Электронная библиотека » Ирина Витковская » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Революция"


  • Текст добавлен: 14 апреля 2021, 15:13


Автор книги: Ирина Витковская


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И пока я одевался, умывался, глотал кипяток, поливал кактус, прелесть которого была в том, что о нем можно было забыть на три месяца, ухаживая только друг за другом, – так вот, за все это время я не вспомнил того, с чем засыпал накануне. Воистину, моя душа улетела далеко на небеса через открытое окно, и только уже на лестнице, реконструируя тему предстоящей мне лекции, я вдруг понял, что это за копошение, что за писк и поскребывание доносились все утро из-под ковролина моей памяти. А еще через секунду, у дверей, я обнаружил. Сердце зашлось, крысы запищали в ультразвуке. Там стояла милицейская машина с двумя стражами порядка, окна приспущены, рации включены и о чем-то хрипят сложно организованными пучками помех. Подумалось, что, наверное, арестуют немедленно, а ведь оставалось еще четыре (всего четыре дня!), но милиция здесь была по другому делу – они даже не посмотрели на меня, и я зашагал к метро, сглатывая застрявших в горле крыс. Я вернулся в наш двор через два часа – сказавшись на факультете больным и сбежав от студентов, неслыханно обрадовавшихся этому бегству (в такие моменты я особенно слабо понимал, в чем смысл моей работы, если отмена лекций так радует – и меня, и их). Я решил, что четверо суток – слишком маленький отрезок оставшейся мне жизни, чтобы тратить его на ерунду.

Едва зайдя во двор, я увидел ту самую машину, не поменявшую своего положения, и теперь, разглядев ее сзади, обнаружил два штурмовых шлема в навершии задних сидений, и представилось, как сейчас, проходя мимо, услышу: «Молодой человек, одну секундочку…» И перьевые облака, висящие высоко в небе, показались сделанными как будто из колючей проволоки, и вот подошел, замер, ожидая выстрела вопроса, но милиция молчала. И тот, что сидел на водительском месте, спал, откинув голову и посапывая. Они здесь четверо суток будут стоять? А через четверо суток пригласят в машину и отвезут в СИЗО?

Я вернулся к тебе, и ты спала, твоя душа была где-то там, среди перьевых облаков. Я сел на кровать, не зная, как тебя разбудить и нужно ли будить, и трогал твои волосы, и даже гладил по лицу, не касаясь, в миллиметре, чтобы не тревожить. Я рисовал тебя своими пальцами, запоминая, навсегда запоминая. В этой-то остановившейся тишине рявкнул наш проводной телефон, который в принципе где-то имелся, но превратился в нечто вроде предмета интерьера – ведь мы уже давно пользовались нашими переносными малютками, а этот был громоздок, черен и суров. Мы даже хотели сделать из него памятник – обрезать шнур и установить в торжественном месте, на телевизоре например, но справедливо боялись, что за перерезанный шнур хозяйка квартиры обрежет что-нибудь мне, не так легко заменяемое, как телефонный шнур. Я шарил по углам, гадая, куда мы его засунули, а он продолжал греметь, и по тембру это было похоже на школьный звонок – в тех крашенных зеленым цветом советских школах, в которых мы с тобой когда-то давным-давно учились. Телефона не было ни на полке у входа, ни на зеркале, и я ухватился за нить Ариадны у двери в квартиру и вел подлеца, расшвыривая попадавшиеся по пути твои вещи. Телефон спрятался за шкафом.

– Алло? – сказал я удивленно.

– Гман Мхал Аксеич? – В вороненом говорке женщины как будто не хватало губ – она их проглатывала, как выпавшие из десен зубы, и так небрежно мог говорить лишь человек, которого некому поставить на место, некому поправить и указать. Но я решил заставить ее повторить:

– Что? Не понял вас?

– Герман Михаил Алексеевич?

– Да, я.

– Вас из УВД беспокоят. Нам тут запрос пришел из городской прокуратуры, – при слове «прокуратура», да нет, еще раньше, при слове «УВД», все вздрогнуло, конечно, и беззубая речь женщины сразу стала такой понятной, ведь я теперь цеплялся за каждый звуковой оттенок! – Вы где все-таки проживаете?

– Проживаю по адресу, куда вы звоните, – сказал я. – Здесь, в этой квартире.

– Аааа, пнятно! А то у вас временная регистрация на другой адрес формлена! Так они не знали, где вас искать, если что.

– Извините, а с каких пор УВД занялось проверкой проживания граждан по месту регистрации? – Я был скорей испуган, чем возмущен. Свою регистрацию, как и большинство проживающих в Москве коренных москвичей, я купил по объявлению в газете «Из рук в руки» за пятьдесят долларов на полгода.

– А что вы на меня кричите? – обиделся вороненый голос отчетливо. – Нам сказали, вот я и проверяю. Живите вы где хотите! Главное, чтоб прокуратура знала, где вас найти, если что.

– Если что? – тупо повторил я.

– Если возникнет потребность, – миролюбиво заключила женщина и положила трубку.

Я прислонился к стене, остывая, останавливаясь, «если возникнет потребность», она сказала, «запрос из прокуратуры»… Скрипнула дверь – из спаленки показалась ты, заспанная, тебя разбудил этот звонок телефона-памятника, и вот если бы ты спросила: «Кто это звонил?», я бы наверняка выдал, заводясь, что звонили установить место моего проживания, что внизу дежурят менты, что через четыре дня меня заберут, что произошло это из-за каких-то фриканутых эмвэдэшников, которые ездят на «ягуаре» с охраной, – и вот, расскажи я это тебе, случилось бы все последующее? Или меня бы оставили в покое, обнаружив, что я обо всем рассказываю тебе, а это не соответствовало их ожиданиям моего поведения, моего портрета, «того, кто им был нужен»?

Но ты вышла, и, вместо уже заготовленного ответа на твой вопрос «кто звонил», ответа, начинающегося словами «меня ищет прокуратура», – вместо этого я улыбнулся тебе. Потому что ты вместо всяких слов мне улыбнулась, всклокоченная, как поднятый из спячки зверь, пошатывающаяся, и подошедшая вот так, и усевшаяся на меня. Ты обняла меня и снова готовилась заснуть, но я тебя встряхнул, как ребенка, и предложил выпить кофе, а ты продолжала дрыхнуть, пока я пытался воспроизвести твой балет с невидимой машиной Allegro.

И немного семиотики. Когда мы пили с тобой кофе, развалившись на диване, и я был ироничен, а ты ленива, прямо в новостной передаче был показан сюжет о юбилее некоего Алексея Борисовича Нойде. Сюжет, в котором глубокий старикан, почему-то сидя, окуривал дымом копошащихся пчел, – тогда ничего не значил для нас. Но дальше, Оля, в моей жизни произошел ряд событий, которые превратили каждую деталь этого сюжета в знак. Как мы видим, семиозис иногда случается и с бессмысленными телевизионными новостями.

Здесь я напомню тебе, что говорилось в увиденной нами в ленивый полдень передаче, а все последующие страницы объяснят тебе, почему это будет важно. Семиозис, Оля, случится от слияния информации, которую я дам здесь, с той, которую тебе еще предстоит вычитать.

Дед, возраст которого был настолько преклонен, что его кокетливо не сообщали, несмотря на то что единственным содержанием новости был юбилей, возился с пчелами, смотрел в камеру, поворачивал (явно по команде режиссера) голову вбок, показывая свой худощавый библейский профиль, и – именно в этом ракурсе, происходило узнавание, соотнесение его с неповоротливыми, тяжелыми фигурами, монументально махавшими нам когда-то давным-давно с мавзолея. А захлебывающийся мужской голос сообщал о том, что перед нами – Алексей Борисович Нойде – последний генсек СССР, человек, инициировавший перестройку до того, как в нее пришел другой, лысый, суетливый, не друживший с грамматикой тип, запомнившийся народу прежде всего переходящим все границы разумного сухим законом. И что вот этот немощный патриций в свое время собственноручно «во имя будущего демократии» отказался от предложенного ему уже разваливавшимся ЦК поста «первого президента». Фраза репортера: «Алексей Борисович Нойде мог бы править до сих пор, как некоторые, – намек на мою бедную, бедную родину, не иначе, потому что намеков на другие, более близкие примеры, мы с тобой, Оля, по федеральному каналу вообразить не можем, правда? – Но оказался выше своих амбиций». Теперь он ковыряется у себя на даче с пчелами (медовая тема была небогата визуальным материалом – дед крутил в руках какие-то рамки, смотрел их на просвет, пробовал на вкус – в общем, было бы лучше, если бы его сняли где-нибудь в Колонном зале Дома союзов, а не в этой комичной пасторали). И репортер произнес выражения «отречение», «самоотверженность», «тихие радости жизни», и чувствовалось, что его культурный уровень требует сравнить, непременно сравнить (другие ведь не знают!) «героический поступок» деда, упустившего власть, с той историей, которую рассказывает главный герой, продвинутый работяга Гоша в фильме «Москва слезам не верит»: про римского императора Диоклетиана, отказавшегося от престола и ушедшего на огород. И когда у Диоклетиана спросили, почему ушел (Гоша повышал голос, как перед концом хорошего анекдота, здесь все должны были смеяться), – он ответил: «А вы бы посмотрели, какую я вырастил капусту!»

Репортер еще походил вокруг да около, да сорвался, да без ссылки на «Москву слезам не верит», от себя, – с ошибкой в Диоклетиане, названном Диалектианом, и вот эта цитата, про капусту, выданная розовощеким медийным пророком – о боже! Как много мудрости несут нам носители микрофонов Первого канала! А то, что этот огородник Диоклетиан, перед тем как уйти, создал диктатуру и положил основу Доминату и всей поздней Римской империи – это ведь в «Википедию» надо идти! А мы историю учим исключительно по фильму «Москва слезам не верит»!

После капусты Диоклетиана – легкий кивок и отсылка к студии, бархатный вопросик: «Марьяна?»

Здесь наш просмотр телевизора остановится, хотя в тот полдень мы валялись на диване еще очень долго. И обстоятельством, наделяющим смыслом то наше перекатывание с боку на бок, был тот факт, что под окнами стояла машина с ничего не смыслящими в семиотике, но прекрасно справляющимися с задачей семиозиса чужих жизней стражами порядка.

Глава третья, в которой я попадаю в темпоральную петлю и все мои проблемы разрешаются самым неожиданным образом

Разбить каждые сутки на двадцать четыре часа. Каждый час – на шестьдесят минут. Каждую минуту – на шестьдесят секунд. Секунда – как это много! Секунда вдоха твоего аромата – пряного, замешанного на тысяче цветков. Секунда выдоха – тебе на ухо, в изгиб шеи. Секунда взгляда на твою кожу, секунда, когда оборачиваешься, и в глаза – солнце, апрельское солнце, и мы идем мимо памятника Пушкину, и ты – ты рядом, говоришь что-то, не разобрать, если жить вот так вот, секундами, переключившись в раскадровку, каждый кадр которой – шедевр, и после каждого кадра нестрашно умирать. (А умирать вообще не страшно, страшно – в тюрьму, потому что никто точно не знает, что такое тюрьма, а вышедшие из нее уже как бы и не люди, они говорят на другом языке, и из этих их получеловеческих рассуждений, про то, что на зоне – «если пришел говном, говном и останешься», а если «пришел мужиком – мужиком и выйдешь» – ничего не понять человеку, там не побывавшему). Конечно, я готовился, сушил сухари, но по-своему, так, как к тюрьме готовиться может университетский профессор. Моими «сухарями» были книги, – я и сам-то был сухарем.

Подошел к книжному развалу на Красносельской, открыл книгу «Тюрьмы России», вжирался глазами в главу «Что делать новичку» и наткнулся сразу же на совет проявить как можно больше агрессии, пробить кому-нибудь табуретом голову, чтобы обозначить в себе лютый характер. И представилась компания, где люди начинают знакомство друг с другом с пробивания головы. Ну да и не мог я никому пробить голову – не таким я был и не видел для себя способа стать таким. Но стал, стал ведь, кстати!

Я подумал, что хорошо было бы зайти в библиотеку и изучить вопрос досконально – типичные «сухари» для «сухаря», но сам себя одернул: жалко времени было, да и очевидно, что это книжное знание не конвертировать в категории практики, не сделать из себя зверя чтением. И думалось постоянно про этот «бабский телефон». Помнил, помнил на всякий случай, Оля, что вены себе вскрывать надо не поперек руки, это легко перекрывается жгутами, шьется, а вдоль, по всей длине, – тогда уж наверняка.

Милицейская машина в нашем дворе стояла постоянно, день и ночь, три раза в сутки в ней менялся наряд, на смену двум заспанным ментам приходили два точно таких же, заспанных. И ты удивилась на второй или третий день и поволокла спросить, что случилось, да я ответил их словами (а ответ был бы, нет сомнений, именно таким): «Дежурим потому, что возникла оперативная необходимость». И я, устраняя тебя, увлекая прочь со двора, объяснял, что к нам они не имеют никакого отношения, и гадал, сколько же может стоить такое шоу – два мента у подъезда круглые сутки на протяжение пяти дней. И сам себя убедил, что они – не по мою душу, что они – постоять, но, выходя из подъезда, обнаружил, что один пхнул другого локтем в бок и отчетливо указал на меня – и я это заметил, и двояко трактовать этот жест было невозможно. Конечно, они караулили меня. Ко мне уже де-факто был приставлен «караул», наша квартирка превращена в острог, охраняемый жандармами. А впрочем, весело объяснил я себе в один из моментов, когда внутри клокотало хорошее настроение и тянуло на черный юмор, – эта машина нечто вроде передвижного КПЗ, чтобы я точно знал, куда мне приходить сдаваться. Здравствуйте, это из-за меня вы тут стояли все эти дни, меня подозревают (верней, заподозрят через десять минут, когда пробьет 18.00) в краже сотового телефона, давайте оформлять задержание.

Что делали мы? Чем занимались? Да всякой ерундой! Ходили в кинотеатр «Пушкинский», держались за руки, и рука на подлокотнике затекала. Экранный мир, где кто-то за кем-то гнался и отстреливался, казался скучным, таким скучным по сравнению – ну не знаю – по сравнению с тем, как твои волосы скрепляла сзади в хвостик черная пушистая резинка. Так просто и так красиво! И я тащил тебя за руку – прочь, пригнувшись, как под обстрелом, и ряд казался бесконечным! Мы вырывались из зала и выпадали в свет – в тысячи секунд, заполненных ярким солнечным светом, и боже, как это долго – час! Как это много – день! И странно было обнаруживать, что время – время, состоящее из череды склеенных секунд, – что оно, время, все же идет. Неминуемо. Но как еще много у меня есть этих крохотных сокровищ, этих песчинок в песочных часах. Целых трое, двое суток! Целые сутки! Целых восемь часов – с пробуждения утром в воскресенье до заклятых и таких далеких восемнадцати часов!

Это было наркотическое опьянение жизнью, с которой я прощался. Чем еще мы занимались в эти финальные дни? Помню, в один из них, когда еще совсем не пахло даже далеким прощанием, в какой-нибудь четверг или пятницу, мы вышли в центр, и из меня била моя архитектура, повсюду я видел музыку – и чувствовал себя дирижером. Я показывал тебе редкий конструктивизм, затесавшийся среди вездесущего классицизма и, конечно же, сталинок, и чесал про сталинки, какая же Москва без сталинок, чесал много и бессистемно. Про свое участие в старой как мир полемике о названии сталинского стиля, пришедшего после смерти Ленина на смену стерильному, утопическому, как проза Платонова, конструктивизму.

Я рассказывал тебе, что есть мудаки, которые называют этот стиль сталинским ампиром и сталинским классицизмом, и называл имена этих людоедов, и разыгрывал в лицах моменты моих споров с ними на конференциях. Ты прерывала меня коротким взмявом и требовательным указанием на девушку, торгующую шариками, и приходилось сворачивать диспут и возиться с этими пляшущими, как космонавт в невесомости, потерявшими всякий вес цветными пельмешками, помогая тебе подобрать самый яркий, самый «тянущий к небу». И потом, когда шарик был привязан к запястью – я продолжал, горячась. Я пересказывал тебе мои тезисы, опубликованные в «братских могилах» (так, очень точно, называются сборники научных трудов, издаваемые за деньги Сороса нашим МЯВом). О том, что классицизму не свойственны акротерионы и статуи, а свойственны они конкретно барокко. И не иначе как сталинским барокко нужно называть весь этот украденный Жолтовским на Западе «фьюжн». Ты укладывала голову мне на плечо и смотрела на небо, а я тыкал в окружавшие дома и повторял: «акротерион!», «антаблемент!», «балясины!», «фриза с барельефом!» и после этого восклицал: «Сталинский «ампир»?!

Ты хохотала, повторяя, что я – сумасшедший, и пойдем лучше купим мороженого. Вместо мороженого мы пили кофе в кафе, о которое спотыкались первым, и я заходил с другой стороны. Уж не знаю, почему я так талдычил про это свое «сталинское барокко» – похоже, готовясь расставаться с белым светом, я видел в тебе своего ученика, того, кто унаследует мои знания, мои аргументы, продолжит мою борьбу, ха-ха-ха.

Я говорил тебе, вдохновляясь. Смотри, говорил я тебе, люди раньше жили среди природы и имели названия для всех явлений, которыми их окружали лес, луг, река. У них были плесы и поймы (для рек), у них были ольха, орешник, дуб, сосна (для леса). У них были мать-и-мачеха, вереск, ковыль, иван-чай (для луга).

Окружающий мир был им понятен – потому что они назвали каждое окружающее явление. Но потом человек ушел в город и отдалился от реки, от леса, от луга. И далеко не каждый теперь объяснит, что такое плес, что такое пойма, отличит ольху от орешника, не каждый назовет иван-чай и вереск. Человеку больше это не нужно. Человек живет среди каменных цветов, среди окон, арок, среди барельефов и анфилад. И архитектура дает нам слова, чтобы объяснить тот лес, тот луг, который стал нашей естественной средой. И все эти мои смешные балясины, волюты, раскреповки, обломы и ордера – все это вереск, пойма, плес, иван-чай нашего каменного, кирпичного, железобетонного мира. А ведь большинство людей теперь и эти-то слова забыли, не могут отличить эркер от аркады, и мир становится неназванным, необъясненным, пугающим.

Ты выслушивала все это – сказанное уже без горячности, тихо, певуче, доверительно, и спрашивала (тебе это казалось вытекающим одно из другого): не знаю ли я, почему самолеты держатся в воздухе на своих крыльях и при этом сделаны из железа и весят тонну. И почему ты, расставив крылья своих рук, с весом в сорок пять килограмм, в воздухе не держишься? Подпрыгиваешь и падаешь? Но нет, я не знал, и сам вопрос приводил меня в себя, и я понимал, что в нашем мире не нужно называть вещи словами. Что мы с тобой, как Адам и Ева в райском саду, до съедения яблока с древа познания: первобытные, несведущие. И оттого бесконечно счастливые.

Помню наш восторг (я, кажется, даже замычал от переполняющих меня эмоций), когда добрели до дома на Котельнической. И специально шли, не поднимая головы. И добрели, со двора, и оттуда – ба-бах! – поднялись взглядами и чуть не присели – так навалилось и прижало! Как если бы органную фугу Баха засандалили из колонок величиной с этот дом, и где-то там, на самом верху, молчали статуи рабочих, солдат, крестьян, архитекторов – всех сталинских богов. Они глядели на нас с небес, как на букашек. Мы уселись на лавку, и шеи быстро затекли, а я бубнил, что вот эта архитектура, равно как и соцреализм в живописи – создавалась людьми, верившими во что-то светлое и мощное. И что, глядя на такие здания, чувствуешь, как их колбасило. И ужасы тех времен забыты, а вот эти взрывающиеся по всей Москве фуги остались напоминанием об их мечтах.

Но я смотрел уже на тебя, не на высотку, и сам находил глупым, второстепенным то, о чем говорил. Потом мы пытались проникнуть в подъезд и были грубо, чуть ли не метлой, отогнаны дворником. В этой высотке-атриуме могли жить только самые-самые, не мы, не мы, конечно мы – никогда, невозможно, невозможно! А время – время, несмотря на мои эти растягиваемые секунды, все равно шло себе. Приходили ночи, переворачивавшие страницу суток. Так оказалось, что, как бы ты ни был загипнотизирован бегом песчинок, они рано или поздно все равно заканчиваются.

И я не нашел, что тебе сказать. Я не хотел ничего тебе говорить, Оля. Я не знал, как с тобой прощаться. Время шло, и я не мог произнести эти слова: «тюрьма», «СИЗО», «суд». Они были настолько не из моей головы, что даже не выстраивались в нужной последовательности («СИЗО, суд, тюрьма»).

За час я был уже на четвертом из пяти, в нашей комнате прощания, и начал пытаться прощаться с тобой – я собрал все свои остающиеся секунды в жменю и вышвырнул их прочь, теперь уже все было кончено, теперь уже не за что было держаться. Я знал, что мой арест тебе еще многократно объяснят, что ты узнаешь все подробности этого несуществующего преступления, которых не знаю и я, – на допросах, куда тебя вызовут свидетелем, а теперь нужно просто обнять и сказать что-нибудь на прощание.

Я буркнул, что у нас закончилось молоко, ты возразила, что мы не пьем молока, но я продолжал бубнить про это молоко и начал натягивать заготовленную заранее одежду, теплей, куда теплей, чем нужно было для прогретого весенним солнцем вечера. После этого вечера будет ночь, ночь в неотапливаемой камере, в сырости, но нет, не думать – просто одеваться, глядя на тебя. Ты развеселилась совсем и сказала, что пойдешь вместе со мной в этот бессмысленный крестовый поход за молоком (неужели я не мог придумать ничего умней?). А я, обратив все в шутку, цепляющуюся за комичное самым краешком, шутку с уже поехавшим от горя в сторону ртом, заявил, что за молоком вдвоем не ходят, что эта миссия доступна лишь одиночкам.

И вот – подошел, и обнял, чрезмерно крепко для похода за молоком, и понял, обнимая, что любовь – это когда нет больше слов. (Когда тебя увижу? Дадут ли встречу до приговора? Приедешь ли в тюрьму? Поймешь ли, что оклеветали? С кем будешь?) Описываю все это тебе потому, что для тебя это прошло мимо – я вышел на десять минут и вернулся. Да, вернулся.

Так, скрюченный, готовый теперь на Страшный суд и – не готовый, потому что готовым быть нельзя (хотелось рвануть вверх по лестнице, распахнуть дверь и сказать: «Я иду в тюрьму. Прощай», – но не мог прощаться). Оставалось пятнадцать минут. И как это будет? Они ко мне подойдут? Или мне – распахнуть заднюю дверь, сесть на сиденье и молча подставить руки под наручники, пусть защелкивают? Или превратить все в водевиль, зайти с цитатой из Шекспира (только не подбиралась нужная, не говорить же про «весь мир театр» – я ведь не урка с тремя классами образования, а про pair of star-crossed lovers они не поняли бы), балагурить, зубоскалить. Но зачем строить планы, если все планы в моем отношении уже построены другими? Распахнул двери подъезда – и…

Увидел милицейский бобик (почему «бобик», интересно? Откуда это милое собачье имя?), в котором главный, тот, что потолще и за рулем, выразительно посмотрел на часы (тринадцать минут осталось на этот мир).

Увидел Олю, ту самую, в мохнатом костюмчике, она несла свой бюст мне навстречу, лоснящаяся от орифлейма, зовущая за собой – чинить водопровод, ну пожалуйста, ведь еще пять лет – и старуха!

Увидел пробивающуюся из влажной, жирной весенней земли первую травку.

Увидел небо, коего было очень много в нашем заставленном одинаковыми блочными пятиэтажками районе.

Увидел так и не зажаренную Останкинскую башню, показывавшую средний палец небесам.

Увидел «Розенбаума» – на том самом месте, где я его всегда ставил.

Увидел…

Секундочку…

Увидел «Розенбаума» – на том самом месте, где я его всегда ставил.

Слегка тронутую ржавчиной, но вполне-таки на ходу машину…

Но КАК? Дед, верней его покореженные останки с оторванными конечностями и раздробленной головой, лежит сейчас в морге, называемом «штрафная стоянка ГИБДД». Его нетронутый, непримятый капот напоминает выпавшую из черепа нижнюю челюсть – потому, что от самого черепа ничего не осталось. Радиатор обращен в труху, аккумулятор расплющен о двигатель, двигатель перекручен и, проломив стойку, завалился на землю, задняя часть, багажное отделение обращено в гармошку и приподнято вверх от второго столкновения с джипом, стойки салона повело так, будто сам автомобиль был сделанной из тонкой бумаги моделью, которую детская рука потянула за одну из сторон. Таким я видел его в последний раз, и каким-то помутнением был стоящий передо мной – ровненький, старенький, с жучками (все на своем месте). С целенькими стеклышками, аккуратненький «Розенбаум». И я невольно потянулся ко лбу, потому что там, уже покрытая шершавой корочкой, была царапина, – единственное подтверждение, что убившая «Розенбаума» авария существовала где-то кроме моей фантазии. Ранка – на месте, отозвалась саднением. Что за бред? Аварии не было? Так что здесь делают менты? Или их вижу только я? Андрюша научил меня этой перцептивной неуверенности, отличающей феноменолога или друга феноменолога, часто пьющего с феноменологом: как верить органам чувств, если нет никаких доказательств, что они «снимают» показания с реальности правильно? Если нет доказательств, что черное – на самом деле не белое? А наше белое вообще может быть коллективным помешательством homo sapiens. Стрекозы на месте белого видят, например, фиолетовое. Но я видел перед собой не фиолетовое, не белое, но – кофейное. И этим кофейным был «Розенбаум». А рядом с «Розенбаумом», который безнадежно погиб в автокатастрофе, стояла машина с ментами, появившимися из-за последствий той катастрофы. Машина, которую видела также и ты, и тянулась с ними поговорить, так что менты не были «слоном» моего безумия! И – либо не было катастрофы и здесь не должно было бы стоять ментов. Либо, что более вероятно, – катастрофа была, я имею на лбу ее знак. И здесь никак – ни феноменологически, ни семиотически, ни идиотически – ну никак не может быть ушедшего в мир иной «Розенбаума».

Я обошел машину по кругу (время шло) – убеждаясь в том, что, конечно, галлюцинация – это было очевидно, причем галлюцинация не вполне точная: вдоль задней правой двери линия коррозии на «Розенбауме» распадалась на два ручейка и впадала у рукоятки в небольшое озерцо, а тут ручеек коррозии был один, у самой кромки, похожий на океанический залив, – странно, правда? Можно ли требовать от галлюцинации точного воспроизведения того объекта, которому она пытается подражать? Ведь и тот объект, и сама галлюцинация существуют исключительно у меня в сознании, оригинал – в виде памяти, иллюзорная копия – в виде замешанной на образе из памяти тактильной и сенсорной игры. Так зачем вот это расхождение? И что я теперь делаю «в реале»? Для ментов? Топчусь вокруг чужой машины? Какой-нибудь темно-синей «копейки»?

Но, стоп, существовал способ проверить – я быстренько обошел «Розенбаума» вокруг и обнаружил, что номерной знак – тот самый, он совпадал. А стало быть – не галлюцинация? Или нет, – и номер тоже мог быть искажением восприятия, признаком куда более полного морока, и становилось страшно. Я физически чувствовал потемнение моего сознания, чувствовал, как во мне проявился кто-то второй, совершенно сумасшедший, и если я вот теперь смогу открыть двери и сесть за руль – какой игрой восприятия это объяснишь? Каким образом мои ключи подойдут к другой машине, на основании которой возникла эта иллюзия? И – ключ в дверь вошел без затруднений, и провернулся, и дверь распахнулась. И запах в салоне был тот, ну может слегка совсем не тот – снова какие-то отклонения от образа, существующего в памяти? От образа, который галлюцинация должна была скрупулезно воспроизвести? Уселся (осталось десять минут), положил руки на руль (нет, все-таки слегка не похоже), тронул рукоятку переключения передач – и тут, тут тоже совпадало не вполне. Рукоятка была «тюнингованной», с впаянной в прозрачную пластмассу розочкой. У меня-то там розочка была бледней, как будто выцвела, выгорела, а эта была сочной, яркой, будто только купленной. И вдруг, захлестнув ледяным пониманием того, что это тоже – признак безумия, признак лопнувшего от стресса ожидания тюрьмы сознания, пришла идея. О том, что я, может быть, попал в какую-то временную петлю? Или (все-таки научная степень, Лакан вместо Стивена Кинга) – может быть, человеку или отдельным людям свойственно в момент предельной кризисной концентрации вызывать вокруг себя, в том мире, который существует исключительно у нас в сознании, – так вот, вызывать в нем некое искажение, отбрасывающее нас назад? И это объяснит «живого» «Розенбаума», не успевшую выцвести розочку, другой рисунок ржавчины (возможно, он таким и был до какой-нибудь седьмой покраски!). Коль скоро алкоголь нас пьянит, а музыка радует – исключительно изнутри нашего мозга, – может, мозг способен менять реальность, как ему вздумается? Перепрограммировать населенную нами «матрицу» так, чтобы избегать критических для тела ситуаций? (Подумалось, конечно, о том, что – не всякий мозг. Только воспитанный, начитанный, осознающий себя – мозг! Такой, как у меня!)

Менты тем временем отреагировали на то, что я сел за руль. Они вышли из машины, один из них, зевая, стал посреди выезда со двора и лениво расстегнул кобуру, показывая, что – не выпустят, если я вздумаю рвануть. Они вели себя так, будто я действительно сидел в салоне своей машины, будто я мог завестись и уехать. Но либо ментов не существовало, либо этой машины (либо меня – но не будем путать!). Я двигал губами, пытаясь словить логику, понять либо что безумен, либо что гений. Пытаясь даже (с перепугу, от стресса) как-то убрать ментов силой мысли, еще одной волной мыслительного искажения реальности, вынудившего «Розенбаума» воскреснуть на пятый день (должен был на третий – и тогда «лада» вынесла бы его, распятого на площадке штрафстоянки – на свою визуальную рекламу: да пришел Спаситель!)

Но менты не убирались, наоборот, во двор со скоростью прочесывающей мелководье акулы въехал тот джип «паджеро», который убил воскресшего теперь «Розенбаума». Из него вышел круглолицый сумоист, удивленно сузил глаза, обнаружил меня за рулем (он тоже удивился? Он тоже полагал, что «Розенбауму» место – в морге, в нашей памяти? Он тоже подумал – галлюцинация? Или такие меньше расположены к рефлексии?) и начал о чем-то говорить со стражами порядка. До шести оставалось четыре минуты. Я пойду в СИЗО вот так, с поехавшей крышей? Так и не узнав, откуда взялась эта машина? «Розенбаум» ли она? Сумоист рассказывал о чем-то ментам, отмеряя ладонями отрезок пространства, который в равной степени мог быть и членом, и подлещиком, и пистолетом. Я быстренько повернул ключ в замке зажигания – чтобы прислушаться к кашлянью, которое у каждого старика свое, – и кашлянье было действительно другим. Как будто бы чаще, но в нужном тембре. Как будто я ездил на «Розенбауме» с подсевшим аккумулятором, а здесь аккумулятор был еще не севшим. Это был «Розенбаум» за пять лет до покупки мной. Вот как, оказываются, сходят с ума.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации