Текст книги "Революция"
Автор книги: Ирина Витковская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Застывший, окоченевший внутри, с этим расплескивающимся пенным ведром, я пошел обратно в квартиру: следы были уничтожены, ну не совсем чисто, да и вообще не чисто. Но кровавых потеков, ведущих по лестнице в лифт и оттуда – в квартиру, луж в местах, где мы останавливались, больше не было. Славно потрудился, семиотик архитектуры!
Руки опять нужно было отмывать, и я тер их – тер жидким мылом, жидкостью для мытья посуды, едким стиральным порошком, от которого на подушечках пальцев и вокруг ногтей образовались язвы. И все равно въелось, держалось, я пустил в ход даже престарелую зубную щетку, которой все равно никто давно не пользовался (а даже если пользовался – его проблемы!). И страшней всего, конечно, было думать, что он уже умер. Представлялся страшный, ощерившийся труп, рядом с которым нужно будет провести ночь. И, не заглядывая в ту комнату, я проскользил во вторую, расположенную дальше по коридору, проскользил, отмечая паркет на полу, свежий акрил на предназначенных под покраску обоях – аккуратненькая квартирка тут была, интересно, долго ли они будут вытравлять все эти пятна.
Комнатка оказалась с выходом на балкон, широкой двуспальной кроватью, уже расстеленной, с книжицей «Преступление и наказание»: добро пожаловать, Михаил! Я суетливо осмотрелся и понял, что не смогу уснуть сейчас. Приятней всего было бы сдунуть отсюда куда-нибудь до восьми утра, а в восемь вернуться, подождать часок, да и выйти. Но не случайно мне сказали сидеть в комнате, быть может и нужен я был только для того, чтобы предотвратить, если он начнет буянить, умирая. Я был гарантией его тихой, спокойной смерти. Контролируемая смерть – как-то так.
Я встал и, стараясь ступать мягко, дошел до закрытой двери. Приоткрыл. Обнаружил его завалившимся на бок, кровать уже тоже сочилась алой влагой (если он не умрет от сепсиса – умрет от потери крови! Сколько литров из него уже ушло?). Он был накрыт – (что за комедия!) журналом «Иностранная литература» за 1983 год. Пытался читать, страница была перепачкана бордовым, а сам он потерял сознание или даже… – но нет, дышал, дышал часто, болезненно, с появившимся всхрипом. Насколько бы все проще и быстрей закончилось для него, если бы пуля задела легкое! Ощутив меня рядом, он улыбнулся и сказал:
– Андрей, сынок…
И это было тяжело, тяжело. И после этого:
– Больно… Больно!
Я выскочил на кухню, решив облегчить, ведь должна же быть в квартире – любой квартире – аптечка, а в ней – обезболивающее. Позвонить бы, спросить, что давать и в каких количествах людям с простреленным животом. Да нельзя звонить – ни в скорую, ни тебе, Оля. Никому. Перевернув все вверх дном, я нашел лишь две упаковки активированного угля, насмешка судьбы. Зато в навесном шкафчике над раковиной оказался неплохой бар с тремя видами виски. Я взвесил в руках бутыль Ballantine’s и пригубил сам, щедро, щедрей, чем требовалось тому, кто знает, что – не подействует. Не вставит, выпей хоть литр. Понес ему, положил его голову на колени и стал лить. Он закашлялся, слабо (не залить бы ему в дыхательные пути, не удавить бы его этим виски!), и глотнул два-три раза, может теперь тебе будет попроще. Посмотрел на меня, не узнавая, но проясняясь, постепенно – виски, призванное замутнить его разум, дало обратный эффект, он приходил в себя, его душа кружилась где-то рядом с телом.
Повращав глазами в глазницах, он всхлипнул:
– Миша?
Я кивнул.
– Миша, где мы? В госпитале?
Что мне оставалось делать? Врать! Только врать!
– Да… В «больничке». Вас прооперировали. Будете жить.
И вот настолько эта «больничка» неестественно прозвучала из моих уст, что он окончательно нашелся:
– Миша, мы на квартире, да? Зачем врешь?
– Ну да. Да, на квартире. Вам уже лучше. Когда я зашел, вы спали. Вы поправитесь.
Он уже не хмыкал – не мог. Он уже расстался с теми областями сознания, где могла быть ирония. Это было похоже на то, как хозяин покидает огромный дворец с анфиладой комнат. Закрывает двери, одну за другой, приближаясь к последнему, окончательному выходу. Выходу, после которого уже ничего, уже нечего… Комната с иронией, – она находилась дальше всех. Он ее уже давно закрыл и запечатал. А теперь он уходил из комнат, где есть узнавание окружающих, где есть память, где реальное отделяется от воображаемого.
– Миша, – внезапно вернулся он. – Миша, мне надо позвонить. Миша, у тебя есть телефон?
И я молчал. Потому, что телефон у меня был. Но нельзя было ему его давать. Потому, что сказано мне: никуда не звонить. Сказано – сидеть в своей комнате. А я – с ним. Чтобы ему не было страшно. Потому что мне – страшно. Страшно рядом с ним. Я думал, он забудет вопрос, но он всплыл совсем близко к поверхности, снова чувствовал реальность:
– Миша, дай телефон. Я – не в больницу звонить. Мне попрощаться.
Я молчал.
– Миша, блядь, человек… Человек имеет право попрощаться… Миша…
Я встал потому, что не мог больше выдерживать на себе этот взгляд. Встал, отвернулся, постоял так немного. Человеческое во мне, Оля, боролось с послушным во мне же. Индивидуальное – с социальным. Добро со… тогда я думал – с другим добром, ибо очевидно было, что «круг друзей» желает мне добра. А зла я еще тогда не видел, не чувствовал, не разбирал. Теперь быть добрым означало следовать указаниям того старика, Бати.
Все прежнее во мне говорило дать Ивану Аркадьевичу телефон, ведь ему нужно попрощаться – с женой ли, с сыном Андрюшей. Но таким образом я бы, как он выразился на свой счет, «облажался». И, как показывала вся его скрюченная от боли фигура – таких, облажавшихся, в «кругу друзей» – не любят, презирают, а стало быть мне нужно потерпеть, закрыть уши, не слышать. И я потянул на себя дверь и щелкнул выключателем ночника – так оставляют детскую с засыпающим ребенком, и он – выдавил, уже понимая, что позвонить я ему не дам:
– Оставь свет, Миша… Оставь свет… Страшно без света…
И я вернул ему ночник. Щелкнул еще и большим светом, слишком ярким, бьющим с семирожковой люстры – пусть ему не будет страшно, когда так ярко. Захотелось спросить: куда звонить хотел? Чтобы потом позвонить самому, завтра, послезавтра. Когда табу на звонки уже будет снято. Позвонить и передать. Рассказать, как он уходил… Но – нельзя. Я оборвал себя и законопатился в своей комнатке, забрался под одеяло в одежде.
Я не буду рассказывать тебе о том, как прошла эта ночь, Оля. До этого момента я постоянно что-то делал. Вел машину, помогал ему идти, носился с ведрами, вливал в него виски. Из-за этой чехарды времени остановиться и подумать у меня не было. Здесь же, лежа, скрутившись, повторяя его позу, вдруг осознал происходящее. Вот там, в соседней комнате, умирает мужчина, годящийся мне в отцы. Мужчина, который спутал меня с собственным сыном. Этот мужчина мог быть и, возможно, еще может быть спасен, если я вызову скорую. Я не знаю, как объясню пулевое ранение, и не уверен в том, что он не умрет по дороге. Очевидно, что в этом случае подозрение в его смерти может каким-то образом пасть на меня. Тем более что я не смогу объяснить ни появление у меня машины, на которой я его сюда привез, ни свое отношение к этой квартире (ее сняло тайное общество «Круг друзей», товарищ следователь). Но все эти очень разумные аргументы касались тех сложностей, с которыми я столкнусь после того, как сделаю единственно мыслимый в этом контексте благой поступок: попытаюсь спасти этого всецело теперь зависящего от меня человека.
Не позвонив и даже не дав ему позвонить, я превращался в убийцу. Пусть даже мне он этого не сказал в лицо. И тут, когда я все, холодея, проговаривал, он начал звать меня. Негромко, но методично.
Сначала «Миша!», «Мишенька!», «Подойди!». Затем – «Андрюша!», «Андрей!».
Я знал, о чем он хотел меня попросить – о прощании, о все том же запретном телефонном звонке. И даже если он хотел попросить не о прощании, но о стакане воды, все равно, напившись, он завел бы разговор о телефоне. Нужно было бы смотреть ему в лицо и молчать. А он – умирает, блядь, он сейчас уйдет. Я мерил комнату быстрыми шагами, я метался по ней, но не выходил. Ибо, решившись на одну слабость, я бы допустил и другую.
Обнаружив, что между этими криками, «Андрей» или «Миша», начали появляться паузы – как будто он вслушивается, здесь ли я, могу ли услышать его, – я выключил свой ночник, прыгнул в кровать и притаился, боясь даже дышать. Да, конечно, вот спасение: я заставлю его думать, что заснул! И у него, у него живого и – потом – у него мертвого – не будет оснований на меня злиться за то, что не выполнил последнюю просьбу!
Так я сидел, слушая его возню, слушая крики, которые становились все реже и слабей – кажется, он и кричал-то теперь только потому, что быстро успевал забыть, что уже кричал и что никто не ответил. Когда я уже расслабился, когда перестал сжимать в кулаках до боли, до посинения одеяло, в его комнате что-то гулко ухнуло на пол. Без сомнений, он скатился с кровати, возможно – агонизируя.
И снова я покрылся холодным потом, слыша там возню и, кажется, различая даже его сопение, не в силах предположить, что же там происходит, что творится. Представляя мертвеца, ползущего ко мне с ножом в зубах. Едва представив это, я услышал самый настоящий грохот дверной ручки в его комнате – по ней как будто ударили с той стороны, не повернули ее, а ударили ладонью. Я сжался, окончательно теряя самообладание, сжался и непроизвольно вскрикнул, когда этот грохот повторился снова.
Я объяснил себе: все просто, он уже не может ходить, но может ползать. Подобравшись на простреленном брюхе к выходу в свою комнату, он пытался вытянутой рукой повернуть ручку, но слабая ладонь срывалась и он вскидывал ее снова. Так все выглядело (наверное! наверное! я не мог быть уверенным!).
Третья попытка, третий удар по ручке, и его дверь открылась, в прореху между собственной дверью и полом я увидел блик брызнувшего в коридор яркого света. Теперь этот полутруп (или труп? или зомби?) был уже в коридоре, я слышал, как он ползет – наощупь, тыкаясь в стену. Я, квакая и икая от ужаса, слетел с кровати, вжался в окно противоположной от дверей стены, вжался, устроившись на подоконнике с ногами, скорчившись. Слыша, как он с сопением приближается все ближе, подумал, что он ведь может допрыгнуть – взять меня мертвой ладонью за голень, и стащить, и перегрызть горло в ярости, в обиде на то, что не дал позвонить. Я распахнул окно – третий этаж, там, внизу, трава и деревья. Можно свернуть шею. Но лучше свернуть шею, чем увидеть окровавленную фигуру на пороге, тянущуюся, ползущую…
Колотило меня так, что ступня подпрыгивала на подоконнике, отбивая мелкий, быстрый ритм, как у Prodigy, ага. Но вот шевеление затихло, осталось только дыхание: громкое, уже сплошь состоящее из хрипа. Характер у дыхания поменялся – оно стало механистичным, резкий вдох и выдох. Не управляло уже им сознание, только тело, мышечные потребности, кончался Иван Аркадьевич. Судя по хрипу, он лежал в метре-полутора от моей двери, лежал и больше не звал, не просил ни о чем, просто дышал: хрипло, вдох-выдох. Я снова разжался, расслабился. Все страхи уже казались мне идиотскими: там – тяжело ранненый не враг даже, друг. Свой, свой, которому я – не отказался, нет… Просто не смог, физически не смог помочь! Я спустил ноги, упер их в батарею под подоконником и посидев так (затекала спина), переместился на кровать, тихонько, уже вообще почти не боясь. Когда вытягивал ноги, расслабляясь на кровати, готовясь ждать еще пять часов (а это долгое ожидание), оттуда, из-за двери, послышалось, жалобное:
– Мама! Мамочка!
Так стало его жалко, что страх ушел совсем. Рядом было Божье творение, и этому Божьему творению было больно и страшно. Оно теряло великий дар – жизнь, теряло явно по глупости. Теряло при моем бездействии, звало мать, что помогла ему появиться на свет, просилось к матери, потому что все остальные – не помогли. «Мама! Мамочка!» Полтос мужику. Как странно, да? Что бы она сделала, мать? Погладила по волосам? Стерла предсмертный пот? «Мама! Мамочка!»
После этого стало тихо – он дышал, равномерно, с механистичностью часов, в которых уже сломалась какая-то основная пружинка, вместо «тик-так», выходило «хрип-храп». Именно эта равномерность меня уже на рассвете, когда небо сделалось бирюзовым, ювелирно-чистым, тихим, – убаюкала, и я заснул, на час или два, отвлекшись от всех своих страхов, провалившись в складку упархивающей ночи. Когда я, вздернувшись, резко, заполошенно, проснулся – было уже ярко, светило солнце. Со двора слышны были приглушенные голоса, проезжали рядом машины, и только из коридора – из коридора ни звука. Тихо или – лучше сказать – покойно. Ни хрипов, ни дыхания. На часах было восемь с четвертью.
Посопев немножко под моими дверями, Иван Аркадьевич уполз к себе в комнату и там заснул. Сейчас я сделаю себе и ему кофе, поджарю яичницу, а в девять придет доктор и отвезет его в больницу. Конечно, ничуть не веря этой чуши, я подошел на цыпочках к двери, и приоткрыл ее тихонько, и обнаружил, что, распластавшись на паркете, лежит какая-то обширная вещь вроде скатанного ковра. Вещь эта имеет поразительное сходство с грузным мужчиной в свитере, протянувшим одну руку к моей двери. Но нет в этом ничего одушевленного, ничего человечьего, желтый воск вместо кожи, сероватый фрагмент лица, всклокоченные волосы, торчащие дыбом, кажущиеся искусственным мехом китайской игрушки.
Иван Аркадьевич лежал лицом вниз, поэтому я не видел его глаз, не пугался гримасе смерти на лице. Просто какая-то вещь… Как скатанный ковер, да. И я переступил ковер. Тронул на всякий случай, ведь показывают в фильмах – шею, думая нащупать пульс, тронул и резко отдернул пальцы от этой окоченелой холодности. Крови под ним не было совсем, все, что могло, уже вытекло. Просто свернутый ковер. Кто-то забыл раскатать. Не обращать внимания.
Я пошел в ванную, тихо, слишком тихо ступая, как будто ковер мог слышать мои шаги, еще относясь к «этому» как к «нему».
Залез в душ и включил воду, предварительно на защелку заперев двери. Отогревался под тугими струями. Нет, страшно не было – страшней, чем той ночью, мне вообще, кажется, больше никогда в жизни не было. Яркий свет. Ковер на паркете. Что тут страшного? Вышел – в одних трусах, не зная, что делать с окровавленной одеждой и где достать новую. Заглянул к нему в комнату – багровое пятно на кровати, упавший на пол журнал «Иностранная литература» (комедия с этим журналом!). В шкафах – только посуда и дополнительный комплект постельного белья. Не в халате же к тебе идти, моя Оля! Снова переступил через него (через это). Зашел в свою комнату. Раскрыл шкаф. Обнаружил здесь аккуратно сложенные брюки, рубашку и свитер – копии той одежды, что была на мне вечером. Размеры совпадают, ярлыки оторваны.
Вышел из комнаты.
Переступил через это.
Оделся. Осмотрел себя. Ну, может, свитер поновей, не такой разношенный. Ну, может, брюки жмут на попе, нужно бы пошире. Тот же эффект, что с «Розенбаумом». Машина времени.
Прошел на кухню.
Поставил чайник.
Пил чай, глядя на деревья.
Смотрел на облака.
Плывут медленно-медленно.
Смотрел на траву за окном.
Без пяти девять тщательно вымыл чашку, поставил ее сушиться, надел ботинки, снял ботинки, прошел в ванную, стер с них засохшую кровь.
Надел ботинки.
Прошел к выходу.
Похлопал себя по карманам.
Вернулся.
Достал из правого кармана окровавленных брюк кошелек и ключ от двери.
Хлопнул по левому – в нем что-то звякнуло.
Залез туда.
Обнаружил никелевые монетки – рублевая мелочь.
Удивился, откуда они.
Вспомнил.
Вспомнил.
Конечно.
Иван Аркадьевич.
Вчера был Иван Аркадьевич.
Вчера жил Иван Аркадьевич.
Как жаль.
Как его жаль.
Я выстроил из монет столбик и оставил их рядом с джинсами: мне они были ни к чему, ему – тем более.
Закрыл дверь.
Побрел вниз по лестнице.
Говорят, когда человек умирает – умирает что-то в тех людях, которые его знали.
Часть меня умерла вместе с ним этой ночью.
Пусть земля будет пухом: ему и мне.
Глава шестая, в которой я получаю по заслугам
Внизу, рядом с «мерседесом», прохаживался Чупрыга. Он встретил меня без обычного для его хари глумливого выражения, без усмешечки старослужащего, намеревающегося провести урок боевой и политической подготовки с молодым. Очень по-человечески протянул руку, молча хлопнул по плечу, и вдруг приобнял, и обдал крепким запахом парфюма – из тех, что в киосках на остановках продаются во флакончиках в форме миниатюрной модели «калашникова». Я хмыкнул, как вчера хмыкал Иван Аркадьевич. И, честно говоря, чуть не расплакался. Хотелось уткнуться ему в грудь и дать волю накопившемуся с вечера. А он подбадривал сухо, по-мужски:
– Нормально, Миша. Все правильно сделал. Молодец.
– Он умер, – сказал я.
– Я знаю, Миша. Все там будем. – Как будто этой фразой, пихающей тебя в гроб с уже остывшим покойником, можно утешить.
Трясло меня внутри, в багровых глубинах сознания, на виду же я оставался холоден и заторможен.
– Миша, так сложилось. Ну не могли мы ему помочь.
– Не могли или не хотели?
– Я не силен в философии, но Батя бы тебе сказал, что это в данном случае одно и тоже. – К Чупрыге возвращалась его казарменная игривость. Снова на губы вылезла усмешка тираннозавра: для него жизнь точно продолжалась, и ни к каким остывшим покойникам в гроб он не собирался.
– Возможность помочь, Миша, складывается из двух составляющих: желания помочь и ресурса, позволяющего помочь. И если нет желания помогать, нет и возможности помочь, ибо ресурс, позволяющий помочь, становится бесполезным.
Этот изящный платоновский танец на костях окончательно привел меня в чувство. Ничто так не отрезвляет, как превращение смерти в риторический прием.
– За что вы на него взъелись? Что он за задание он не выполнил?
– Мишуня, ему запрещено было рассказывать даже о факте провала. Так что покойник и тут напорол. Что касается миссии, то она заключалась в выполнении работы за границей. Больше тебе знать ничего не надо. Ты со своим заданием справился. – И безо всякого перехода, почти не повышая голос: – Кстати, вот на хер было килограмм окровавленных бинтов в дворовой мусорный бак выкидывать? Какая-то бабуля ментов вызвала – и неудивительно, что вызвала! Там же крови было, мать твою, полевой госпиталь. Пришлось по нашим каналам вызов отменять. И бинты убирать. А они, блядь, некоторые на самое дно провалились, под курицами недоеденными и картофельными ошметками. Как, думаешь, приятно утро начинать с копания по мусорным бакам? Или я, по-твоему, на бомжака похож?
– Извините, – отмахнулся я, не чувствуя, конечно, никакой своей вины.
– Из-ви-ни-те, – передразнил он меня. – В пакетик нужно было сложить и – в багажник.
– Мы машину кровью заляпали.
– Серьезно? – Он усмехнулся и с видом фокусника, но какого-то особенного фокусника, например фокусника-шизофреника, показывающего номер в доме для слабоумных детей, усмехнулся и открыл правую дверь. – Предъяви-ка!
Разговаривая с ним, я опасался посмотреть туда, боялся увидеть все же проступившую сквозь накиданную ветошь кровь, но сейчас обнаружил, что на сиденье ничего нет. Я обошел машину вокруг, заглянул и увидел, что охристая кожа чиста. И ладно бы только кожа – ее можно отмыть, – но даже швы, белоснежные швы, которыми прошита кожа – не испачканы. Но ведь нет такой химии, которая вытравила бы кровь с прошивки кожаных сидений! Я осматривал дальше. Вот здесь, на деревянной панели, был след пятерни, въевшийся глубоко в древесину. Это невозможно было оттереть, нужно было шлифовать и снова лакировать, каким образом сейчас панель была чиста? Следов крови не было и на всех тех рукоятках, ручках, поручнях, желобках, зазорах, щелях, с которых, не разобрав машину, их невозможно было бы удалить.
– Вы что, заменяли панели? Меняли кресло?
Чупрыга самодовольно улыбался. Он был очень горд тем, как чисто они прибирают следы смерти.
– Но как вы успели за час? И на виду у двора?
– Ну почему же за час? Почему на виду у двора? – усмехнулся он. – Солдат спит – служба идет. В одном из наших боксов всю ночь кипела напряженная работа.
– Да вы просто машину заменили! – осенило меня. – Точно такой же «мерседес» подогнали! Только номера прежние!
Он молча забрался на пассажирское сиденье, снял крепление со светло-коричневого резинового коврика и откинул его в сторону. Под ним – выцветшим приветом из вчерашнего дня, липким дежавю – красовалось багровое пятно.
– Вот тут, глянь, осталось малек. Это не смогли вычистить, ты уж извини. Кровь, она вообще хуево с гобелена сходит, а тут вот вся эта херня закреплена в обшивку, вырвать в теории можно было, но аналога по цвету у нас не оказалось под рукой. Так что придется так ездить. Но я тебе как молодому скажу: плох тот джип, в салоне которого нет высохшего пятна крови. Джип – машина викингов! Так что езди с гордостью, заслужил!
– Что значит «езди»?
– Машина твоя. Говорю ж: молодец. Справился. Мы все тобой гордимся. Не на «пятерке» ж тебе шкандыбать, епта! Документы в бардачке, все оформлено на тебя, страховку через год не забудь продлить. Поздравляю.
– Спасибо, – сказал я ошалело.
– Ну все, свободен. Езжай к своей. Мы тебя найдем, как будем иметь чё сказать.
И так я был удивлен подарку, что даже не сразу отметил это «своей», которым он обозначил тебя, Оля. Одним притяжательным прилагательным, без обозначения статуса, не «своей девушке», не «своей невесте», не даже «своей женщине», что можно было ожидать от его бугристой речи. Но просто – «своей». Я попытался вернуть в нем того, что заговорил со мной по-человечески, едва мы встретились.
– Он звал маму. Можно я встречусь с ней и передам денег на похороны? – Осознав, что прошу о чрезмерном, поправился: – Или просто. Встречусь и скажу, что видел его перед смертью?
Но Чупрыга уже щерился ртом с разнокалиберными зубами (как будто зубы были боеприпасом и предусмотрительный создатель снабдил всеми его видами). Он щерился и играл бровями, как гиббон, готовясь выдать очередную свою шутку:
– Конечно можно, Мишенька! Залупнись на Батю, и я тебя мигом к ней отправлю! Прямой электричкой, сразу на тот свет. Померла она давно, мамунька его! – Нет, он не угрожал, он шутил. У него были шуточно-риторические отношения со смертью, у Чупрыги.
Опять я рвал вперед ревущий на четырех тысячах оборотов «мерседес», оставляя за собой щерящегося австралопитека, к которому едва не проникся симпатией. Я ехал в квартирку на четвертом из пяти, ехал к сладко спящей, той, для которой был мерой всех вещей. Я ехал врать тебе, рассказывая, как мы напились с Андреем-феноменологом, от которого якобы ушла девушка (что за глупость! У него – прекрасногрудая Гуссерль – девушка!).
Врать людям очень просто – я это знаю теперь. Я знаю теперь, как и что вкладывать в уши. Но тогда я был даже не любителем, новичком. Новичком-нелюбителем. И сразу такой ответственный дебют – ты! И нужно-то было – не умолчать про разбитый «Розенбаум», но подробно рассказать, как провел ночь.
С позиции моего нынешнего просвещенного знания могу сказать, что сработал я весьма неплохо для новичка. Главным образом похвально, что, пытаясь загладить дело относительно благородное (исполнял поручение всемогущих людей), я выбрал в качестве прикрытия то, что обычно само по себе прячется, завирается, маскируется за делами (пьянку с другом).
Такая путаница могла расположить даже недоверчивую, ожидающую подвоха стерву. Ведь что может быть хуже для женщины, чем всенощная пьянка с другом? Это ведь почти то же самое, что измена, – ведь компания женщины отодвигается ради сомнительного наслаждения алкоголем в компании всегда ограниченного, тупого и грубоватого (в представлении женщины) друга. Нужно иметь очень обширную (и горячечную!) фантазию, чтобы допустить то, что на самом деле было у меня в ту ночь.
Эта книга написана в том числе и для того, чтобы разобрать стену лжи, которую я выстроил между нами. Стена сначала была из песка – дунь, плюнь, сознайся, и все! Мы снова вместе! Но я укреплял эту стену каждый день, новые валуны, камень за камнем. Она уже метровой толщины с «колючкой» лживых интонаций поверху. Я уже не слышал тебя, ты – меня, а через каждые двадцать метров стояли вышки с прежней ложью. Прорваться друг к другу было невозможно.
Теперь ты знаешь, что было в ночь, когда мы «напились с Андреем». Весь мой веселый рассказ – про то, как он запивал спирт водой из аквариума, как мы закусывали текилу его агавой, которую поливали сметаной, потому что другой закуси не было, ведь девушка ушла (что за бред! Андрюша прекрасно готовил! И когда у него заводились какие-то там аспирантки, все время кулинарил он, а они смотрели футбол и пили пиво!), все эти рассмешившие тебя истории – моя фантазия.
Я соврал тебе и каюсь.
Как же я пил так, что запаха перегара не осталось? Ты не задумалась тогда? Или все поняла и не подала виду? Вообразила конкурентку и решила не увеличивать ее шансы проявлением характера?
Я сгладил. Я соврал. Но я потерял тебя. Я потерял себя.
Те, кто начинает врать тем, кого любит, не учитывают одну важную вещь. Заповедь «не лги» придумана самой гуманной в мире религией уже с оглядкой на все эти обстоятельства – на «ложь во спасение», на то, что правда иногда может ранить хуже ножа. И все равно: «не лги». По-любому: «не лги». Как бы больно, как бы страшно ни было потом: «не лги».
А знаешь почему – «не лги»? Потому, что любовь, отношения, да и мы с тобой как таковые, Оля, – состоим из слов. Слова могут быть нескладными, односложными. Но то, что есть между людьми – слова и только слова! Вот почему так боятся слова «любовь»! Говорить «люблю» боятся, а вот слов «ты», «небо», «вечер» – не боятся. А ведь именно из них, выстроенных в нужной последовательности, и возникает искра, ради которой мы живем. И когда она приподнимает тебя над землей воздушными шариками – кажется, что это навсегда. Но самый простой способ задуть эту искру – поверь мне, милая, я теперь это точно знаю, – самый простой способ – это начать врать. В нежную игру света и тени, в оттенки смыслов, которые важней слов, вмешивается что-то темное и фатальное. И все. После этого слова значат только то, что они значат для всех.
Я не буду больше лгать тебе. Я буду писать здесь правду, только правду и ничего, кроме правды. Так вот, мы провели прекрасное утро, оживляя и разыгрывая в лицах сцены никогда не имевшей место на самом деле пьянки. Затем я поехал в университет. Здесь я прочел лекцию так, как будто она была Декларацией независимости США или пактом Молотова – Риббентропа и касалась меня не больше, чем высадка союзников в Нормандии (особенно удивительно было, путаясь в придаточных предложениях, считывать с листа собственные шутки и находить их дурацкими уже после того, как в зале кто-то небрежно хмыкнул). Сам факт, что после такой ночи можно стоять на трибуне и что-то говорить людям ровным голосом, сам по себе казался чудом.
Я вышел из аудитории, дернувшись при виде скатанной ковровой дорожки. Но стоп – это уборщица мыла полы в коридоре и собрала его в тугой рулон и сдвинула к стене. Прошел к винтовой лестнице, пронизывающей все здание сверху донизу и освещенной дневным светом верхнего остекления, – было что-то футуристичное в этом непривычном для нашей высшей школы проекте, как будто мечты советских школьников из фильма «Гостья из будущего» воплотили скандинавские дизайнеры.
Я шел в деканат сдавать ведомость посещаемости оболтусами моих семиотических бдений, чтобы университет уже сейчас выбирал претендентов на передачу «академии физвоспитания» (то есть армии). Я шел и посматривал вниз, в крохотный круглый дворик по типу тех, что сооружались в римских атриумах. Там кипела примитивная, но прекрасная жизнь.
Со стороны лестничного изгиба, тридцатью ступенями выше, послышался странный, несвойственный университетским коридорам звук. Сухой треск гремучей змеи. Шелестя листьями, из-за угла сверху на меня ступила пышная, похожая на прическу музыканта из девяностых, драцена. Пышная шевелюра колыхалась над тонким стеблем шеи. Драцена шла не сама по себе – ее нес венский стул из покрытого резьбой ореха. Где-то я этот стул уже видел. Ну конечно! В крохотном кабинетике декана! И видел-то я этот стул под деканом, а сейчас он под драценой! Той самой драценой, что стояла на окне у декана, точно!
Из-за стула и драцены появился и сам декан, волокший два этих предмета вниз и чуть не налетевший на меня, и налетевший даже! Когда я, извинившись (непонятно только за что!), отпрянул в сторону, декан продолжил гордое шествие вниз со стулом и драценой, не потрудившись со мной поздороваться. Он шел один – потому что проигравших общество высоко организованных людей, каковым является любой университет, не любит.
– Здравствуйте! – вскрикнул я ему вслед.
Он повернулся и ошпарил меня взглядом. Ну да, его ярость, с учетом обстоятельств, была понятна. Я рассматривал его фигурку, проступивший из мха голый бледный череп, похожий на крупный боровик. Рассматривал бородку, вскинутую лопаточкой вперед. Я смотрел, тщась понять, чем навлек на себя гнев.
– Решили поиздеваться? – крикнул он громче, чем я когда-либо слышал. В верхнем регистре он не вполне управлял своим голосом, проступило что-то похожее на визг. Сказывалась привычка длиной в целую жизнь говорить тихо и властно. Таким людям кричать надо вполголоса.
– Да я правда не понимаю! Что случилось?
Он смерил он меня взглядом. Он успел спуститься на несколько ступеней вниз, и потому уничтожающий вид получился у него не слишком убедительным.
– Стул я забираю с собой. Я принес его из дома в кабинет в день основания университета. Вместе с растением. – И добавил, с командирским повышением (он был крайне взбешен – этот добрый, тихий человек): – Если вы не возражаете!
Нет, конечно я не возражал, более того, залепетал:
– А что случилось? Почему? Давайте я помогу вам! – Я потянулся принять у него драцену, но он, с видом обиженного ребенка, жестом показал: не отдам! – Я хотел выразить вам признательность, – продолжил мямлить я. – За то, что устроили. Отнеслись по-человечески… Вы ведь единственный согласились дать мне часы, если бы не вы, я бы сейчас плитку клал… Что произошло?!
Он удивился:
– Михаил, вы ничего не знаете?
Я покачал головой.
– Правда?
Откуда и что я мог знать? Видимо, мой растерянный вид убедил его лучше, чем логика ситуации.
– Час назад, приказ ректора. Он отказался со мной встречаться и уехал на три дня в тирольские Альпы. У меня впечатление, что он избегает меня.
– Чертовщина какая-то… И кто на ваше место? Кто будет новым деканом?
– Вы, голубчик, и будете!
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?