Текст книги "Письма чужой жене"
Автор книги: Ирина Ракша
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
И Галич опять оказался прав:
Опять над Москвою пожары,
И грязная наледь в крови.
И это уже не татары,
Похуже Мамая – свои!
* * *
И вот спустя годы, тоже зимой, мы с Женей Носовым гуляем по Переделкино. Миновали центральный въезд на территорию Дома творчества под полукруглой высокой аркой «Добро пожаловать». Хочешь – налево иди по дороге, хочешь – направо. («Налево пойдёшь – коня потеряешь, направо пойдёшь…») А перед нами, напрямик, как белый плат (что хочешь пиши) простиралось поле – заснеженный белый простор, по краям обрамлённый тёмными кромками леса. Воздух был морозен и свеж. И издалека, со станции, слышался печальный долгий гудок и перестук вагонов – это проходил товарняк из Москвы… Евгений Иванович задумчиво курил, погружаясь чувствами в недалёкое прошлое. Стоим, смотрим вдаль.
Справа вдали на взгорке темнеет кладбище. Над кронами его сосен золотеет в пасмурном небе куполок церкви. А слева от поля, тоже средь сосен, дачки – окнами в поле. В одной из них многие годы жил с семьёй Пастернак. Вот она, его дача. Но поэта там уже нет. Боже, как всё коротко, хрупко, как недолговечно!.. И как тихо вокруг – до звона в ушах… Перед нами простёрся белый-белый простор, словно целая жизнь. Лишь разведи руками – от дома и до погоста. С начала жизни и до конца. «Жизнь прожить – не поле перейти».
А вот что, глядя на этот простор, написал гений:
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можешь, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
<…>
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я – один. Всё тонет в фарисействе.
Жизнь прожить – не поле перейти. (Фото 29.)
Уже вечерело, когда мы с Носовым рука об руку подошли к даче поэта. Представили, как этот тёмный деревянный дом когда-то живо пульсировал, был полон говора, смеха, стихов, музыки. Сейчас в окнах было темно… И я вспомнила.
Мы, студенты, в тот давний год очень хотели поддержать Бориса Леонидовича. И как-то к вечеру, спеша с лекций на электричку в Переделкино, купили на Киевском вокзале белые хризантемы. Букетик был жалкий и небольшой. И по цене нам как раз по карману. Нас было четверо – все из мастерской Светлова. Рыжеволосый поэт Юра Смышляев из Алма-Аты, чуваш Гена Лисин (потом – Айги) и мы – москвичи – я и юный прозаик Миша Гибельман (впоследствии драматург Рощин). От станции, под горку, мимо кладбища, мы шумной весёлой группой почти бежали. А когда за полем увидели дачу поэта и свет в окне – попритихли. Белые лепестки цветов в моих руках на морозе почти остекленели, и я спрятала букет за пазуху. Когда подошли к воротам дачи, и вовсе смолкли. Невысокий штакетник забора и калитка были завалены снегом. И всё пространство до дачи тонуло в сугробах. Аж по колено! Видно, дня два, а то и три здесь никто не проходил. Но в окнах коттеджа наверху теплился огонёк.
Негромко поспорив, мы всё же решили, как одолеть забор. И, давясь от смеха, стали один за другим переваливаться через забор в сугроб. Вдали у дома залаял привязанный пёс, похожий на лайку. А мы – четыре тёмные фигуры – шагали гуськом, стараясь ступать след в след, к даче с округлой, в два этажа, застеклённой верандой. Поднялись по ступеням, стуча ногами, на крыльцо. Нажали звонок. Внутри раздался глухой звон. Мы молча ждали… Наконец дверь чуть-чуть приоткрылась. И нам предстало бледное испуганное лицо пожилой женщины с окаменелым взглядом. Неужели это и есть Зинаида Николаевна, его жена? Некогда красавица-умница Зина Нейгауз? Ещё в тридцатые пленившая молодого поэта Бориса и уведённая им навсегда от Генриха Нейгауза, великого музыканта?
По выражению её лица стало понятно: в доме переполох, видно, боялись незваных гостей и нам вовсе не рады. Мы, молодые, свалились как снег на голову… Однако, увидев цветы у меня в руках, хозяйка, видимо, всё поняла – улыбнулась, смягчилась и всё-таки пригласила в дом. Позвала громко:
– Борис, это действительно к тебе! Только совсем не те.
Раздеваясь, мы видели, как по деревянной поскрипывающей лестнице спускался к нам хозяин дома. Услышали его глуховатый голос:
– Простите, что я по-домашнему.
Хозяин был в тёплой зелёной «пижаме», с шарфом на шее, как при ангине. Волосы коротким седым крылом чуть скрывали высокий лоб. Лицо казалось потухшим, желтоватым, как после болезни, и только сияли глаза. Покашливал. Мне очень хотелось, чтобы он узнал меня, вспомнил ту встречу. Но нет, не узнал, оглядев нас, таких подвижных, живых и с мороза румяных, он заулыбался: «Зинуша, ребята замёрзли. Хорошо бы согреться… Кофейку бы поставить!» Тут показалось, что он узнал меня, и я поскорей протянула ему примятые наши цветы – «от всего коллектива»…
О, сколько разных букетов когда-то видели эти стены! Но всё-таки эти наши невзрачные хризантемки пришлись как яичко к Христову дню и стали, наверно, хозяину дороги. Борис Леонидович, растрогавшись, решил провести нас в дом. И тут я внимательней рассмотрела его. Несмотря на возраст, он был прям, высок и плечист и в небольших комнатах занимал немало пространства. С наших ног на пол текло – таял снег. А мы, притихшие, оставляя следы на крашеных половицах, ходили за ним по комнатам, как по храму. Главное, что навсегда врезалось в память: по стенам, помимо фото, картины в тонких рамах – графические рисунки на пожелтевшем фоне старинных листов паспарту. Это были работы отца Бориса Леонидовича, известного художника-реалиста, Леонида Пастернака. В начале века он иллюстрировал для издательства роман «Анна Каренина». И эти мáстерские рисунки были сделаны им буквально по заказу самого Льва Толстого. И рисовались художником в Ясной Поляне, один за другим, по мере написания глав романа. Буквально по прочтении свеженаписанных страниц.
В каждой раме на стенах было по две, а то и по три чёрно-белые иллюстрации, как это обычно допускается в графике. Вот Анна Каренина в слезах с сыном Серёжей, сидящим в кроватке. Вот Анна с мужем Карениным, вот на вокзале с красавцем Вронским… Как живы и выразительны позы, как лёгок, талантлив штрих…
Не очень-то даже верилось, что я вижу это своими глазами.
В большой комнате на чёрную крышку рояля падал вечерний закатный свет. За окном простиралось то самое белое поле, та самая даль, с тонкой полоской леса по горизонту, где было кладбище с золотой маковкой храма, глядящего в небо. Широкое вечное поле, аж до погоста…
Я почти машинально открыла клавиатуру рояля. И, желая как-то оживить общее пасмурное настроение и не слушая уже разговоров, несмело взяла холодными пальцами пару аккордов. И осторожно вокруг поплыли чистые звуки. Рояль, на котором всю жизнь играли великие (и даже сам хозяин сочинял музыку), вдруг ожил, откликнулся, подал свой голос, словно живой. Звуки в двери расплылись по дому, по тихим комнатам. Этот мой простодушный пассаж был, наверно, некстати, и я не знала, что делать дальше. Растерянно оглянулась – но взгляд хозяина был настолько добр и спокоен и ещё… любопытен, что я, осмелев, стоя, нащупала ногой педаль и спокойно сыграла первую часть того единственного, что тогда помнила наизусть. Это был Моцарт «Рондо в турецком стиле». Ритм был бодрый, живой, почти бравурный. Я замерла, и звуки угасли. Однако сразу же поняла – не стоило этого делать. Весёлый ритм рондо был чужд общему настроению. Не гармоничен. Хотя Борис Леонидович великодушно выслушал такое музицированье и приветливо повёл всех нас в другую комнату. На ходу глухо покашливал характерным кашлем курильщика…
Я бродила и всё прислушивалась, нет ли в доме ещё кого-то. Где ж домочадцы? Где взрослые сыновья? Куда пропала жена?
Льёт дождь, он хлынул час назад.
Кипит деревьев парусина.
Льёт дождь. На даче спят два сына,
Как только в раннем детстве спят…
Навсегда запомнила аромат того дня: горячего свежего кофе и зелёной прохлады оттаявших хризантем.
За столом, за кофе, Борис Леонидович и хозяйка вежливо слушали нас, уже разговорившихся про Светлова и Шкловского, про лекции в институте, про разные разности.
Осталось в памяти лицо Зинаиды Николаевны, хозяйки, – очень интеллигентное, но – усталое, как замученное. Только о главном мы не проронили тогда ни слова. О романе «Живаго», о премии, об исключении из СП… И хотя мы с ребятами заранее, ещё в пути, договорились не читать Пастернаку своих стихов, наш чернокудрый Гена Айги не выдержал.
Встав у стола во весь свой маленький рост, картавя и шепелявя (такая уж была у него от роду особенность), прочёл из своего, свеженаписанного, верли́ бром:
Забудутся ссоры,
отъезды, письма.
Мы умрём, и останется
тоска людей
по еле чувствуемому следу,
<…>
По следу того,
что когда-то называлось
нами.
<…>
…не снега и не рельсы,
А музыка
будет мерить
Пространство между
Нашими могилами…
А на прощанье Пастернак снова поцеловал мне руку…
* * *
С моей курской гостьей, журналисткой Диной, мы всё сидим в моей московской квартире, у камина. Чай, конечно, остыл. А за окном как костёр горит россыпь вечерних огней. И новых, как новогодние ёлки, многоэтажек, высоких – под небо. Что ж, настал новый век, другое тысячелетие. Вспомнила строку Пастернака, написанную на переделкинской даче:
Сквозь фортку крикну детворе:
«Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?»
Приятно сознавать, что и я оказалась в том дворе, среди той детворы, которая услыхала этот извечный вопрос.
– Скажите, Ирина Евгеньевна, Пастернак был человеком православным?
– Это общеизвестно. Был православным, был крещён. Евреи-ортодоксы за это его даже упрекали, называли «выкрестом». Из каждой строки его льётся горний свет христианской веры:
Прощай, лазурь преображенская
И золото второго Спаса,
Смягчи последней лаской женскою
Мне горечь рокового часа…
– Ваше поколение, Ирина Евгеньевна, прожило тяжкие годы безвременья, атеизма. Притом воинствующего. Как вы с этим справлялись?
– Вообще-то, никак. Всё Бог управил. В юности я была, конечно, комсомолкой, всегда и везде отличницей, во ВГИКе – даже комсоргом группы. Но я – русская, из православной семьи. А все мы – из детства. Мои предки были священниками, хирургами, прадед Иван Никольский даже Георгиевский кавалер, воевал на Шипке в Болгарии. И уже потому сам дух нашей семьи из поколения в поколение был православным. Бабушка даже говорила: «Запомни, Ирочка, мы, Никольские, из духовного звания». (Фото 30.) А в 94‐м, в период катастрофы, развала России, у меня состоялась личная встреча с великим человеком – Патриархом Всея Руси Алексием II. Встреча воистину судьбоносная…Так уж мне Бог послал!..
Случилось это в Донском монастыре, в малом кабинете Святейшего, похожем на келью, полную благодати и тёплого запаха ладана. Он принял меня не как писателя, а как простую мирянку, и лишь потому, что привезла Ему в подарок только что изданную мной книгу «Возвращение в Россию». В России вышедшую впервые. Мемуары великой певицы – Надежды Плевицкой, моей бабушки. Я издала её мемуары за свои деньги впервые в России через семьдесят лет после их написания в Париже.
К этому имени и вообще к русской эмиграции Патриарх испытывал особо тёплые чувства – уважения, благодарности и даже любви. Как оказалось, во Франции Святейший посещал могилы великих сынов Отечества, и потому – с радостью принял подарок и уделил мне из своего бесценного времени не положенные двадцать минут, а вдвое больше…
Сняв с книжной полки чёрный томик Евангелие, Новый Завет, Святейший преподнёс его мне и мелким наклонным почерком сделал дарственную надпись: «Многоуважаемой Ирине Евгеньевне с пожеланием милости и благоденствия Божия. + Патриарх Алексий. 3.11.1994 г.» А на прощанье, приподняв широкие чёрные рукава, подарил иконку Казанской Богоматери. «Благословение Патриарха». И совсем уж для меня нереально – благословил на службу старостой в храме. (Фото 31, 32.)
Так я неожиданно шагнула вверх по Лествице ещё на одну ступень моей судьбы – стала ктитором (старостой), председателем приходского совета в Московском храме Рождества Пресвятой Богородицы в Бутырках. На целых одиннадцать лет.
– А как вы, Ирина Евгеньевна, считаете, Носов – фронтовик, коммунист, Герой Социалистического Труда – мог быть православным?
– Думаю, изначально любая русская душа – христианка. Многие советские люди были душой православными. Церковь, социальный статус или партийность – это одно, а Вера, духовная жизнь – другое. И это бывало совместимо. Достоевский мудро сказал: «Без Веры русский человек – дрянь». А Носов в каждом своём рассказе, в каждом сюжете, в каждой детали – христианин, православный автор. Всё его творчество держится на Законе Божьем, основано на десяти заповедях: не убий, не кради, не лги…
Жить надо с Богом в душе, тем более уж книги писать. И не заигрывать с бесами, не кокетничать, как сейчас это делают многие авторы. Иначе – это не писательство, а преступленье. Игра с чёрными силами. Все эти Воланды, и Коты-бегемоты, и Маргариты, летающие на мётлах, – это опасно… Сейчас так называемая «булгаковщина», как опухоль, ползёт по свету. Порой процветает даже. А это опасно, заразно для душ праведных, особенно молодых.
Жаль, что когда-то классный, мудрый прозаик-христианин Михаил Булгаков, автор чудо-романа «Бег», «Собачьего сердца», «Белой гвардии», женившись на своей последней жене, хваленной в СМИ Елене Сергеевне, так вдруг изменился, рухнул вниз. С горних вершин творчества упал почти в преисподнюю. Скатился на «трамвайные рельсы» безбожной бесовской «чернухи». Ну и скатилась, и «покатилась голова Берлиоза»… У творца, конечно, могут быть заскоки. Поэт Рыжов верно сказал:
Но даже теряя дорогу,
Я шёл не от Бога, а к Богу…
Но это, к сожалению, не про Булгакова. Правда, уже позже он всё же вставил в этот роман блестящую сцену общения, суда Пилата над Христом. Очевидно, решив смягчить в тексте налёт бесовства.
– А как вы встречали в СССР православные праздники?
– Ну, если в детстве, в Останкино, где родилась, то, конечно, с радостью. Всегда красили с мамой яйца на Пасху, дом украшали, на подоконниках травку сеяли. Конечно, кулич пекли тайком от коммуниста папы. Говорили, что это кекс. А с бабушкой, жившей всегда на Таганке, ходили в храм молиться. Это уже тайком от деда, профессора МАИ, авиатора. Я, малышка, терпеливо выстаивала с бабушкой до конца службы. Заворожённо слушала густые молитвы батюшек, голос диакона, ангельский, воспаряющий хор на клиросе. А выйдя в церковный двор, на ветер, запрокинув голову, слушала колокольный звон. Нездешний, как в сказке, как не от мира сего.
А в студенчестве, например, помню, как в Переделкино сам Борис Пастернак передал нам однажды рождественские подарки… Незадолго до своей смерти.
В общежитии, на даче Сельвинского, под Рождество мы с девчонками в самой большой комнате, сдвинув койки к стенам, наряжали ёлку. И от запаха хвои становилось как в морозном лесу. И гремела музыка. Мы всё время меняли на проигрывателе пластинки. Сперва, конечно, классики шли – Григ, Шопен. Но главной фишкой были подпольные, мягкие. Как говорили, «на рёбрах», на рентгеновских снимках. Вадим Козин, Вертинский, Пётр Лещенко. Очень тогда были модные танго, фокстроты. Их ребята доставали из-под полы, они считались бесценными…
К нам, общежитским (Лисин, Камочкин, Смышляев, Ахмедов), на праздники съезжались и москвичи. Привозили кое-какую еду, выпивку. И тогда в доме волшебно пахло дефицитными мандаринами, печёными пирожками. Мы суетились с утра, готовились к праздничному столу. Главной закуской всегда был, конечно, красный винегрет со свёклой. В эмалированном белом тазу! В несколько рук мы стучали ножами по доскам, килограммами нарезали огурцы, картошку, лук, свёклу… Поливали всё это подсолнечным маслом. Какой это был кулинарный шедевр! Уплетали его за обе щёки даже избалованные гости, приезжавшие постоянно. Наши московские студенты-сокурсники из мастерской Светлова: поэтессы Тамара Жирмунская, Лариса Румарчук, Паустовская Галя и, конечно же, Миша Рощин, он был тогда Гибельман. А уж поэт Эммануил Мандель (Наум Коржавин, он был старше нас) считался особо почётным гостем, мы не смотрели даже на его нелепые брюки, как с чужого плеча свитера. Ростом Эмка был невелик, курнос, лысоват, и главным на лице были круглые, как лупы, очки с толстенными линзами. И за ними – подвижные пуговки глаз. Этакий «сеньор Помидор», верней – помидорчик, он был центром внимания. Он и тогда был прекрасный поэт – дружелюбен, улыбчив, а уж биография… шляпу снимай. Не так давно вышел из заключения… Эмка был тамада и вёл у нас праздничные застолья, какие случались, – Новый год, свадьбы, в том числе и в присутствии мэтра Светлова. При нём новые стихи ребята читали с боязнью. Его мнение считалось решающим, безоговорочным. Мы, общежитские, огорчались, когда после ночёвок у нас на полу на полосатом ватном матрасе (в общежитии лишних кроватей не было) он уезжал в Москву, к друзьям-киношникам, спешил во ВГИК. Дружил там, кажется, с Петром Тодоровским. Что такое ВГИК и кто такой Тодоровский, мы не очень-то знали. Но главное, на что нас «брали завидки», – Эмка в том неведомом ВГИКе с неведомым Тодоровским на закрытых показах мог в актовом зале «от пуза» смотреть зарубежные фильмы: французские, итальянские… любые фильмы «новой волны». Притом – дважды в неделю!
Мы не знали тогда, впрочем как и он сам, что впереди у нашего Эмки большая судьба, что он станет великим поэтом Наумом Коржавиным, уедет в Штаты, в Бостон, и напишет «Апокалипсис», «Зависть», «Русской интеллигенции» и ещё много чего… А потом… А потом ослепнет.
Не знала, что и я (после Литинститута) умудрюсь окончить сценарный факультет этого самого ВГИКа. А в период «гласности, перестройки» в газете «Культура» в моей статье об интеллигенции «Человек в очках и галстуке» процитирую его уже как Наума Коржавина:
Можем строчки нанизывать посложнее, попроще,
Но никто нас не вызовет на Сенатскую площадь!..
Но это будет потом.
А тогда, после студенческого застолья, остатки «фирменных блюд» мы выставляли на веранду, на мороз. И замороженный винегрет, и куски заледеневшей селёдки отколупывали ножами. И так до стипендии могли продержаться ещё с неделю. А то и две.
На Рождество к нам пришла неожиданно милая Ирочка Емельянова, с кудряшками по вискам, – взрослая дочь любовницы Пастернака Ольги Ивинской. Она надеялась застать тут Чипу – стройного поэта Чепайтиса из Литвы. Она была отчаянно в него влюблена, а он ухаживал за другой студенткой, переводчицей. Из Прибалтики. Но главное, чего мы вовсе не ожидали, Ира принесла нам рождественский подарок от самого (!) Пастернака! И даже два. Сказала: «Борис Леонидович сам снял для вас эту бесценную книгу у себя с полки!» Это бесценное французское издание басен Лафонтена с чудо-рисунками Даре мы передавали из рук в руки. Ира протянула мне и второй подарок – лист бумаги, сказала: «Это для всех – сюрпризы на ёлку». Вот это уж был подарок так подарок! На белой странице столбиком красовались автографы Мастера: «Б. Пастернак… Б. Пастернак… Б. Пастернак».
Я нарезала ножницами эти подписи на полоски и каждую продевала ниткой, чтобы привязывать на шнур, протянутый через всю комнату. Бумажные эти призы чередовались с подвешенными конфетами и мандаринами.
После застолья с выпивкой, с острыми тостами, мы совсем разошлись-разыгрались! По-детски шумели и хохотали: с завязанными глазами, по очереди щёлкали ножницами. Втайне каждый, пожалуй, надеялся получить не бумажку, а мандарин. Мне достался автограф. Правда, судьбу этой реликвии я сейчас уж не помню… Помню только, что Ирочка дождалась-таки своего Чипу, изловила Чепайтиса… Всё-таки встретились… Но, увы – к сожалению, не надолго и не навсегда…
Знали бы мы тогда, что всего через год-полтора всё изменится! Бориса Леонидовича не станет. Он будет похоронен по другую сторону поля, среди сосен, видных из его окна. На том самом кладбище, возле храма, крестом глядящего в небо.
Прощай, размах крыла расправленный,
Полёта вольное упорство,
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство…
* * *
На похоронах Пастернака по переделкинским меркам народу было достаточно. Его отпели по-православному… Тридцатого мая шестидесятого года погода стояла тёплая, ясная. Порывы ветра несли с полей запахи лета, первоцветов. Скорбный поток людей от дачи двигался медленно, долго. Мимо коттеджей и Дома творчества, вдоль заветного поля – до кладбища. Музыканты лучших оркестров, всё большие мастера, играли похоронные марши скорбно, пронзительно. Музыка терзала сердца до боли и до отчаянья. В толпе было много поэтов, писателей, много каких-то зарубежных корреспондентов и вообще иностранцев. И, конечно же, были в толпе и стукачи, сексоты – «гэбэшники». Их не было видно, но их не могло не быть…
Не было на похоронах лишь одного заметного человека, его «ученика», автора просоветских, популярных стихов про Ленина, компартию и вождей Андрея Вознесенского: «Уберите Ленина с денег!» или поэмы о коммунистах-ленинцах «Школа Лонжюмо». Его отсутствие не было незамеченным. И осталось незабытым всеми и навсегда… (Правда, в интернете он назван «присутствовавшим» – это подсуетилась его жена Зоя Богуславская, но в Википедии вообще много вранья…) Юный Андрей Вознесенский будет потом всегда с гордостью и упорством именовать себя учеником великого Мастера, а его – любимым наставником, чуть ли не другом, будет писать воспоминания… Но для скорбящих и тех, кто рядом сопровождал поэта в бессмертие, всё это навечно было и будет неважным… А Мастеру – безразличным.
Уже миновали поле… Всё ближе к погосту… А по земле, по планете всё спешили куда-то люди, звенели трамваи, взметались ввысь самолёты. Бился и бился пульс вечной жизни. А в этой точке скорбное шествие, объятое музыкой, приближалось к последней черте.
В лесу казённой землемершею
Стояла смерть среди погоста,
Смотря в лицо моё умершее,
Чтоб вырыть яму мне по росту…
Его несли на руках. Поднимались всё выше по косогору, под сень сосновых крон. И вот уже шли по кладбищу, меж крестов и свежей зелени. Это было его последнее восхождение по земле. Под музыку, которая вздымалась, всё обнимая. И казалось, что от лица Поэта, как от лика, шёл горний свет. Гроб опускали медленно. И в этот момент вдали прозвучал гудок уходящего поезда. С веток взметнулись птицы…
И Он ушёл…
Навсегда ушёл в мир, бывший прежде него.
* * *
В переделкинском храме началась вечерняя служба. Было просторно – прихожан мало, всё больше местные. Голос неизвестного мне священника мягко, ритмично звучал под сводами. Мы с Носовым стояли неподвижно и молча. Торжественно, сладко пахло ладаном, воском. Пламя свечей во множестве трепетало в подсвечниках. У алтаря и у ликов икон в разноцветных лампадах. Их золотой отсвет тепло играл на лице Носова. Он протянул мне тонкую свечку, а со своей прошёл в боковой притвор к Образу Николая Угодника… На клиросе запели певчие, почти девочки, в белых платочках. Их ангельски нежные голоса заставили душу затрепетать… Скоро приближался пресветлый праздник. Наступила зима 1972 года от Рождества Христова. Что-то всех нас ждало впереди? Мы не знали…
Снаружи, на Патриаршем подворье, у храма ветер обжёг наши щёки. От станции над заснеженным городком привычно проплыл звук электрички. Резко закаркали над головами кладбищенские вороны.
– Пойдём на погост. Тут рядом, – негромко предложил мне Женя. – Помянем великих. Поклонимся.
И вот мы стоим вдвоём, рука об руку, под соснами у могилы Бориса Леонидовича и его жены Зинаиды Николаевны. Вокруг всюду темнеет разрозненный частокол железных оград, заметённый снегом похоронных венков. Русские, классические, из дуба – кресты на семейной могиле Чуковских. Тут и там торчат из сугробов надгробия иных поселковых насельников. Людей и рядовых, и великих.
Памятник Пастернаку небросок. И хорошо продуман. Прост до аскетизма: серая невысокая усечённая стелла, а в середине – лицо Поэта. Причём изображение вогнутое, как опрокинутое. Решение непривычное для надгробий. Да и иное решение, думаю, не для него. А рядом – почти не видный в снегу могильный камень, небольшой, почти квадратный: «Зинаида Николаевна Пастернак… Умерла в 1966». Всего на шесть лет пережила мужа… Именно здесь, в этой точке, кончилось их земное время.
Прощайте, годы безвремéнщины,
Простимся, бездне унижений
Бросающая вызов женщина!
Я – поле твоего сражения.
Мне могут сказать: ведь эти слова посвящены другой, Ольге Ивинской? Да, всё верно, но можно сказать, эти слова гения относятся не только к избранной, единственной, но и к его жене-страдалице, и вообще – ко всем любимым женщинам на земле. Эти строки уже подарены Небом.
На могиле у подножия стеллы – мелкие сухие цветы. И сбоку ещё букетик – хризантемы с обледеневшими белыми лепестками. Господи! Как он похож на тот наш букетик, давний, студенческий.
Всё-таки время, наверно, круглое, бесконечное. И ты во времени – как внутри шара, который у Бога… И там, внутри, мы все вместе.
* * *
Мелодичный звон домашних каминных часов вернул меня в настоящее. В комнате уют, полумрак, горит только настольная лампа. А за ночным окном с высоты четырнадцатого этажа мы с Диной видим всё тот же зимний, залитый огнями городской пейзаж. И тут Дина беззастенчиво спрашивает:
– Скажите, Ирина Евгеньевна, прошло уже более сорока лет. И вы Носова любите до сих пор?
– Любовь – вещь редкая, беззащитная. И всегда на виду… Как-то я в старом чемодане случайно обнаружила пачку. В ней оказались письма, открытки, всякие телеграммы. И всё из Курска в Москву, всё от Носова. Слава Богу, у него был ровный почерк, прямо учительский. Когда-то я всё это получала на почте «до востребования». Там работницы все меня уже знали, – и я протянула ей, развязав, пачку, достала письма. – Вот посмотрите.
– Надо же, он ещё чернилами писал, разноцветными даже… Лиловые, синие. А красными – поздравительные открытки, – она перебирает письма. – Вот что значит настоящий писатель.
– Всё от настроения зависело… А на конвертах самое ценное – штемпели. На них хоть дату разглядеть можно. Он не всегда ставил даты. А магнитофонные плёнки в катушках присылал бандерольками. Такие звуковые письма. Представляете, через столько лет я вдруг услышала его живой голос? И страшно, и горько, и радостно. Пронзительно до мурашек… Жени на земле уже нет, а живой голос звучит… Как там у Пастернака?
То прежний голос мой провидческий
Звучал, не тронутый распадом…
А вообще-то эпистолярный жанр нынче редкость. Это литература особенная, бесценный документ эпохи. Каждое слово жаль потерять.
– А откровенные комментарии к письмам вы дать смогли бы?
– Конечно. Это могло бы стать нашим новым поздним свиданьем. Сказала же поэтесса:
Друг другу навстречу
По-прежнему выйдем,
Пока ещё слышим,
Пока ещё видим,
Пока ещё дышим,
И я сквозь рыданья
Тебя заклинаю:
«Назначь мне свиданье!»
Так что эти письма я не буду сокращать, редактировать или изымать что-то. Я такого права себе не даю. Поскольку в каждой строке он сам – писатель Евгений Носов, его мысли, чувства, сама его суть. Пусть Женя сам говорит за себя.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?