Текст книги "Поименное. Незабытые лица (сборник)"
![](/books_files/covers/thumbs_240/poimennoe-nezabytye-lica-sbornik-147640.jpg)
Автор книги: Ирина Емельянова
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Тут же отправились в магазин «Мужская одежда» на Покровке. Выбор был невелик, но штук пять пиджаков перемерили. Проблема была с брюками. «Ириша! – взывал он ко мне совершенно домашним голосом из кабинки. – Принеси поуже!» Тогда в моде были узкие брюки. Бесцеремонно стоя передо мной в лагерных трусах, натягивал модные чешские брючки, а ремень одолжил почему-то сразу расположившийся к клиенту завмаг. Потом в магазине «Польская одежда» купили симпатичное серое пальто с маленьким воротничком и в таком парадном виде отправились на Потаповский знакомиться с Полиной Егоровной. Она уже приготовила завтрак (на отпущенные для «приема» Инной три рубля).
Она нового гостя одобрила. «Хороший мальчик, – шепнула мне на кухне. – Только с “позорчиком”. (Имелся в виду стеклянный глаз.) – Это он тебе такие толстые пакеты шлет? Совет да любовь!»
Но я должна была идти на работу. Договорились встретиться в шесть вечера у фонтана в ГУМе (я работала в Ветошкином переулке, куда выходила задняя сторона ГУМа). А он тем временем хотел погулять по Москве (я сразу поняла, куда он направится – в «буки»!), благо, как стало ясно, переводить «инвалида» через улицу не требовалось.
Моя работа… Это было нечто сюрреалистическое. Хотя я заочно кончала Литинститут, писала диплом, сдавала госэкзамены, надо было и работать. И для «статуса» (не «тунеядка»! Вожделенная «трудовая книжка!), и для того, чтобы на что-то жить нам с братом и П.Е. (На посылки маме, ставшие необременительными – по новому режиму всего одна – 5 кг раз в полгода – по-прежнему деньги собирались среди «сочувствующих».) Через сложную череду посредников-доброжелателей я устроилась (временно!) младшим корректором в издательство «Прогресс» (книги на иностранных языках для отправки их за рубеж) в редакцию литературы на индонезийском языке. Странно – но: и «статус», и трудовая книжка, и зарплата в 75 рублей были временно обеспечены.
Как всем известно, Индонезия это архипелаг бесчисленных островов, жители каждого говорят на своем патуа. Когда-то объединявший их голландский запрещен. Введен общий индонезийский язык (латиница, слава богу!), разработанный на основе яванского диалекта. Ни словаря, ни грамматики у нас не было. Преподавался два раза в неделю «живым» методом. Когда-то моя бабушка, желая упрекнуть меня в невоспитанности, говаривала: «Да ты что, дикарь с острова Борнео?» Именно с острова Борнео некий широконосый человечек по имени Томас преподавал нам (мне и еще двум «корректорам») этот загадочный язык. Конечно, все человечество знает одно слово по-явански: оранг-утан (человек леса). Но я знала больше (ведь учила фарси, а там, как и в индонезийском, много арабских слов) и была лучшим корректором. Что же мы корректировали? В плане редакции было два названия: ПСС В. И. Ленина и «Кто сказал мяу?» Сутеева. Мы должны были сверять типографский набор с текстом перевода, сделанного группой переводчиков из Индонезии. У них был отдельный кабинет, они получали валюту, главой группы был довольно вальяжный яванец, кажется, его звали Суахито. А всей редакцией руководил басистый бородач, хромой, с тростью, по фамилии Ременный. (Наверняка бывший советский агент, какой-нибудь Зорге, мутивший воду и в этой Индонезии, там и ногу потерял.)
Итак, я прихожу на работу, поднимаюсь на лифте на восьмой этаж и вдруг вижу: редакция закрыта, даже дверь заклеена какой-то белой бумажкой. Хочу уходить, как из лифта вслед за мной выходит Ременный: «Видели? Эти обезьяны (так он о своих переводчиках) устроили забастовку! Требуют пересмотра расценок! Научились у своих голландцев! Не пройдет номер! Мы в стране победившего социализма! Мало, видите ли, за лист им платят…». И он со злобой срывает белый листок. «И вы сидите на своем месте! Никакого саботажа!» Так что мне пришлось досидеть до шести над вторым томом Ленина на индонезийском, а потом кубарем лететь вниз по лестнице на встречу с Вадиком у фонтана.
Фонтан в ГУМе… Он давно бездействовал. Но был местом встреч заблудившихся провинциалов, влюбленных, спекулянтов (там всегда можно было купить «с рук» какой-нибудь «дефицит»), фарцовщиков и гадалок. Присела на край, жду полчаса. Рядом со мной цыганистого вида тетка вынимает билетики. «Давай рубль, красавица». Гаданье было незамысловатое. «Тяни билетик, узнаешь на какую букву жених начинается, спрячь билетик под подушку, утром будет фотокарточка». Выпала буква «В». Ну ладно, не он один на свете на «В»…
Вскоре появился герой, и ничего лагерного в облике! Оказывается, обедал в кафе и «прикупил» (впервые услышала это слово-символ) кое-что из «первоочередного». «Антология новой английской поэзии» 1937 года (редкость!) и «Шутовской хоровод» Хаксли. И ко мне, уже совершенно посемейному: «Сколько раз тебя просил заглядывать на Земляной! Там всегда что-нибудь бывает».
Ночевать отвела его к Асе. «Ирочка, я умею принимать лагерников!» Квартира Анны Соломоновны в Козловском, незабываемый приют и телу и душе! И сама хозяйка, умница наша, все при ней – и обаяние, и наивность, и мудрость, и злой язычок, и уют… Странно, всего две комнаты было у них, а казалась квартира большой. Ася перешла ночевать в спальню к маме, а Вадику как почетному лагернику диван в «гостиной». Утром я снова на рабочем месте, склоняюсь над индонезийским Лениным, звонок с Козловского, Ася всюду умела прозвониться: «Ирочка! О таком мальчике можно только мечтать!» Подключается и Раиса Львовна, Асина мама, бывшая красавица, со своим аристократическим говорком: «Ирочка! Он два раза мне сказал спасибо! Пожелал доброй ночи! Мальчик – сказка!» С Асей они проговорили полночи. А Раиса Львовна, все-таки сохраняющая некоторые обывательские предрассудки, была сначала настороже, а потом приятно порадована, что шесть лет лагерей не отучили человека говорить «волшебное слово».
Но слишком сложна была тогда моя жизнь, чтобы кинуться очертя голову в замужество. И путаные личные истории, и мама, о которой не переставали хлопотать, и диплом, и неустроенность бытовая… Так что через несколько дней я проводила Вадика в Харьков к исстрадавшимся родным, где давно ломился стол от борща, заливного карпа, потрошков, да и свеколка была… Проводила, надо сказать, с облегчением.
Но тут он проявил настоящую мужскую настойчивость. Телеграммы, телеграммы…
И в конце декабря я поехала в Харьков. (К тому же забастовка переводчиков кончилась сокращением штата редакции – и меня как «временную» выставили первой.) Денег у меня было в обрез, хватило только на сидячее место в плацкартном вагоне (дневного!) пассажирского поезда, который останавливался у каждого столба. Была уже почти ночь, еле светили залепленные колючей поземкой фонари, когда он подошел к платформе.
Публикуется впервые
III. «Существо вне гражданства столицы»[4]4
«…он был не из обыкновенных в Петербурге пешеходов. Он был не чиновник, не русская борода, не офицер и не немецкий ремесленник. Он был – СУЩЕСТВО ВНЕ ГРАЖДАНСТВА СТОЛИЦЫ». Н. Гоголь. «Фонарь умирал».
[Закрыть]
17 февраля 1981 года Вадим вылетел из Шереметьева вместе с нашим старшим шестнадцатилетним сыном Борисом в Париж. В то время такая поездка – на три месяца во Францию, да еще не к родственнику, а к поэту, чьи стихи он переводил, да еще для человека, шесть лет отсидевшего в лагерях за антисоветскую деятельность, – казалась чудом, непонятным благорасположением небес. Чудо это, однако, было взято с бою – за право на трехмесячный отрыв от московской земли Вадим заплатил мучительнейшей борьбой с советскими вершителями судеб, с «пирамидой», с «Пентагоном», который, как говорил он, цитируя «Упанишады», всегда надо штурмовать с «шестой стороны».
Сейчас, слава Богу, даже трудно себе представить, что было время, когда за такую невинную поездку в гости к любимому поэту надо было восемь лет воевать, получать бесконечные отказы ОВИРа, писать жалобы, ходить на унизительные переговоры, делать заявления в западной печати, собирать подписи под письмами протеста («Призыв французских писателей в защиту поэта Вадима Козового» в газете «Монд»), давать пресс-конференции, каждодневно рискуя и потерей работы, да и просто свободой. Но слишком сильно у Вадима было чувство независимости, он никогда не мог смириться с натяжением крепостной цепи – «грызть до последнего» было его девизом. И «пирамида» поддалась, «шестая грань Пентагона» дала маленькую трещину: разрешение на трехмесячную поездку «для лечения больного сына» было получено.
Живший, как он сам говорил, только русским словом, русским языком и русской поэзией и столько сделавший для нее, Вадим второй своей духовной родиной считал Францию. Эта любовь зародилась, наверное, в детстве под влиянием отца – историка по образованию, влюбленного во Французскую революцию. Став студентом МГУ, Вадим продолжал быть верным своей страсти: писал работы о «Культе разума и верховного существа», зубрил французский, конспектировал Паскаля… А в мордовском лагере, где ему пришлось провести шесть лет своей молодости, он открыл для себя французскую поэзию, верным рыцарем которой остался до конца жизни. Освободившись, он с головой ушел в работу – переводил Лотреамона, Валери, Мишо, Шара, Реверди, «проклятых поэтов», весьма мало популярных в то время в Советском Союзе. И оставалась несбыточная (по тем временам) мечта – коснуться их земли.
«L’espoir luit comme un brin de paille dans l’etable…» («Надежда, как в хлеву соломинка, блеснула…»)
Как сейчас помню телеграфный бланк, на котором аккуратными латинскими буквами выписывал Вадим эти стихи Верлена… Это было на московском почтамте в августе 1980 года, куда он побежал сразу же после очередного (на этот раз – последнего!) разговора с высоким лицом в КГБ, которое наконец соизволило снизойти до милостивого разрешения. Помню и адрес на телеграмме – Франция, Воклюз, Иль-сюр-Сорг, Рене Шару… Мы встретились с Вадимом у входа на почтамт – он был взбудоражен, потрясен, вернее, ошарашен. Восемь лет биться головой об стену, требуя поездки, и вдруг – «обещанная визитная карточка Навуходоносора», как горько обозначал он цель этих восьмилетних мытарств в своей поэтической книге, почти на руках…
Приемщица в окне «международной корреспонденции», не моргнув глазом, пересчитала «знаки», выписала квитанцию, и телеграмма полетела.
Поразительно, но Рене Шар откликнулся стремительно и теми же стихами Верлена: «L’espoir luit comme un caillou dans un creux» («Надежда, как в песке голыш, светла») – таков был текст телеграммы, полученной на Потаповском буквально на следующий день.
Ко времени своего отъезда во Францию Вадим был уже известным переводчиком французской поэзии и автором вышедшего в Лозанне в издательстве «L’Age d’homme» сборника стихов «Грозовая отсрочка». Была готова и вторая поэтическая книга со знаменательным названием «Прочь от холма», которую он собирался издать там же. Вынашивались и планы третьей – «Поименное» (вышла в 1988 году в Париже в издательстве «Синтаксис»), «Грозовая отсрочка»… Это цитата из стихотворения Рене Шара:
Гонец в кровавой хватке западни,
по истеченьи ГРОЗОВОЙ ОТСРОЧКИ
без порыва сжимаю тебя, без оглядки, о любовь
проливная, созревшая весть.
Поэтический темперамент Рене Шара был всегда близок Вадиму, который находился под сильным влиянием этого мощного голоса. И потому в собственных стихах Вадима 70-х годов чувствуется напряженная, несколько отстраненная «шаровская» патетика.
В 1973 году в Москве в издательстве «Прогресс» вышли его переводы стихов Шара, а также поэзии Анри Мишо, которого Вадим первым открыл русскому читателю – незабываемый Плюм в журнале «Иностранная литература». Прогрессовский сборник он послал во Францию – и так завязалась интенсивнейшая переписка с двумя величайшими французскими поэтами XX века Рене Шаром и Анри Мишо. В эти же годы Вадим открыл для себя прозу Мориса Бланшо. Потрясенный книгами Бланшо (их привозили знакомые французы), он написал ему в Париж. Переписка с Морисом Бланшо, продолжавшаяся до самой смерти Вадима, – необыкновенный человеческий и литературный документ.
Можно представить себе, каким глотком свободы, выходом в другой мир были все эти письма, приходившие на Потаповский в мрачные годы брежневской безвременщины!
Сразу же по получении прогрессовского сборника Рене Шар прислал Вадиму свое первое приглашение посетить Францию, погостить в его деревенском доме в департаменте Воклюз в Провансе. Причем не одному, а с женой – «с женщиной», как было написано (русскими буквами!) на доморощенном консульском бланке. Последовал отказ, за ним – новое приглашение, опять отказ – «нецелесообразно» – и так восемь лет борьбы! И наконец «для лечения больного сына» разрешена поездка на три месяца, тем более, что в России остаются «заложники» – жена и младший сын…
Эти три месяца обернулись почти двумя десятилетиями жизни в Париже, мучительно трудным вхождением в чужую среду, в иноязычие, в мир, во многом отличный по своим ценностям от всосанного с молоком. И можно сказать, что несмотря на то, что Вадим был человеком «междумирья», двух культур, свою миссию моста между которыми он отлично сознавал, до конца своих дней он не изжил этого дуализма, «сидел между двух стульев», и чувство разрыва, отрыва от родной почвы, окрашивало все его существование – недаром сборник своих замечательных эссе он назвал «Поэт в катастрофе». И недаром так любил он гоголевское выражение – «существо вне гражданства столицы», применяя его к себе и себе подобным.
Особенно тяжелыми были первые месяцы – ведь у Вадима на руках был больной сын-подросток. Ответственность за его судьбу камнем давила на сердце. Поэтому столь мрачен, порой близок к отчаянью тон многочисленных писем-посланий, которые он, нуждавшийся в постоянном самовыражении, направлял в Москву при первой возможности.
Итак, февральским днем 1981 года Вадим и Борис приземлились в аэропорту Шарль де Голль. Наши друзья – замечательная семья Татищевых, Анна и Степан, – встретили их и отвезли в свой дом в пригороде Парижа, в Фонтене-о-роз. В этой гостеприимной самоотверженной семье прожили они первые месяцы.
Спустя несколько лет Степан так вспоминал об этом времени: «Переночевали. На другой день я проводил Вадима на станцию, купил ему билет на электричку и сказал: “Помнишь Растиньяка, который приехал завоевывать Париж? Вот он перед тобой. Ты – юный Растиньяк. Давай, покоряй!” И посадил его на поезд».
Но нашему Растиньяку было в ту пору сорок пять лет, и столько горя позади. Завоевание Парижа обернулось и победами, и поражениями. «Мильон терзаний» ожидал его, как сам определял он это свое «вживание». На его руках больной подросток, плохо говоривший по-французски, а потом и вовсе погрузившийся в беспробудное молчание – травма от перемены обстановки. Кроме того, Вадим приехал в период, когда французская медицина была в угаре «антипсихиатрии». Не во всех случаях этот метод оправдывает себя. Начались метания от одного светила к другому, надежды, разочарования… В конце концов Боря нашел свое место в интернате под Парижем, где и живет до сих пор.
Бездомность, безденежье… Болезненный разрыв с Рене Шаром. Их «роман», так окрасивший затхлое московское десятилетие, при личной встрече обернулся катастрофическим несовпадением вкусов, темпераментов, позиций. Может быть, как говорил Вадим, Шар «плохо постарел». А может, все гораздо проще? Часто ли личная встреча после многолетнего заочного общения перерастает в дружбу? Вспомним «невстречу» Цветаевой и Пастернака после их страстного эпистолярного романа, страх перед даже мимолетным свиданием Чайковского с фон Мекк и многое другое… Во всяком случае конкретные причины этого разрыва остаются за пределами данных писем. О них можно только догадываться. Чудом, скорее, является другое – когда участники переписки становятся друзьями и в жизни. Таким чудом была наша с Вадимом встреча после его выхода из лагеря. Таким чудом стала помощь и самое сердечное участие замечательных французских писателей и прежде всего Анри Мишо и Мориса Бланшо.
Они стали читателями Вадима, его собеседниками (Бланшо, ни с кем никогда не встречавшийся, помогал издалека – почти ежедневными письмами). Мишо, который, по словам Вадима, как никто другой во Франции, «почувствовал» его поэзию и как истинный друг отозвался «делом», – выполнил замечательные иллюстрации-гуаши к двуязычной книге Вадима, шедевр своих последних лет. Легкость и красота линий этих рисунков говорят о неувядаемом таланте мастера, а ведь ему было в ту пору уже восемьдесят три года.
Таким же чудом стали встречи и с другими писателями Франции – Жюльеном Граком, Жюльеном Грином, Жаном Кассу и дружба с более молодыми – Жаком Дюпеном и Мишелем Деги. С этими двумя замечательными французскими поэтами, своими друзьями, Вадим проводил долгие вечера, а иногда они засиживались и за полночь, пытаясь «втиснуть», «вколотить» кое-что из своей поэзии в каркас французской (письменной по-преимуществу, как без конца сетует он в своих письмах) речи. Страстный во всем, Вадим с головой уходит в эту «борьбу» с французским языком, гений которого столь отличен от русского. Известно поразительное по точности, снайперское определение этого различия, сделанное Пушкиным мимоходом, в заметках о переводе Мильтона Шатобрианом. Можно вспомнить и Тургенева: «Русский язык удивительно хорош по своей честной простоте и свободной силе. Странное дело! Этих четырех свойств – честности, простоты, свободы и силы – нет в народе, а в языке они есть». Удался ли Вадиму и его двум друзьям (картина действительно символическая: три разноязычных поэта в поисках незнакомого, но общего троим языка – «башкой о вавилонскую стену») этот труд? Стала ли эта книга победой или поражением Вадима? Знаю только, что Анри Мишо почувствовал силу его стихов по этим переводам и иллюстрации его – тому доказательство. «Я хочу быть на уровне этой поэзии», – писал он.
Книга «Hors de la colline» («Прочь от холма») вышла в 1983 году в издательстве «Hermann». Послесловие к ней написал Морис Бланшо. Мучимый вековечным вопросом, есть ли будущее у поэзии, Бланшо так и озаглавил свой текст: «Восходящее слово, или Достойны ли мы сегодня поэзии?»
Именно поэзия Вадима, как пишет Бланшо, «заставляет сызнова почувствовать связь между ужасом и словом». Указывая на ее «особый истребительный пыл и еще более истребительную нежность», он выражает надежду, что эти стихи «исподволь готовят иные времена». В разных статьях своих последних лет Бланшо часто цитирует поразившие его строки Вадима: «Поэзия – кратчайший путь между двумя болевыми точками. Настолько краткий, что ее взмахом обезглавлено время».
Можно сказать, что несколько – но каких! – читателей во Франции Вадим нашел. Не зря бился он «башкой о вавилонскую стену».
С последним утверждением в письме Тургенева Вадим вряд ли бы согласился. Он всегда был «славянофилом», безумно любившим Россию, ее культуру, ее «гений». Он верил, что это страна огромных человеческих возможностей, что большевистскому холокосту не удалось выжечь ее живое начало. «Нет, ни с Розановым не соглашусь, ни с Мерабом (Мамардашвили. – И.Е.): русская литература и русская совесть не на пустом болотном месте возникла», – пишет он в одном из писем. «Воздух бедствий», которым веками дышала несчастная страна, особенно в кровопролитное последнее столетие, был воздухом его поэзии, вся она – горячий сгусток сострадания.
Вот он разглядывает альбом (французский) с фотографиями предреволюционной России. «Господи! – вырывается как стон, как вопль. – ЖИВАЯ страна! И какие вдруг попадаются лица! Какие дети (мальчики-кадеты) – прелесть! Всех перебили, втоптали в гнойную беспробудную землю!.. Страшно становится, когда видишь на фотографиях Живые лица Живых людей. Это ведь было! И будущее у них было! И невозможно (а нужно!) смириться с мыслью, что, оказывается, НЕ БЫЛО: вонючая яма, даже не братская могила».
Но Советский Союз 80-х годов своим затянувшимся гниением внушает настоящий ужас. И как перед сотнями русских, оказавшихся в подобной «временной» поездке за рубежом, перед Вадимом встает роковой вопрос: вернуться или остаться? Он без конца меняет решение. Эти метания превращаются в навязчивый невроз, раздражают друзей. Да, он был действительно тем, что называют «семь пятниц на неделе». Правда, сам формулировал это несколько иначе – словами Розанова: «Я был и всешатаем и непоколебим». Или – «существом вне гражданства столицы».
Жизненные обстоятельства также толкают к эмиграции. Психиатры настаивают на длительном лечении сына, вселяя надежду на улучшение его состояния. Удается и переменить жилье – осенью 1981 года Вадим с Борей поселяются в общежитии для художников-иностранцев, Сите-дез-ар, на берегу Сены в самом центре Парижа. Окна этой комнаты, почти без мебели, заваленной книгами и бумагами, выходят на шумную набережную, где даже ночью грохочут машины. Там прожили они два года – 1982-й и 1983-й. Оттуда продолжали приходить письма-послания, похожие, скорее, на дневник. В одном из них он написал: «Знаю, в этих письмах тебе (и отчасти Морису) среди нытья, шелухи и гнилого мусора можно выбрать страницы, “готовые к публикации”… здесь крупицы той самой прозы, которая предписана и запущена всем моим предшествующим… это лишь набросок… но если бы такие наброски собрать… СЛЕД ДВУХ ПРОШЕДШИХ ЛЕТ».
Опубликовано: «Выйти из повиновения» (предисловие). М.: Прогресс-традиция, 2005
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?