Текст книги "Письма чужой жене"
Автор книги: Ирина Ракша
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
…Мне всегда казалось, что над дачей незабвенного Михаила Светлова словно витает его дух. Дух Поэта. Ведь человек жив, пока живы те, кто помнит о нём. А я его просто не забывала. И вот на очередной прогулке по заснеженным улочкам вдоль глухих дощатых заборов мы с Евгением Ивановичем остановились возле светловской тёмно-зелёной облупившейся дачи. Окна были слепые, мёртвые, как заколоченные. И вся пустая дача казалась грустной, убитой, хотя и похожей на другие, разбросанные вокруг среди сосен. К тому же теперь это была не дача нашего классика. После его кончины дом, как эстафету, передали другому писателю. Мы зашагали с Носовым дальше, и я под шум ветра в тёмных кронах рассказывала, как вроде совсем недавно помогала переезжать из Москвы на эту дачу всей их семье. В Москве светловский голубой москвичонок забили до отказа всякой домашней утварью. Я была за шофёра (ещё с целины всю жизнь за рулём). Рядом командовала всем и всеми энергичная жена Михаила Аркадьевича – красавица-грузинка Радам Америджиби. Сзади ехал с нами и Сандрик, их сын, мой сверстник, будущий режиссёр Саша Светлов. Потом все мы живо таскали по лесенкам на второй этаж дачи какие-то свёртки, посуду, круглые вьетнамские циновки… А однажды даже отмечали на даче Новый год у камина. И лукавый, добрый Светлов в кругу поэтов с соседних дач читал прокуренным голосом (с вечно дымящейся в пальцах сигаретой) что-нибудь «из новенького». Но нового тогда было маловато. Всё больше – старенькое. И курил он по-старому, беспрестанно. И всё осыпал пепел себе на колени, на пиджаки и брюки, прожигая всё новые дырки. Радам уж и пенять перестала.
…Мы с Носовым пошли дальше. А дальше были дачи Чуковского и Шагинян, Леонова и Щипачёва…
Но вот Женя, потушив сигарету, сказал:
– И у меня такое тоже бывает с брюками. Порой задумаешься – и дырка готова. Дырка на дырке… А скажи, Ириша, Светлов что, действительно много пил?
Вопрос застал меня врасплох. Но врать не хотелось.
– По-моему, творческие люди вообще часто пьют (да и не творческие тоже).
– Ерунда! Бунин разве пил? А Пушкин, а Лермонтов пил?
– Ну, сколько помню себя, Светлов, конечно, пил. Но как-то красиво, без спешки, по-европейски. Мог в ЦДЛ за рюмочкой коньяка просиживать целыми вечерами. Его всегда обслуживала только одна официантка – Муся. Немолодая, преданно его любящая. «Палочка-выручалочка». Она жила неподалёку от ЦДЛ и просто обожала этого невзрачного гения. Чтобы с ним ни приключалось – всегда доведёт до дома. До его или до своего. А пил он как-то изящно, поэтично, что ли. Хотя жена Радам так не считала. Эта беда всегда висела над ней как дамоклов меч, постоянно мучила её, высокородную княгиню. А муж беззаветно любил её. Женился на этой легендарной красавице как раз в конце страшных тридцатых годов. Поэт был уже популярен, много печатался. И своим поступком буквально спас эту красавицу от грязных посягательств Лаврентия Берии. А может, даже от смерти.
…А в Литинституте на профессора Светлова из-за его пьянства даже писали пародии. Одну запомнила. По мотивам стихотворения Лермонтова «Выхожу один я на дорогу…». И я прочла её, шуточную, Евгению Ивановичу:
Я вышел на эту дорогу, поя:
«Гренада, Гренада, Гренада моя».
Но только пустыня в ночной тишине
Не внемлет ни Богу, ни чёрту, ни мне.
Гляжу я на небо, и больно до слёз —
Звезда на звезду настрочила донос.
А путь всё кремнистее день ото дня,
Уже кто-то капает и на меня,
Что, мол, засиделся над рюмкой вина,
Стихов не пишу. Ничего. Ни «грена»…
Эта пародия Светлову самому очень нравилась. Как личность большая и сильная, он мог сам шутить над собой и другим позволял. Но только талантливо. И сам, мудрец, он как бы состоял из юмора, которого от него всегда все ждали. Может, в те опасные, тяжёлые годы запретов, арестов именно это качество его и спасло? «Он умер-таки в своей постели».
Однажды Светлов рассказал мне забавную историю о Бриках. Он долгие годы был с Лилей Юрьевной Брик в добрых отношениях. И не раз, когда при мне заходил разговор о Маяковском, уточнял: «Лиля, Осип и Маяковский были только друзьями. А всё остальное – домыслы. Трёп. Тем более время было другое…» А может, ему так просто хотелось…
…Как-то в Петербурге пошла Лиля вечером по Невскому в магазин. Ося был дома, работал. А за ней увязался какой-то офицерик-красавчик. Сперва она возмущалась, прибавляла шагу, потом отшучивалась. А потом, сама не зная как, всё-таки заговорила с ним. Слово за слово, пококетничала. А кончилось тем, что она оказалась с ним в гостинице, в меблированных комнатах на Васильевском острове. Он был и воспитан, и щедр, много чего дорогого заказывал в номер. Они пили шампанское, танцевали и прочее. А что было потом, как она говорит, «совершенно не помню». Только проснулась утром и видит – одна. На столе остатки вчерашнего богатого пира. Но офицера в номере не было, его, красавца, и след простыл. Как испарился. Вскочила ошеломлённая, оделась, и, крадучись, тайно, минуя дремавшего при выходе швейцара, выскользнула на улицу. Воровато оглянулась – кругом никого. Был синий, холодный рассвет. Она в панике бросилась бежать к дому.
Ося сидел за письменным столом и писал. Так, как будто и не ложился. Лиля вбежала и, еле переводя дух, стала быстро рассказывать о чудовищном происшествии, которое с ней приключилось.
– Боже мой! Осип! Ну что же делать? Это же ужас! – отчаянно вскрикивала она, заламывая руки. – Что теперь делать?! Что?!
На что муж, Осип Эмильевич, не поднимая головы и продолжая писать, ответил:
– Принять горячую ванну.
* * *
В том же фибровом чемодане с архивом вместе с письмами Носова лежали пожелтевшие листки из моих записок конца пятидесятых. Вот что из прошлого врезалось в память. И что записалось.
Виделась вчера с Михаилом Аркадьевичем у него дома – на Тверской, в Камергерском. Принесла курсовую. В соседней комнате по телевизору шёл футбол, и он то и дело бегал туда, на ходу разговаривая со мной. Он утащил у своего друга, поэта Алексея Суркова, какую-то необыкновенную пластмассовую пепельницу, копеечную, но с заграничной рекламой, которую Сурков в свою очередь утащил со столика в каком-то парижском кафе. Светлов гордился ею необычайно и всё придвигал ко мне эту пепельницу и предлагал покурить. Рассказывал свою новую сказку о ДевочкеКопеечке, очень хорошую по замыслу, уже написал треть её. О том, как серебряный рубль свалился с тринадцатого этажа гостиницы «Москва», что рядом на Охотном ряду, упал на Манеж и разбился. Раскатился на гривенники и прочую мелочь. И вот путешествие и судьба этих гривенников на земле очень интересны. И там, в сказке, есть и царский Полтинник, и Девочка-Копеечка, и железнодорожный обходчик – Пятачок… А ещё вспоминал и много говорил почему-то о Маяковском:
– Надо, – говорил Светлов. – Надо, чтобы у тебя была такая же рука, как у меня был Маяковский. В литературе это немаловажно.
Рассказывал Светлов и о других «великих чудотворцах». Например, о своём друге, даже соседе по дому, – Николае Асееве:
– Шулер был Асеев отчаянный. Буквально «шулер первой руки», – говорил, посмеиваясь. – И об этом вся Москва знала. Играл в карты он виртуозно, но нечестно. Деньги водились. Он их любил. Жил на большие выигрыши, поскольку играл на бегах, коней обожал. А Маяковский был на ипподроме лишь один раз в жизни. Вместе со мной и с Асеевым. Это он Володю туда затащил. Но, вопреки легенде, Маяковский ничего не выиграл. И когда уходили с ипподрома – Асеев спросил Володю:
«Ну как, понравилось?»
«Нет, – ответил Маяковский, – больше никогда не пойду».
«Почему?»
«Когда моя лошадь отстаёт, ужасно хочется вырваться и бежать за неё!»
Светлов нежно любил Маяковского. Говорил мне, что в жизни тот был «страшно тих и застенчив». И только на трибуне преображался, вдруг становился громким декламатором. Словно перерождался. Словно побеждал самого себя.
А однажды, прочтя новое светловское стихотворение, сказал:
– Плохо, Миша, плохо. Потому что если в стихе все рифмы глагольные, то самое прекрасное содержание вянет. Надо дать на стихотворение хотя бы одну свежую рифму, хотя бы одну – и положение спасено…
Как-то я дала Светлову читать свой новый рассказ «Её портрет». Он читал внимательно, пока я в кухне чай заваривала. Потом говорит: «Я в двадцать лет так не писал… Я вообще в двадцать лет не писал… Вот у тебя многое есть. Блёстки есть, которые на одежду шьются… – Закурил. – Блёстки есть, а одежды нет. Нету в рассказе самого булыжника, краеугольного камня… Но это, конечно, – двадцать лет… А то, что блёстки есть – это хорошо. Значит, ты видишь. Значит, ты художник. Но этот рассказ мне не нравится. Помнишь, ты сказки мне свои давала?..
Вот те – хороши. Ты их как-нибудь принеси…» (Фото 20.)
* * *
Михаил Аркадьевич любил подкармливать своих студентов. Знал, что в кармане у нас ни гроша. Особенно часто делал это после получения своих гонораров. Приглашал в гости и кормил дома в Камергерском переулке всем, что находил в холодильнике. А то и водил в разные кафе. За зиму мы успевали посетить с ним все кафе на Тверской (тогда улица Горького). Даже стали гордиться, что мы вхожи в дорогие рестораны, такие как «Националь», ЦДЛ, ВТО (Всесоюзное театральное общество). Все официантки и швейцары знали нашего мэтра в лицо и обожали за доброту и щедрость. Для Светлова не существовало вывески «Обеденный перерыв» или таблички «Закрыто».
Моя незабвенная бабушка всегда говорила: «Все скупые и ска́редные любят называть себя экономными, бережливыми. Не верь и никогда не трать на таких кавалеров время. В человеке всё можно исправить. Только два недостатка неисправимы. До смерти. Скупость и глупость». Как же она была права!
А Светлов помнил даже юбилеи своих старых приятельницофицианток. И всегда их щедро одаривал. Однажды мы с ним вручали в кафе «Мороженое» заслуженной буфетчице (специально и только что купленную для неё) новую хозяйственную сумку. Набив её предварительно доверху самыми дорогими тогда конфетами «Мишка косолапый», «Мишка на севере», «Ну-ка, отними».
…Как-то сидим в «Национале» за любимым столиком Светлова у большого венецианского окна. За тюлевыми шторами мелькают огни, бегут по Манежу машины. Всё «Победы», «Победы», «Москвичи». Светлов худ, живописен, состоит как бы весь из углов. Художник Иосиф Игин таким и рисовал его в своих дивных карикатурах. Михаил Аркадьевич грустит, как всегда курит и на удивление – совершенно трезв. Хотя уже приготовлено – его законные сто грамм коньяку, а мне – мороженое. Рассказывает о Маяковском…
– Незадолго до смерти читал Маяковский поэму «Во весь голос». Ерунду говорят люди, что он её не закончил – вполне закончил. Читал в Политехническом перед народом. Громко. Как-то с надрывом, будто себе не верил… Прочёл, отошёл куда-то за кулисы – в зале народу много было. Потом подходит ко мне: «Скажи, Светлов, тебе нравится?» «Нравится», – говорю. Отошёл, курит. Потом опять подходит: «Скажи – это честно – нравится?» «Честно, – говорю, – нравится». Так – раза три подходил… А потом, вскоре, застрелился.
И, не поднимая глаз, Михаил Аркадьевич задумчиво потянулся к рюмке:
– Так что через мою руку, Ирина, ты вроде как с Маяковским здороваешься…
И, по чуть-чуть пригубляя из рюмки коньяк, замолчал надолго.
От гостиницы «Националь», где мы порой сидели, до его дома было рукой подать. И однажды Светлов, глядя на вечерние огни Москвы, вдруг серьёзно сказал: «Когда-нибудь, Ирина, пройдёшь мимо моего дома, а на стене мемориальная доска висит… – помолчав, добавил: – “В этом доме жил и не работал поэт Михаил Светлов…”».
И вот нынче, проходя по Тверской мимо знакомого дома с аркой, где уже много памятных досок, на одной беломраморной читаю стандартное: «Здесь жил и работал… поэт Михаил Светлов…». Так что он как в воду глядел.
* * *
– Вот я вас слушаю, Ирина Евгеньевна, а вы ведь целую книжку могли написать о великих своих современниках.
– О многих уже написано. Литературоведы ведь тоже трудятся. Это их хлеб – разбирать биографии, творчество, раскладывать всё по полочкам. А у меня просто личные воспоминания, только штрихи к портретам… Я сама, например, долго не знала, что имя «Михаил Светлов» – это псевдоним. Михаил Аркадьевич сам мне об этом сказал.
В начале двадцатых в Москву из Малороссии, из Екатеринослава, приехали три чернокудрых паренька еврейской национальности – покорять столицу. Знали они и недавние еврейские погромы, и кровавую Гражданскую. И придумали юные поэты себе псевдонимы: Светлов, Голодный и Чёрный. Так юный Мойша Штейнкман стал Михаилом Светловым…
Жить было негде и не на что. В редакции газеты «Гудок», что на Мясницкой, приходилось порой ночевать на столах, убрав громоздкие пишущие машинки и прикрываясь зелёными суконными скатертями…
– А в каком году, Ирина Евгеньевна, вы стали его студенткой?
– В пятьдесят восьмом, факультативно, сразу на третий курс… В Литинституте его мастерская считалась сильнейшей. На его занятия набивались в аудиторию студенты с разных курсов. Он разрешал. И дело было не в его творчестве, а в обаянии личности, в биографии, в блестящей устной культуре. В любви, наконец, к человечеству. («Только сердце всё мечется, мечется, / Только рук не хватает обнять мне моё человечество…») Хотя многие из нас и не читали тогда его пьес «Чужое счастье», «Бранденбургские ворота», «20 лет спустя» или сказку по Гоцци «Любовь к трём апельсинам». Зато стихи его шпарили наизусть. Пели тонкими голосами, как сейчас помню, например на его юбилее (ему в подарок), две юные дурочки Ира Ракша и Римма Казакова, обнявшись, словно подруги:
Каховка, Каховка – родная винтовка —
Горячая пуля, лети!
Иркутск и Варшава, Орёл и Каховка —
Этапы большого пути.
Гремела атака, и пули звенели,
И ровно строчил пулемёт…
И девушка наша проходит в шинели,
Горящей Каховкой идёт…
Под солнцем горячим, под ночью слепою
Немало пришлось нам пройти.
Мы мирные люди, но наш бронепоезд
Стоит на запасном пути…
А его бессмертные каламбуры и анекдоты рождались мгновенно, как вспышки, то на лекциях, то на ходу – в метро или за ресторанным столиком в кругу друзей. Нужен был только достойный слушатель, тогда остроты сыпались как из рога изобилия. И в тот же вечер, из уст в уста, разлетались по домам, по Москве, по стране. Они и сегодня живы, буквально на ходу, теряя авторство: «Водка не может быть плохой. Она может быть либо хорошей, либо… очень хорошей». А вот ответ другу, возмущённому его ночным телефонным звонком: «А я думал, старик, что дружба – понятие круглосуточное». Помню, как-то при мне в ЦДЛ он лихо ответил на панибратство молодого поэта: «Какой же я вам “старик”? Старость – это когда половина мочи идёт на анализы… И не мучайтесь. Зовите меня попросту – Михаил Аркадьевич».
А в общем-то, юмор его был глубок и печален. Умирая в больнице от рака, сказал: «Смерть – это не страшно. Это просто присоединение к большинству». А вот ещё его больничный грустный афоризм: «Принесите пива к раку». Мы подтянули его, худого и лёгкого, к подушке и, посадив, сфотографировали на фоне бархатной тряпицы. Он всё понимал. (Фото 21.)
Да, в последние годы жизни он пил, но за этим скрывалась не болезнь тела, а глубокая трагедия одинокой личности. Душевная безвыходность в жизни тех лет. По существу, всегда окружённый людьми, шумом Светлов был одиноким, печальным и даже испуганным человеком. Но скрывающим этот страх за шутками, комизмом, иронией. Он смело воевал на фронтах Отечественной войны, он видел кровь и смерть (на передовой был корреспондентом военной газеты). Он никогда не писал доносов и никого не предал. Был в молчаливой оппозиции к власти. Но при этом испуг всегда жил в крови. В 50‐х, 60‐х его ровесники или уже погибли в ГУЛАГах, или ещё сидели, или же только освобождались, отряхнув наконец лагерную пыль с башмаков. Как, например, его большой друг – поэт Ярослав Смеляков, только что вернувшийся из ссылки. Он, грубый громогласный «зек», обожал Светлова. И был при нём, лукавом и тихом Светлове, как нянька, как дуэнья. Отгонял назойливых поклонников. Потом, кажется (из тех, кто моложе), вышел на волю поэт Эмка Мандель. Потом другие. А вот сам Светлов, как и великие его сверстники Леонов и Шолохов, – не сидел, как-то спасся… Пронесло, обошлось!.. И помог ему в этом когда-то приклеенный на лоб ярлык – «Комсомольский поэт». В зачёт пошли и «Гренада» его, и «Каховка». И ещё спасением было чувство юмора – оно вызывало общий восторг. Но Светлов не был просто шутником, он был добрый, как печальный Пьеро (а может, даже мудрейший Йорик?), имевший право сквозь смех и слёзы даже королю глаголить правду.
Да, еврейскому пареньку с Украины, Мише Шейнкману, оказавшемуся в Москве на разломе тяжких двадцатых, конечно же, повезло. Но «…и от Бога / Таланта дано было много». Хотя уже к старости, подводя итог, Михаил Аркадьевич понимал, что он, конечно, не реализован. Писать, как прежде, просоветские пьесы уже не поднималась рука. Не получилась пьеса и про целину. Задумал пьесу про французского лётчика-писателя Экзюпери. И тоже – облом. Ради куска хлеба много переводил с подстрочников поэтов-нацменов – кавказцев, молдаван. Потом стал прятаться в сказках, как например про Девочку-Копеечку. Даже цикл назвал – «Взрослые сказки».
А годы летели, друзья умирали. Тогда он то и дело терял друзей. Ходил с похорон на похороны, говорил мне: «Теперь я на бруствере стою первым…»
Штейнкман. Нет, совсем не подходило ему это имя. Для всех он всегда был (и остаётся) – Светлов!.. Человек, излучающий свет! Мудрой иронии, веры, любви.
Уже бросив преподавать, он написал эссе о своих, как ему казалось, самых ярких студентах – Евтушенко и Айги, Ракше и Ахмадулиной. И лирику продолжал писать:
Откуда ты взялась такая?
«Где ты росла, где ты цвела?»
Твоим желаньям потакая,
Природа всё тебе дала —
Два океана глаз глубоких,
Два пламени девичьих щёк
И трогательный, одинокий
На лоб упавший волосок…
Ты стать моей мечтой могла бы,
Но – Боже мой! – взгляни назад:
За мной, как в очереди бабы,
Десятилетия стоят…
– Эти строки посвящены вам?
– Скорее, не мне, а его Музе. Хотя певец и актёр Малого театра Михаил Новохижин – почти ровесник Светлова – написал музыку на эти стихи и в своих концертах объявлял этот романс как двойное посвящение мне… (Фото 22.)
– Ирина Евгеньевна, а как в Переделкино, где одни старики-небожители, вдруг появились студенты? Что, ездили туда из Москвы к профессорам на консультации?
– Это сейчас студенты и аспиранты Литинститута живут в огромном доме – общежитии на улице Руставели, а в конце пятидесятых оно только строилось. Нас гоняли туда с лопатами на субботники… А жить были вынуждены в Переделкино, в двухэтажном коттедже-особняке, среди сосен. Специальный автобус нас ежедневно возил на занятия. И называлось это студенческое гнездо «дача Сельвинского». Илья Львович Сельвинский с семьёй давно съехал с этой казённой дачи. А имя её надолго осталось в истории и Литинститута, и Переделкино.
Мы знали, что через дорогу, напротив нашего общежития, за глухим зелёным забором жила легендарная личность. И имя ей было – турецкий поэт Назым Хикмет. (Впрочем, вокруг в каждом особняке жили сплошные легенды.) На родине, в Турции, коммуниста Назыма и в тюрьме держали, и с почтением величали «турецкий Пушкин». Там в поэзии даже возникло целое направление – хикметовское. Я рассказывала эту историю курянину Носову во время наших прогулок.
С Евгением Ивановичем я уже позволяла себе кокетничать, и, стараясь произвести впечатление, много говорила о писательском городке, о его небожителях, которых знала со студенческих лет.
…Поскрипывает снег у нас под ногами. В кронах сосен слышно карканье птиц. Добрые, верные псы, виляя хвостами, подолгу сопровождают нас. Евгений Иванович заинтересованно спрашивает:
– А какое отношение студенты имели к этому «турецкоподданному»? Он ведь был аж член Президиума Всемирного Совета Мира!
– А никакого, – смеюсь я, – просто нам очень хотелось поесть. Вкусно поесть. К тому же он искал дворника. И мы от сторожей, от обслуги узнали об этом. И вот втроём – я, малорослый чернокудрый чуваш Гена Айги и высоченный еврей Лёва Халиф (советский Байрон) – придумали этот визит. Решили пристроить красавца Лёву дворником к богатому иностранцу. Халиф любил Байрона. Считал, что похож на него, даже в ветхом стиляжном клетчатом пиджачке. Зато накрахмаленный воротник рубахи всегда «байроновской» стойкой подпирал его подбородок. Это его жена Мила так старательно ему всё наглаживала. Она его обожала. Потом и в эмиграцию, в Штаты, с ним уехала.
У глухих ворот мы втроём потоптались, потом нажали кнопку звонка. В ответ гулко залаял пёс. Наконец калитку открыла маленькая голубоглазая брюнетка, стриженная под мальчика, в накинутом на плечи платке. Неожиданно просто и строго сказала: «Проходите, проходите быстрее. Он вас уже ждёт». Переглянувшись, мы пошли друг за другом мимо домика сторожа, мимо роскошной машины, сияющей чёрным лаком. А на холёную рыже-белую колли хозяйка прикрикнула: «Шайтан! Место!» Мы нерешительно поднялись по ступенькам в коттедж, показавшийся дивным дворцом.
Великодушный хозяин-сибарит будто и правда нас ждал. Демократично обрадовался, как дорогим гостям. Голосом говорил высоким, почти без акцента. В жизни я впервые увидала так близко не маленького чёрного турка, как ожидалось, а красавца-великана – блондина с голубыми, как небо, глазами. Оглядев и выслушав нас, он понял, что ждал, видно, не тех. Но легко принял наше «дворницкое» предложение и, как ни странно, предложил нам, студентам, раздеться и стал даже показывать дом. А дом был чудесный. И начал Хикмет, нам на радость, с просторной кухни-столовой. Так вот, оказывается, где собирались в застолье большие писателипервачи! Вот куда приходили беседовать и решать всякие творческие и политические вопросы сильные мира сего. Конечно, мира литературного. Всё великие литгенералы. Здесь попыхивали курительными трубками с дорогим табаком и Константин Симонов, Илья Эренбург, Корней Чуковский, Степан Щипачёв. Бывал сосед по даче, главный редактор «Знамени», – Вадим Кожевников, вездесущий и мудрый. И конечно, захаживал недалёкий сосед, грузный, курносый, как деревенский мужик, Николай Тихонов – аж председатель Советского комитета защиты мира, Герой труда СССР. Реже бывал многозначительный Федин, опиравшийся на тяжёлую палку. К себе на дачу суровый Федин (сосед Пастернака) гостей обычно не очень-то допускал, а вот Назым Хикмет своим коллегам всегда радостно распахивал дверь. Не будь этих всесильных, «больших» коммунистов, продолжать бы ему гнить-прозябать в турецкой тюрьме – в одиночке, в холоде и опорках.
…Но вот и мы, молодёжь, новое поколение, пришли в эту прихожую, в высокие эти палаты. Бродили, осматривались, как в музее. Вот как, оказывается, живут советские литгенералы, власть имущие!..
В кухне-столовой всё было очень большое – под стать хозяину. Большие полки с посудой, большая плита для готовки вкусных турецких блюд. А главное – большой круглый гонг, но не металлический, а кожаный, похожий на театральный бубен. Хозяин шутя даже ударил колотушкою в этот бубен. Звучный красивый гул мягко поплыл над головами, понёсся по всему дому. Хикмет пояснил: «Вот так моя Галя призывает меня на обед! – и добавил: – И меня, и гостей, конечно». Но сейчас Гали рядом не было – видно, её мало интересовала сделка мужа с новым «дворником».
Осмотрев кухню, сервизы, кастрюли, мы молчаливо ликовали, предвкушая что-нибудь интересное, может, даже съестное. Однако хозяин гордо повёл нас дальше, стал показывать дачную анфиладу. На втором этаже, в святая святых – писательском кабинете, стояли в книжном шкафу, за стеклом, его книги (многотомник даже), изданные уже в СССР. Одну из них, коричневую, раскрыв дверцы шкафа, он достал и, поглядывая лукаво, не садясь, прямо стоя, подписал мне в подарок. «С нежностью». На турецком. И даже нарисовал цветок, похожий на ромашку. А подпись была необычная. Буква «Н» (Назым) словно номер или знак извлеченья из корня. И, наверное, не случайно (до сих пор, более полувека, эта книга стоит у меня на полке). (Фото 23.)
А ещё в кабинете на этом шкафу гордо белел бюст, возвышаясь под потолок. Поясной скульптурный портрет хозяина, напоминавший кладбищенский. Но очень удачный, значительный, похожий на оригинал. «Коммунист Назым Хикмет. Борец за бесправных и угнетённых. За мир во всём мире».
Я знала: семнадцать лет этот воистину прекрасный поэт промучился в жестоком турецком застенке. И вот теперь живой, голубоглазый, хорошо говорящий по-русски, стоит рядом с нами и рядом со своим мраморным бюстом на новой Родине. В красе и роскоши. Хотя сложно представить, что всё это один и тот же человек.
Родина, родина,
не осталось на мне даже шапки работы твоей,
Ни ботинок,
носивших дороги твои.
Твой последний пиджак из бурсской материи
износился давно на спине…
Ты теперь у меня
только в этих морщинах на лбу,
в свежем шраме на сердце.
Родина, родина…
Была в коттедже ещё одна загадочная комната – гордость поэта. Он назвал её «Комната подарков Назыму». Словно «Музей подарков Сталину». Туда он водил не всех гостей, а лишь избранных. Повёл и нас. Комнатка была небольшая, окна завешены плотными шторами. Хозяин зажёг свет, и перед нами воссияло редкостное великолепие. Блестели по полкам и стенам бронзовые тарелки, кубки, сосуды. Красовалось стрелковое оружие. И ещё какие-то ятаганы янычар, ножи, сабли, даже индейские томагавки. А посреди комнаты стоял стол со стеклянной крышкой, как у витрин в музеях. Там тоже лежали какие-то чудеса. Назым приподнял её, и перед нами явилась картина, вся голубая. До слёз лазурное небо, голубущее море и светлый парус вдали. При любом повороте руки пейзаж волшебно переливался, словно живой, сверкал чудесными голубыми, нездешними, красками. «Это всё бабочки. Всё выложено из крыльев тропических перламутровых бабочек! Тут их десятки». И добавил значительно: «Это мне подарок друга – великого Пабло Неруды». (Фото 24.)
Мы подавленно молчали. Стояли заворожённые. А я почему-то грустно подумала: это скольких же бабочек, чудо природы, надо было убить!.. Жалко… И ради чего?..
А Назым, очень довольный произведённым эффектом, вдруг предложил: «За это мы можем и выпить!» Достал откуда-то две стеклянные рюмки, корректно, до половины наполненные красным вином, и протянул одну мне. Так сказать, даме – в первую очередь. Я, польщённая, искренне пожелала счастья и гостеприимному хозяину, и его далёкому чилийскому другу Пабло и с удовольствием чокнулась. Наверно, мои сокурсники, Гена с Лёвой, в этот момент мне горячо позавидовали – оказывается, тут ещё и выпить дают! Назым с рюмкой в руке с лукавством смотрел на меня – юную, раскудрявую и румяную. А я легко поднесла рюмку к губам и запрокинула. Но недоумённо почувствовала только холод стекла. Бесполезно пыталась глотнуть ещё раз, ещё. Но ничего не вышло. А хозяин, а за ним и мои друзья вдруг начали хохотать. Громко, искренне, от души. Над этими тщетными моими попытками… А меня вдруг словно хлестнуло, ошпарило! В мгновенье пронеслась мысль – это же шутка, игрушка. Модная заграничная штука! Сувенирные рюмки запаяны! Помню, как вспыхнула вся. Горячей краской залило всё лицо. И ноги ослабли, стали как ватные. Но изо всех сил держалась. Даже пыталась ещё улыбнуться. Криво и мужественно. Но в этот момент раздался спасительный гонг – призывной звук из столовой. Нас, кажется, зовут к столу. Обрадовался и Назым: «О! Это Галя моя. Наверно, приготовила что-нибудь! Она и врач прекрасный, и повар. От ЦК рекомендована, член партии. Делает даже внутривенные».
Внизу в столовой действительно красовалось на столе большое серебряное блюдо. На нём во всю длину темнело что-то страннокоричневое, какие-то ломтики. И – ни тарелок, ни вилок. Мы смотрели молча, скрывая недоумение. А Назым говорил шумно и весело: «Вы такого нигде никогда не попробуете! Мне это мои друзья-коммунисты из Турции достают. Следят за моим здоровьем!» – и, довольный, стал усаживать нас за стол.
С осторожностью мы взяли по сухому длинному ломтику. И действительно ощутили сладковатый вкус этих почти что резиновых палочек. «Ну что? Отгадали, что это такое? Нет? – Назым ликовал. – Это же дыня! Турецкая дыня, вяленая! Из моих родных мест! Других таких в мире нет!»
Уходили мы (с длинным Лёвой и маленьким Геной) всё же с постными лицами. А Назым, в отличие от жены Гали, сиял, был очень доволен собой. Он вроде бы и гостей накормил, и одарил своей книгой, и сделка с дворником состоялась. Назавтра Лёва Халиф должен был уже выходить на работу – чистить крышу и разгребать широкой лопатой снег на дорожках большого участка. Сойдя с крыльца и провожая нас, Назым стоял по-хозяйски посреди заснеженного двора, как памятник – в рост. Гордо стоял, расставив ноги, словно среди собственного поместья, как Шаляпин в бобровой шубе на известной картине. И Шайтан, рыжий ласковый колли, не лаял, а, виляя хвостом, всё подпрыгивал, всё старался лизнуть мои щёки и всё громоздил на плечи тяжёлые, твёрдые лапы.
Но назавтра Лёва так и не познакомился с лопатой и заснеженными дорожками. Его жена Мила нагладила ему «байроновский» воротник, надушила одеколоном «Шипр», и он из Москвы зайцем поехал на электричке к Назыму, прихватив папку своих стихов, напечатанных на тонкой папиросной бумаге. И надо сказать, очень скоро в «Литературной газете» появилась статья (целый подвал) великого турка, самого Назыма Хикмета о новом русском таланте. Она была как бы напутствием молодому поэту. И называлась «Халиф не на час». И с этого момента дела у Лёвы Халифа пошли в гору.
Гораздо позже я поняла, почему Галя встретила нас так неласково. В тот период они с Хикметом уже расставались. И в каждой гостье Галя усматривала соперницу. Вот так же однажды с экскурсией вроде нашей (от «Мультфильма») к ним на дачу вошла разлучница – Вера Журавлёва, потом ставшая переводчицей Хикмета, а затем и его гражданской женой. Поэт Назым, человек восточный, горячий, влюбился в неё без памяти (как прежде – в Галю). И вскоре стал появляться на работе у Веры с цветами и шоколадом, напрочь игнорируя «профсоюзные и партийные принципы». А советский подарок коммунисту-эмигранту – переделкинскую усадьбу – вместе с домом, постройками и псом Шайтаном Хикмет великодушно подарил Гале. Переписал, насколько я слышала, на её имя.
* * *
И вот уже нынче на нас навалился ХХI век. И великие люди, вип-персоны, уже не то что мраморные бюсты стали себе заказывать – на Луне стали себе участки скупать. А на Земле не то что дачи – а острова, прииски обретать. «Самолёты-пароходы». Другие времена пришли, другие нравы.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?