, подумал Рома, глядя ей вслед и чувствуя, что теряет остатки рассудительности, отмеренные на этот вечер. Зажмурил глаза, постарался перестать думать вообще. Потряс головой. Тело отозвалось глухой болью. Надо уходить.
Он приподнялся, открыл глаза и оглядел лежащие тела. Сами виноваты, мелькнула мысль. И ведь наверняка какие-нибудь шишки, кто тут ещё мог быть, на этом празднике жизни. Но кто бы это ни был, тебе, Роман Никитич, пора валить. Потому что никто не поверит, что измордовала их одна девица. Никто тебе не поверит.
Шоркая по полу ногами, он с трудом поднялся. Опёрся о стену. Мужики не пошевелились. С минуту постоял, приходя в себя, глядя на них и рассуждая, стоит ли что-то в этой ситуации делать, но мысли уже путались, он рисковал отключиться.
Медленно, придерживаясь за стену, вышел из здания и поплёлся домой.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?