Текст книги "Революция"
Автор книги: Ирина Витковская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Миша, значит, – сказал он утвердительно, устроившись в прежней, согнутой, схороненной позе. – Так поступим, Миша. Ты сейчас станешь на корточки, я обопрусь на тебя левой рукой.
Он говорил очень чисто, и мелькнувшая скоренько мысль о том, что – пьян, что налакался просто, – прошла. Хотя нет: не прошла, сменившись другой мыслью, а – растаяла, оставив после себя недоуменную пустоту. Я не мог предположить, что с ним, если он не пьян, а он не пьян.
– Я перенесу на тебя часть веса своего тела. А вешу я, Миша, девяносто килограмм. После этого тебе нужно будет распрямить ноги, плавно встать. Обопрись на сиденье, что ли. Тебе нужно будет встать и вести меня к выходу. – Он снизил голос до шепота и выставил вперед руку с торчащим указательным пальцем, – да, для других эта сцена могла выглядеть пьяными базарами, но не для меня, запаха перегара не было. – Если ты, Миша, упадешь вместе со мной, – это уже шепотом, так чтобы ни дед, ни женщина в платке не разобрали, – нам, Миша, пиздец. Пока не объясню почему. Ты уж поднапрягись и подними меня, понял, Миша? Я постараюсь опереться на ноги, но не уверен, что они еще работают. Час назад я ходил сам. Я даже… смог сюда от зала прилетов дойти, через таможню…
Трепыхнулась мысль про какой-то смертельный вирус. Про то, что дяденька болен и что я теперь тоже, похоже, допрыгался. Я слегка отстранился, но он схватил меня левой рукой за плечо и притянул к себе:
– Главное запомни: если подойдут менты… вали на то, что я пьяный. Я тебе подыграю, петь начну или просто блажить какую-нибудь пургу. Но – никакой скорой. И никакого «участка». У меня в правом кармане брюк – кошелек. Там две с половиной тысячи долларов и пятьсот евро. Если нас возьмут – тащи этот лопатник и банкуй, как можешь. Пытайся откупиться. Намекай на то, что я депутат или президент. Или хуй его знает. А сейчас пошли, Миша.
Я поднырнул под его локоть, и он, упершись ногами, стал приподниматься, приговаривая, громко, для чужих ушей, едва ворочая как будто языком:
– Давай, земеля! Давай, подналяг чутка!
Он уперся в меня, и да – 90 кг это тяжело. Я попытался привстать, чтобы поставить его на ноги, и не смог. Он, шепотком, мне: «Сейчас, погоди, рванусь!» И, отдышавшись, вытянулся, и быстро подскочил, рывком каких-то второстепенных мышц, которые обычно во вставании не участвуют. Он отвернулся, и я увидел, что рот его распахнут, губы в слюне – и не понимал, что это. Зажмуренные глаза, слезы в уголках: да, ему было сейчас очень больно. Он встал, шатко, качаясь, а я уже упер его подмышку себе в плечо и шепнул:
– Что с вами? Что? Скажите! Нам будет проще!
Но он молчал.
По тому, как натягивалось все в его теле, когда он склонялся вправо, по тому, как свободной рукой он защищал, придерживал свой правый бок – и по тому, как неуверенно ходила сама эта рука, вяло, с замедлением, будто поднять ее выше определенного уровня он не мог, я чувствовал, что там что-то не так, что-то – на уровне живота или груди. И даже потянулся дотронуться, но он смял мне плечо, смял так, что я присел, и его туша еще больше завалилась на меня, как падающая статуя, сжал и сказал только: «Не!» Я понял, что трогать там не надо.
Мы сделали около десяти шагов, рядом нарисовался патруль, и мой спутник попытался было затянуть «Черный ворон», но сбился, задохся, – я заметил, что дышать он стал очень-очень часто, видно болевой шок. Эта придушенная песня при нашей сосредоточенности, запыханности выглядела подозрительной. Мне стало тяжелей – идти он мог пятнадцать-двадцать шагов, потом его ноги заплетались, превращались в макаронины, начинали черпать носками плиты пола, и мы падали – прямо на ближайшее сиденье, где кто-то уже обязательно сидел, падали, сгоняя пугливого иностранца или укоризненного, раздраженного соотечественника, и тот шипел что-то, вставая. А я бормотал, успокаивая, извиняясь. Бормотал, жалко и перепугано:
– Человек напился, не видите, что ли?
И в содержании слов был анекдот, в ответ таким словам можно пригрозить милицией, крикнуть что-нибудь про «закусывать надо», – но вот никто не шикал, никто не грозил. Видно, интонация говорила: «Человек умирает, не видите, что ли?»
Какая-то востренькая женщина в белом плаще и светлой юбке, голубоглазая, трепетная, похожая на ангела, предложила скороговоркой нашатыря, у нее есть, и задержала взгляд на его лице, и протянула трагично: «Оооо», – видимо прочтя на лице больше признаков болезни (болезни ли?), чем мог это сделать я. Она взвилась из-под нас (а мы упали прямо на нее, отдышаться, и странно, что к нам до сих пор не подошли менты!), она обежала вокруг и схватила его за запястье, и, отдернув руку через три секунды, сказала, что нужно срочно – срочно! – скорую!
Барышня паниковала, вскрикивала, лезла в самый центр нашей молчаливой трагедии. И было неясно, что с ней, сердобольной, делать. Не денег же совать. Но я быстро очень нашелся, не успев даже задуматься, – нашелся, сказав, что я – врач, что скорая уже здесь, что сейчас прибудут санитары.
Мой Иван Аркадьевич, быстро дыша, запрокинул голову на спинку, и глаза у него закатились под веки, он смотрел перед собой белками. Я сунул руку ему на свитер справа, прощупать (как будто мог что-то понять из тактильного осмотра брюшины), и под пальцами синтетически хрустнуло – какая-то иная, не тканевая субстанция. Почему-то пришло на память слово «кевлар», хотя ладони скорей бы согласились с тем, что похоже на целлофан (какой, к черту, целлофан?!).
И, разбуженный этим прикосновением (похоже, болело сильно), он подогнал: «Давай, давай, Мишуня!», и вскочил, одними сухожилиями ног – не подключая пресс. Он оперся на меня, и нужно было быстро-быстро уходить. Я волок его. Последний рывок (ноги уже почти не шевелились, волоклись по полу), и мы вышли прочь из здания. Это было похоже скорей на вынос раненного с поля боя, а не на эвакуацию напившегося дебошира. Я вдруг очень явственно осознал, почему не подошли менты!
Конечно, они видели, что он болен.
И именно потому не подошли.
Ведь с пьяного, под угрозами отвоза в участок, можно снять последние штаны, а какой прок с больного? Подрули они к нам – пришлось бы еще, чего доброго, помогать мне волочь его в медпункт, к скорой. И что главное, все это совершенно бесплатно! И еще кто знает, чем он болен!
А потому лучше отвернуться вот так вот спинами… За этой мыслью я не успел осознать главного: что, выйдя из здания Шереметьево, мы лишились возможности присаживаться через каждые десять-двадцать шагов. Пластиковых сидений больше не было, а присесть нужно было – человек больше не держался на ногах. Я привалил его к стене и пошлепал по щекам, но он даже не поднимал головы.
– Что болит? Ну? – орал я, уже не пытаясь маскироваться, а он только часто-часто дышал и морщился.
Я взвалил его на себя, и мы вместе проползли около десяти шагов, но спутник мой реагировал все слабей, глаза закатывались, лицо пожелтело и вытянулось, а челюсть отвисла – он больше не контролировал себя. Он уходил, и я не знал, что делать. Я не мог вызвать скорую – это запретил мне он. Я не мог взять такси и отвезти его в больницу – это мне запретил старик. Нужно было добраться до улицы Планетной, хотя я не представлял даже, как добраться до машины на стоянке. Нужно было усадить его здесь – усадить и подогнать «Мерседес». Но подниму ли я его потом? Я выхватил телефон, намереваясь, нарушая многократное табу, позвонить старику или этому Чупрыге – кому угодно! Мне нужно было знать, как и что делать. Моего ума не хватало.
Но тут обнаружилось, что никаких контактов эти люди не оставили. Как будто специально, чтобы я не пытался им звонить.
Иван Аркадьевич тем временем как будто прояснился, отлепился от стены, и пошел, ничего мне не говоря, и сделал самостоятельно несколько шагов, пока я не подхватил его. Мы двинули вперед, он, отдохнув, был крепче, правда уже совсем не говорил. Мы пересекли дорожку, он сопел рядом, переставлял ноги, молодец! Тут, у первых машин стоянки, случилась проблема. Перегнувшись через мое плечо, он скрючился и стоял так, и вот, снизу, изнутри, его перехватило, и прямо под ноги, на ноги – полилось горячее! Я отскочил, матюкнувшись, но там была не блевота, а кровь, кровь с комками какой-то дряни. Иван Аркадьевич после этого стал садиться просто на землю, в грязь, в лужу, и я отклонил его назад, прислонил к чрезмерных размеров «Кадиллаку».
– Стоять можешь? – Те переживания, что были у нас, быстро сближают. Всякие условности вроде обращения на вы перестают иметь значение.
Он кивнул – кажется, даже не поняв вопрос, но скорей осознав, что его кто-то о чем-то спрашивает и надо кивнуть, чтобы дать понять, что он – услышал.
– Стой здесь. Постарайся не упасть. Упадешь – я тебя потом не подниму. Стой вот так, прислонившись, сползи на полусогнутые. Но не ложись! Я сейчас подгоню машину!
И я побежал к джипу, и, как это частенько бывает, напротив него, перекрыв выезд, пристроился на минивэне какой-то резкий мужчина с бритым черепом, худощавый, в обтягивающем свитере. Сидя за рулем, он разговаривал по телефону нервно, быстро жестикулируя. Наколок видно не было, но по жестам становилось понятно, что они точно где-то у него имелись.
Я завел двигатель и включил ближний, потом – дальний, а он все стоял, ему было пофиг, он разговаривал по телефону.
Я начал звереть. Заглушил двигатель, вышел, прикрыв дверь, тихенько так, расслаблено направился к нему. Он, едва только увидев мое выражение лица, скоренько снялся, как потревоженный волком заяц – ударил по газам и даже телефон выскочил и падающей звездой прокатился по его салону.
Моментально успокоившись, я вернулся на охристые подушки, плавно тронулся, повернул, снова повернул, заблудился, забыл, где оставил Ивана Аркадьевича, сделал круг, ускоряясь, обнаружил. Ни за что бы сами не дошли! Тот самый «Кадиллак». Мой спутник стоял сам, облокотившись на него левой рукой, стоял, чуть согнувшись, но стоял!
У кошки девять жизней, у человека девять сил. Первая сила заканчивается – приходит вторая, главное подождать, мобилизоваться! Стоило мне распахнуть перед ним дверь, как он сам в него проскользнул, уселся, подтянулся и только ноги не гнулись, не влазили, пришлось помогать руками. Мы были внутри, под защитой рун, можно было не спешить, – я плавно двинул со стоянки, и дальше, за шлагбаум, и вот, на выезде из освещенной фонарями зоны, он тихо попросил у меня пристать, постоять.
Я включил освещение в салоне и осмотрел его. Лицо с полными щеками, растрепанные волосы, выразительный подбородок, но главное – морщины вокруг глаз и губ, морщины, всегда выдающие нашу типичную мимику, морщины, рассказывающие незнакомцу о всех наших прищурах, о наших улыбочках, о нашей привычке часто вскидывать брови. Все это выдавало в нем балагура, шутника, душу компании. Я не знал, могу ли заговаривать с ним, не знал, хватит ли у него сил самому заговорить со мной.
Откинувшийся на подголовник, съежившийся, сползший вниз по сиденью, с закрытыми глазами, он выглядел так, будто снова потерял сознание. Но – несколько быстрых тяжелых вдохов (дыхание его было похоже скорей на судороги, колотившие все тело), и он обратился ко мне, тихо, экономя, видно, силы:
– Скажи, Миша. Скажи… Какая у тебя инструкция? На меня? Честно?
А я не понял этого «честно», не понял тогда, а сейчас понимаю, что в моем лице он мог ожидать бледного демона с заряженным револьвером. Демона, проинструктированного вывезти в лес и там кончить. Это выглядело бы очень гуманно. Но там, рядом с ним, я не понял и возмутился:
– Что значит «честно»? Я вам что, врать буду? Я вас, между прочим, на горбу тащил!
Он сделал вялый жест рукой.
– Миша, не обижайся. Не обижайся. Что тебе сказали делать со мной?
– Мне нужно доставить вас по адресу на улице Планетной, уложить в кровать и быть рядом с вами до девяти утра.
Дальше была пауза – длинная, длинная пауза, после которой он спросил, все еще не веря, что с ним поступили так:
– И все?
– И все! – снова не понял я. – А что еще?
– Без «больнички»?
Мне показалось, что «больничка» – это какой-то известный им, в их кругах, термин, ничего не говорящий мне, кроме того, как много надежд возлагал на эту «больничку» Иван Аркадьевич. Что они называли «больничкой»? Хирурга, работающего по вызову в специфических, скажем так, случаях? Закрытое учреждением, куда доставлялись такие, как Иван Аркадьевич, пациенты? В таких, как у Ивана Аркадьевича, случаях?
Я ответил, что не слышал ни о какой «больничке». А он запрокинул голову и несколько раз хмыкнул – сильно, непонятно – то ли от боли, то ли от горечи, и спросил: «И кто это решил?» Я ответил, что не знаю, и он повторил вопрос, но по-другому: «Кто тебя послал?» Я произнес: «Нойде, лично», а он снова дернулся. Хмыкнул, дернулся и отвернулся (возможно, плакал, а если не плакал – стоило плакать). Помолчав, он сказал, что все ему ясно и мы можем ехать. Я же решил проявить характер и сказал, что никуда не поеду, пока он не ответит на мои вопросы.
Он хмыкнул снова. Мы стояли на месте, он глядел в свое окно, я – прямо перед собой, чувствуя свое бессилие, чувствуя усталость, чувствуя уже даже не страх – опустошенность. Рядом сидел человек, у которого имелись ответы на все вопросы, но я не мог их вытянуть. Ситуация, чем-то похожая на университетский экзамен, когда пытаешься спасти какую-нибудь симпатичную лично тебе дуру, чтоб не ревела потом под дверью. Все равно семиотики в ее жизни будет не больше, чем нужно, чтобы выбрать между означающими нескольких ювелирных брендов и решить, с кем ты соотносишь собственный ментальный образ: с загадочными красавицами с рекламы Prada или с мудрыми стервами Dior. Тыкаешь такую со всех сторон вопросами, а она молчит, отвернувшись, как Иван Аркадьевич. Молчит, думая, что я ее «валю», хотя я-то как раз – вытаскиваю. Я попробовал зайти с другой стороны:
– Послушайте, я знаю, что не могу вас ни о чем спрашивать. Но я получил задание. Скажите хотя бы то, что имеет к нему отношение. Что с вами произошло? Я не хочу знать, кто вы такой и что делали в аэропорту. Вы чем-то больны? Если да – я могу вам помочь без всякой «больнички». Заедем в аптеку, купим лекарств!
Он молчал.
– Что вам нужно? Антибиотики?
Конечно же, он молчал. Мои познания в медицине здесь исчерпывались этими «антибиотиками»: если болезнь легкая, нужно пить аспирин. Если болезнь тяжелая – антибиотики. Они лечат, типа, от всего.
– Вы понимаете, что вы умрете, если не заговорите со мной?
Он хмыкнул, – а ведь наверное непросто давались ему эти саркастичные хмыки, небось потому-то он и дергался от них чрезмерно, что отдавало сразу по всему телу, до пяток. Почувствовав себя садистом, фашистом, пытающим раненного, я решил оставить его в покое, тронулся и поехал, щелкая указателем масштабирования GPS и всем своим видом показывая, что потерял к Ивану Аркадьевичу всякий интерес. Мы проехали километров десять, когда, едва слышно, он сообщил единственное, что мне довелось о нем узнать:
– Был за границей. Выполнял там задание. Ответственное задание. Ты понимаешь, кто мне его дал?
Конечно, я понимал, кто дал ему задание. Я кивнул и подбодрил его рассказывать дальше:
– Ну и?
– Я облажался, Миша. Неважно, что произошло и как. Важно, что облажался. Облажался настолько сильно, что ты видишь. Остался без «больнички». Даже без «больнички»…
Удивительно, как, лишенный необходимости куда-то идти, двигаться, он собирался с силами. Полулежа на кожаном сиденье рядом со мной, он выглядел вполне здоровым, ну разве что немного усталым.
– Давит, – сказал он, склонившись вправо. Вот именно так: не «болит», но – «давит». И вскоре после этого, вполне обыденно: – Ты давно с нами?
Он сразу же поправился – видно, уже не считая себя частью предавшей его системы:
– Ты давно с ними?
– С сегодняшнего дня. Это мое первое задание.
Он собирался сказать что-то, судя по выражению лица – дать некий совет. И очень интересно, что за совет мог исходить от этого человека. Чем, каким опытом он собирался поделиться? Но, подумав долю секунды, он передумал и хмыкнул:
– Тяжелое тебе досталось задание. Обычно проще дают.
– А вы давно? – попытался я поддержать беседу, но он снова отвернулся к окну. Нельзя было спрашивать его о деталях его биографии, о прошлом, о чем угодно – вообще, спрашивать было бесполезно, можно было лишь следить за дорогой и ожидать, что он скажет что-нибудь сам.
Когда позади остались леса, когда выехали на проспект и помчались среди болотных огней офисных зданий, он развернулся ко мне, блеснув обильным потом на лице, и осведомился, так, как алкаш спрашивает у соседа об опохмелке. С верой в чудо, которого, конечно, не может быть в жестоком мире людей:
– Они тебе не давали ничего? Для меня?
– В смысле? – нахмурился я. – Что они должны были вам дать?
– Ну таблетку там. Или укол?
Я посмотрел на него. Судя по его потливости, ему стало хуже – лицо не было искажено гримасой, но дышал он так, будто ему стоило усилий не начать кричать или выть прямо тут, в машине.
– Нет, ничего не было. Поверьте, я бы передал.
Он помолчал, потом приложил ладонь к правому боку и, держа так, сказал:
– В школе – а давно это было… Давно и далеко… Так вот… В школе у нас был учитель биологии… Не помню имени… Рыжий такой, с бородой… Вот он нам однажды сказал… Если больно… Если нет обезболивающего… Просто приложить руку… Подержать над раной… Что не зря Христос… Лечил наложением рук… Что человеку дано… От Бога дано… Но я… – он хмыкнул и скривился. – Я неверующий. Наверное, потому не помогает.
– Держитесь, Иван Аркадьевич! Мы скоро приедем, – подбодрил я его. Как будто наш скорый приезд сулил исцеление. Или хотя бы врачебную помощь.
– Там, в… – он оборвался, сообразив, что чуть не выдал тайну. – Там, за границей, в том городе, где я… работал… выполнял поручение… Они передали мне десять таблеток… В конверте… В почтовый ящик… Их по четвертинке надо было принимать… Первые пять часов… Помогало, но сложно думать потом… И галлюцинации… А последнюю я уже целиком… И никакого эффекта… Болит… Причем сильней и сильней.
– Если болит – значит, организм борется, – выдал я максиму, в которой не был уверен. Он хмыкнул, и я сам подумал, что сказал что-то не то. Но его нужно было подбодрить, он заслужил этого, и я плел дальше: – Врачи говорят, если человеку больно, если очень больно, значит, он будет жить… А если он утратил чувствительность, значит, уходит. Так что все у вас будет нормально. Отлежитесь, поправитесь! – Слово «поправитесь» отсылало как будто к совсем другой ситуации, к другой болезни, к румяному мальчику в пижаме с зайчиками, с градусником под мышкой (37,3), простудившемуся, катаясь с горки на санках. Вот к такой зимней пасторали оно отсылало. Здесь же было нечто чудовищное – массивный, парализованный болью полутруп, которого я вез через ночной город, зная только, что он не выполнил задание.
Мы мчались, фонари вспыхивали в его глазах, он склонил голову на грудь, но дышал, дышал громко, вздрагивая, а я думал о том, сможет ли он выйти из машины или придется тащить его волоком. Но временами Иван Аркадьевич оживал:
– У меня в Карелии, недалеко от Приморска, дом есть, – сообщил он. Не уверен, что сообщил мне. Возможно – себе, себе и только себе. – Не скажу, чтобы роскошный дом. Просто добротная деревянная изба… Дух в ней такой… Как будто она живая, как будто дышит вместе с тобой. Бывает, приедешь туда на весь июнь… А там белые ночи… Читаешь до полуночи советский литературный журнал – там подшивка есть. Читаешь, а потом отложишь чтиво и, не гася ночник, уйдешь. Там поле, выгон, на нем – молочно-серая лошадь… А за выгоном – полукругом лес. И все тропки исхожены с детства. Идешь, тихо. Туман… Я бреду… по траве… Ноги мокнут от росы. А как станет холодно – обратно к дому. Выпить чаю. И видишь эту избушку, бледную от тумана, прозрачную… В окне – свет, там – разобранная кровать, недочитанный журнал… Вот туда бы хотел… Там бы поселится… Чтобы – белая ночь… И прогулки по лесу… И ночник… И это ощущение уюта… Как будто тебя там ждут, понимаешь? Хотя ночник сам же и зажег…
Он прикрыл глаза. Во мне после этой его сентенции осталось только лингвистическое удивление тождественности глагола первого лица настоящего времени «я бреду» существительному состояния «быть в бреду». Он брел по своему бреду, как интересно. Мне теперь нужно было, на мою беду, брести с ним до квартиры – мы уже были около поворота на Планетную. Я шлепнул его по мокрой щеке, подергал за ухо, приводя в чувство самым грубым образом. Он вскинул голову и посмотрел на меня – совершенно трезвым, совершенно от-этого-мира взглядом, и мне пришлось оправдываться:
– Подъезжаем. Нужно готовиться к выходу. Соберитесь с силами, Иван Аркадьевич…
Он протер себе лицо левой рукой, вытер пот о штанину.
– Давит, – сообщил он снова. И уточнил: – Это твоя машина?
Я отрицательно покачал головой:
– Дали специально для этой миссии.
– Ну тогда можно… Ты тогда извини… Меня… Я тут… Насвинячу… Просто давит… Невыносимо… Так я подпругу сниму…
Слово «подпруга» он, похоже, придумал, когда еще мог шутить, каких-нибудь десять часов назад. Когда думал, что выкарабкается. Теперь же он произнес эту шутку устало и обреченно – «подпруга», надо же! Произнес и стал закатывать свой широкий свитер, свитер, который скрыл бы и беременность. Он поднимал полог этого свитера, обнажая тонкую белую рубашку. Под рубашкой справа, в боку, что-то топорщилось, очевидно вспухало, но широкая туника свитера скрадывала этот бугор. Придерживая свитер подбородком, он стал торопливо расстегивать рубашку, обнажая – нет, не живот, но какие-то белые комья с черными пятнами, как будто в животе у него вырос сугроб.
Я вытянул шею и машину вел одним глазом, сократил скорость, почти стал, ожидая увидеть, что же там. Мой спутник стал выдергивать эти белые комья, рванул в стороны рубашку так, что хрустнуло (теперь уже все равно). Выщипывая из себя этот «снег», дошел до черного, пропитанного чем-то маслянистым. В голову ударил крепкий запах. Пахло даже не больницей, но – рынком. Мясными рядами. Свежая кровь в избыточных количествах. Эти пропитанные кровью лепешки он прибирал уже аккуратно – видно, тут было болезненно.
Сняв с себя несколько пропитанных кровью слоев, он обнажил совсем уж сюрреалистичное: эмблему супермаркета C & A на темно-синем целлофане, и, мягко говоря, не было пределов моему удивлению: что делал логотип C & A на человеке, под слоями окровавленных ваты и бинтов? Но это объяснилось. Ибо, раздвинув пропитанные кровью хлопья, он дошел до какого-то скотча, прозрачной изоленты, которой C & A крепился к его брюшине. Добрался и стал отдирать, снял весь пласт. Оттуда уже не потекло – хлынуло. Как же много крови может выйти из одного – еще вполне живого – человека! Темно-синий целлофан с эмблемой C & A оказался разодранным напополам мешком из этого универмага, видно, что-то покупал там Иван Аркадьевич до того, как в его животе образовалась рана, и Иван Аркадьевич использовал водонепроницаемые свойства этого мешка, чтобы скрыть ее, скрыть кровотечение от внешних глаз. Там, под мешком, оказались похожие на кишки новые слои ваты, сочащиеся кровью. Он бросал их себе под ноги, на коврики, и голова у меня уже очень сильно кружилась, так что я волочил наш «мерседес» со скоростью в 15 км в час вдоль обочины.
Иван Аркадьевич тем временем продолжал сосредоточенное копошение – и вот не пугала его эта кровь, и ведь соорудил он там, в своей… или своем… компресс, который не мог помочь лечению проблемы, зато помогал ее маскировке! Где научился, интересно, как высчитал? И ведь не протекло, не заметил никто – ни в самолете, ни на таможне!
А он все раздвигал в стороны ветошь, добираясь до сокровенного с такой надеждой, будто верил, что рана исчезла, заросла, и тут, справа, выше от пупа, на его округлом животе, по-моему – совсем рядом с печенью, а возможно и на самой печени, – нет, не продольный длинный шрам, не плохо зашитый след от операции, но кругленькая дырочка, аккуратненькая, как будто выполненная качественной немецкой дрелью с алмазным сверлом. Обнажив ее и кинув под себя последние лохмотья, он накрыл ее двумя руками, перепачкавшись в липкое, и отняв, обнаружил, что – да, сочится. Медленно, но вытекает. И даже если бы зажила ранка – остались ведь раскуроченные внутренности. И совсем поплохело – теперь уже мне. Нет, я не выскакивал из машины, не блевал себе под ноги – но открыл свое окно и сделал несколько глубоких вдохов и выдохов, пытаясь унять чехарду и кружение перед глазами. Нужный дом мигал на GPS совсем рядом, лишь повернуть сюда, во двор, к уже потухшей, спящей девятиэтажке, и я сделал усилие, протянул, остановился. А из Ивана Аркадьевича текло – по бедру, на кожаное сиденье, на коврик. Я развернулся, задев задним бампером мусорный бак (ну и хер с ним), стал так, чтобы до подъезда было ближе. Три ступеньки. И за ними – входная дверь, после которой тоже будут ступеньки. Обошел джип и, стараясь не смотреть туда, на дырявый живот, глядя только в лицо, на котором теперь тоже был кровавый след, предложил:
– Выходим.
Удивительно, но без компресса, без «подпруги» ходьба далась ему проще. Я же, упершись в спину, ощутил целлофановый хруст и там, рядом с левой почкой, понятно, куда делась вторая половина мешка C & A – ей он маскировал выходную дырку. Боюсь, даже срочная хирургическая помощь теперь бы его не спасла. А может, и спасла. Но нет – мне удобней верить, что не спасла.
Я открыл подъезд, провел его к площадке, на которой обычно в типовых панельных домах делают лифт, но здесь нас ждал сюрприз от архитекторов сучьих 80-х годов. Приветик из времени, когда уже не оставалось ни эстетических, ни финансовых оснований для существования того, во что выродилась красота палладианских сталинских палаццо. Времени, приговорившего Советский Союз именно уродливостью собственного быта, проистекающего от экономии. В общем, не было здесь лифта на первом этаже. Лифт можно было вызвать лишь со второго, экономим ресурсы, экономим электроэнергию родине, – это чтоб жильцы второго этажа не гоняли почем зря советскую технику (вот же сволочизм!).
А на второй этаж вели высокие ступеньки с крытыми какой-то липкой пластмассой перильцами. И я не знаю, как мы бы одолели этот подъем, не работай у него левая, а не правая рука. Но, коль скоро болевые рецепторы сообщали ему в качестве основной проблемы раскуроченный правый бок и кокетливо умалчивали о почти наверняка уничтоженной левой почке, он смог налечь на эти перила и так, шаг за шагом, иногда стоя по минуте в промежутках, совершить подъем. Дойдя до пролета между первым и вторым этажами, я, перепачканный его кровью, которой мы щедро заливали лестницу, почувствовал такое единение с ним, что спросил, забыв про все табу:
– Что чувствуешь, когда в тебя стреляют из пистолета?
Он ответил, – ответил, поскольку да, сблизились. Он, видно, ощущал то же, что и я – единение:
– Не из пистолета, Миша. Из автомата. Маленький такой. Типа УЗИ, но с прикладом. Полицейский. А чувствуешь что? Ну, сначала эйфория была. Попали, а вот ходить могу, боли нет – из-за шока, что ли? Но потом как будто из паха стало покалывать и… – Тут он оборвался, не захотел давать слова своей боли. – Как пуля вошла, толкнуло легко. Я даже не упал, на ногах остался, продолжал убегать. И крови… не так много было… сначала… А дело, видишь, не закончил. Как в меня попали… побежал… без оглядки… Закончил бы – была бы «больничка»…
Стрелял он в кого-то? Грабил банк для «круга друзей»? Устраивал диверсию? Почему попал под обстрел? Тем более полиции? И как может человек с таким добродушным лицом выполнять такие миссии за границей, из-за которых по нему могут стрелять? Но он не дал додумать:
– Ладно, пойдем, а то я сейчас вырублюсь, и ты тоже своего задания не выполнишь.
Мы поплелись, уже не переговариваясь, только сопя, сроднившись. Я уже как будто чувствовал, где и как ему болит. Знал, как поддевать, как его подталкивать, чтобы смягчить. А он ступал, как в трансе, вис на перилах, на мне и заползал, все выше и выше по ступеням. Для него это было лестницей на небеса, да… Лестницей на небеса.
Мы оказались у лифта, оттуда – этаж вверх, быстро в полумраке (лампочки на площадках по всему дому были выбиты – либо хулиганы, либо, что тоже нельзя исключать, – наши «друзья», упрощавшие работу, ведь мы могли встретиться с какой-нибудь полуночной парочкой, целующейся на ступенях). Нашли нужную квартиру, ключ – в замок, и тут уже по стенам, оставляя бордовые полосы, красные отпечатки пятерни, миновав кухню, в ближайшую комнату. Расстеленная кровать. Ночник. Стопка журналов (они как будто знали наш разговор!). Я оставил его тут, а сам – в ванную, ведь нужно было «затереть» кровь с площадки и убрать джип от подъезда. В ванной оказалась аккуратно сложенная ветошь, ведро, швабра и мощный диодный фонарь с креплением для головы. Все-то предусмотрели!
Но прежде нужно было отмыться самому, и сложней всего было с руками – с лица кровь ушла сразу, а на ладонях оказалась масса всяких трещинок, полостей, где она запеклась и уходить не желала, въевшись в поры, закупорившись там. Неясно было, как поступить с одеждой, как мне объяснить тебе наутро, почему я пришел весь в крови – но эту проблему я буду решать позже. Пока же – за ведро и – лифт, бетон лестниц, подсвечивая фонарем. Три ведра сменил, четыре, и все равно – оставались розоватые разводы. Ну и «насвинячили» мы тут – по его смешному выражению. Оставив ведро с розоватой, пенящейся водой (почему, интересно, кровь пенится?) у двери подъезда, я переставил машину.
Заглянув в салон, охнул – он напоминал место убийства. Кровавые пятна везде, лужица на полу, и это не отмыть сейчас и вообще никогда – не отмыть. Собрал куски ваты и бинтов в один тошнотворный ком и выбросил в мусорный бак. Сиденье накрыл тряпкой (тотчас проступило, контуром Африки), накидал сверху ветоши. Обтер скоренько арку, дверь, торпеду – все охристые пластмассовые, кожаные и деревянные поверхности, втулочки-вставочки и инкрустации, которых касалась его выпачканная кровью рука.
Интересно, наверное, смотрелось – человек с налобным походным фонариком трет от крови салон хорошего джипа. Ну да привыкшие у нас соотечественники в джипы с вопросами не соваться. Эхо войны. То есть девяностых. Прошел мимо какой-то шаткий тип и, споткнувшись о ведро (но не перевернув его, к счастью), прочапал прочь, допивать какой-нибудь очередной ночной пузырь (у таких ночь, день, вечер меряются выпитыми пузырями). Истинно говорю вам: в этом городе можно резать и расчленять трупы прямо на улице, посреди детской площадки.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?