Электронная библиотека » Ирина Витковская » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Революция"


  • Текст добавлен: 14 апреля 2021, 15:13


Автор книги: Ирина Витковская


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И включился проигрыватель. Донеслись из динамика шумы. Я покрутил ручку – она, конечно же, не регулировала громкость. Среди шумов, там, где уже должно было начаться «Полем, полем, полем…», поверх этих шумов удивительно чисто, так чисто, как я и не ожидал от старых советских колонок, зазвучал голос. Суховатый мужской голос, похожий на голос моего супер-эго, моего страха или моего разума.

– Здравствуйте, Михаил. – Пауза. – Мы знаем, что вы попали в беду. – Снова пауза, подольше. – Мы – ваши друзья. Мы хотим вам помочь. Вы вольны принять нашу помощь или отвергнуть ее. В багажнике лежит пятьдесят тысяч долларов США. – Пауза, но окрашенная в торжественные тона. – Выйдите из машины. Откройте багажник. Возьмите деньги. Если вы прикоснетесь к деньгам, мы сделаем вывод, что вы готовы быть нашим другом.

И ни слова о том, на каких условиях мне передаются полсотни тысяч. Ни слова о том, кто они, эти друзья. Сообщение было составлено по-дурацки, но главная фраза – про пятьдесят тысяч – в нем присутствовала. И ничего иного сейчас, за две минуты, за полторы уже – когда сумоист в последний раз сказал что-то ментам и двинулся неспешно, прогулочным шагом ко мне, – я бы не услышал. Но все равно сидел и ждал, и даже сказал (стыдно признаться), как даун, разговаривающий с телевизором. Сказал, склонившись к плейеру, будто в этом советском детище была еще и видеокамера для скайп-обменов. Сказал: «Кто вы?»

И проигрыватель ответил мне – весьма креативно, кстати, – выплюнув в лицо макаронину жеванной магнитной ленты, и потекла, сминаясь, пленка на сиденье, и я нажал на «стоп», хотя знал, что «стоп» не работает. Головка хрустнула о кассету, растирая ее (они, видно, слегка поработали с приемником). И все это можно было, конечно, собрать, смотать, склеить, восстановить, прослушать еще раз (это только в ранних фильмах братьев Коэн детективы, после того как у них зажевывает кассету, сразу же ее выбрасывают).

Но – зачем? Зачем, если и так все было понятно: друзья, багажник, пятьдесят тысяч. А до сумоиста – десять метров. Он уже разъехался весь лицом в улыбке шарпея. Я быстренько-быстренько выбрался, не попадая ключом в круглый замочек, вскрыл, распахнул – и разводка! Разводка! Последняя шутка этого их Петра Викентьевича? Дать надежду, почти свести с ума от нее – и тут же обломать?

Я ожидал гофрированный кейс с приделанным к ручке наручником. Пакет из толстого черного пластика. Коробку из-под ксерокса. Любую форму хранения денег, к которой нас приучили медиа. Но в багажнике, на куске не вполне чистой резины (именно так все и было в «Розенбауме») лежала лысая запаска, комплект завернутых в дерматин ключей, ржавый домкрат, аптечка.

Секундочку.

Во мне сработали инстинкты шутерской юности (сумоист уже сопел рядом, ожидая, пока я его замечу). Аптечка это всегда минимум +20 здоровья. Красный крест на ней – знак того, что ты можешь еще пострелять монстров, – так повелось с Doom’а через Heretic, где ее роль уже играли какие-то фиолетовые колбы, – в Hexen и далее. Duke Nukem, Half Life – аптечка вошла в нашу культуру ожидания помощи означающим спасение. И не нужно было быть семиотиком для такого примитивного семиозиса, подгоняемого общим трагизмом ситуации.

Я подтянул к себе сделанное из тонкого пластика изделие, поднял защелки (и уже удивился ее весу – она не должна была быть такой, приятно тяжеленькой, ведь в ней всего-то – три пачки таблеток, жгут, шприц!). Она распахнулась сама, под давлением напиханных в нее пачек: пять одинаковых, скрепленных крест-накрест бумажками с эмблемой и печатью «ВТБ» пачек. Каждая – в десять тысяч долларов. Дивясь, как мало нужно места для такого богатства, как компактненько уместилась в аптечку половина московской квартиры, я протянул этот волшебный сундук, отмеченный спасительным красным крестом, своему мучителю. Он выхватил одну пачку, помял ее в руках, как будто она была окунем или красноперкой, заглянул за уголок, прошелся по нему ногтем, удостоверяясь, что – не кукла, что все купюры – настоящие… Лицо его было растерянным, ох растерянным, и приятно же было видеть эту растерянность, пока он рассовывал, сопя, пачки по карманам пиджака и, рассовав, развел руками, и не нашелся, что сказать. И, подумав, все-таки нашел и выдал:

– Ну ты, блядь, ебанавт! Пятьдесят штук в «корче» без сигнализации хранить! А если б вскрыли?

Я не смог ничего ответить. Слов не было. Мыслей не было. Сарказма не было. Страха – тоже уже не было, осталась только пустая пластмасска аптечки. А ты уже махала сверху и показывала большой палец, что, мол, классно, классно я придумал «Розенбаума» втайне от тебя починить и сюрприз сделать. Я открыл салон еще на одну секунду, сгреб патлы магнитной ленты, вытащил за волосы из проигрывателя остатки кассеты, бросил все в переполненную урну поблизости.

Ментов уже не было. «Паджеро» умчался прочь. Не было ничего, все придумано. Ты встретила меня, уперев руки в бока, вопросом: «Ну и где же молоко?», и я как-то удивился, что при всей волшебности ситуации молока не оказалось вдруг в моих руках. Мы смотрели фильм, я то и дело вскакивал и выглядывал во двор, обнаруживая, что «Розенбаум» – стоит, не исчез. А стало быть, я преобразовал реальность вокруг себя мастерски. Если отбросить шутки, я высматривал этих своих таинственных «друзей» и гадал, какой будет моя расплата за подаренные пятьдесят тысяч. Но во дворе были только старушки, кошки, наша липкая Оля. И вдруг поверилось в то, что на свете может быть вот так: кто-то просто – рраз! – и дает тебе кучу денег! Просто потому, что они тебе очень нужны! Дает и ничего не требует взамен!

Ведь это же Москва. Город, который невозможно удивить. Город, в котором миллионы до меня думали, что они всех порвут, перевернут мир сознанием, остановят время – и действительно переворачивали и останавливали. Но потом они умерли. Там, где когда-то был белоснежный мезонин, в котором иной переворачиватель мира пил свой вечерний чай с бергамотом и смотрел на сирень, теперь заправляются грязные фуры. А город пожимает плечами, равнодушный. Сколько вас было таких, родимые! А сколько еще будет! Прыгайте, соревнуйтесь! Покоряйте звезды! Выстраивайте их в новые созвездия! Останавливайте время! Мне все равно. Я успел передумать все те мысли, которые вам кажутся новыми. Меня смешат ваши песенки, в которых «вся Москва сияуауааэт». Я был здесь и буду, когда не будет вас. Я вечен. А оттого могу себе позволить пару дешевых чудес.

Глава четвертая, в которой я встречаюсь с людьми, исполняющими просьбы

«Так вот, была та безумная мечтательная пора, с проектами-утопиями вроде Дворца Советов. Вроде Наркомтяжпрома на Красной площади. Потом Сталин, с его представлением о пролетарском доме с потолками в три с половиной метра, умер. С эстетической точки зрения произошла трагедия, политических же вопросов мы тут, в аудитории договорились не касаться. Что было дальше? Пришел Хрущев, началась борьба с излишествами в архитектуре, появились панельные дома. Что характерно, хрущевский подход, который не назовешь даже функциональным (скорей квазифункциональным), продержался дольше всех. С 1961 года и до 1990-го.

Если смотреть на репрезентацию как на конструктивистский проект, мы обнаружим, что не “реальность” оказала влияние на архитекторов, заставив их от классицизма перейти к неоромантизму, от модерна – к конструктивизму и так далее. Нет, сама архитектура сконструировала новый стиль и все предыдущие.

Рассмотрим эту мысль. Вы тут, конечно, зададитесь вопросом об агенте, который с неизбежностью требовал всех этих эволюций от стиля к стилю, от конструктивизма к барокко. Вы спросите и об архитекторе, его месте, которое, согласитесь, перестает просматриваться, если допускать, что архитектура меняет себя сама.

Чередование стилей приходит из пространства архитектурного языка. Если абсолютизировать конструктивистский взгляд на архитектурную репрезентацию, мы поймем, что большие социальные и политические потрясения XX века могли быть детерминированы лишь архитектурным языком. Смерть Ленина определила отказ от конструктивизма. Сталин должен был умереть – потому что к 1953 году тот микс из античности и итальянского возрождения вперемешку с французским барокко уже себя исчерпал. Это было видно по упрощению форм. Перестройка должна была случиться потому, что архитектура – заметьте, не политики! – потому что архитектура устала от хрущевских блочных каморок.

На этом мы закончим. Будьте осторожны с учебными проектами».


На выходе меня ждала барышня из деканата. Она отдала конверт и поспешно удалилась. Воспроизвел я здесь этот кусок общения со своими оболтусами только потому, что ты клянчила когда-то пустить тебя в аудиторию. Ведь ты рассказывала про ночные битвы хазар с печенегами в «Курилах», а я держал свой мир закрытым.

Но главное тут – белоснежный конвертик, который мне вручила без объяснений девица. И как же интересно – кто дал ей этот конвертик? Декан? Ректор лично? Я потянул клапан вверх, и оказалось, что он – заклеен! В первый раз мне передали из деканата (ректората?) заклеенный конверт, намекающий на нечто персональное, личное, адресованное человеку, а не пустому месту, коим я был. Я надорвал, и выскользнула записка – узкая, на тонком лепестке.

Нет, я, конечно, не наивный. Я знал, что со мной свяжутся. Как бы милы не были создания, отдавшие тебе пятьдесят тысяч, они обязательно еще дадут о себе знать. Предельная конкретность и повелительный тон написанного на листочке не оставлял сомнений в том, кто именно пишет.


«Ваша следующая пара отменена. Выйдите из университета (отсутствие заглавной буквы в этом слове указывало на то, что писано и печатано – не в деканате). Идите пешком в сторону Никитского бульвара. Зайдите на Тверской со стороны Никитских ворот. Двигайтесь в сторону Страстного бульвара по правой стороне. Спасибо».


Я выскочил из аудитории, взбежал по крученой лестнице за цокающей каблуками блузочкой.

– Кто отменил мою следующую лекцию? – спросил я.

Она нахмурилась: обычно отмену пар не обсуждают.

– У нас там встреча с писателем каким-то… – Она щелкнула пальцами, вспоминая фамилию. Фамилия ей не далась. В МЯВе не принято щеголять знанием литературы.

– Понятно.

Ничего не было понятно. Я ожидал звонка из Минобра, молнии из Смольного, письма Луначарского – чего-то вещественного, за что можно ухватиться и понять, что за друзья, откуда у них баксы растут. Но ребятки мимикрировали под университетскую бюрократию.

Нужно было идти. Пешком до Тверского.

Я пытался представить, что там, по правой стороне Тверского, и вспоминались тенистые деревья, лавочки. Возможно, впрочем, что меня там, на бульваре, возьмут за шкирку, как уже хватали один раз, внесут в машину и увезут куда-нибудь, где в сейфе будет лежать уже не револьвер, а станковый пулемет или ядерная кнопка. А потому, спускаясь вниз, я набрал твой номер и сказал, что могу задержаться.

Гуляя, я всматривался в лица сограждан, потому что эта формулировочка: «Двигайтесь в сторону Страстного бульвара» – означала, между прочим, что за мной будут следить, что меня где-то перехватят.

Как много интересного обнаруживает ищущий глаз на московской улице! Здесь и камеры наблюдения, которых, оказывается, так много! И милиция, которой, когда нужно, никогда нет рядом, а теперь – через каждые пятьдесят метров! И рабочие, перекладывающие бордюрный камень, почему-то с рациями – почему-то провожают меня глазами – так должно быть? Зачем им рации? Тут люди, не разберешь – обычные москвичи или гости столицы, говорящие по сотовым телефонам, идущие за мной, в одном со мной темпе, так что хочется резко замереть и оглядеться по сторонам: кто замер? Но уже толкают, уже матерятся – иди давай ровно!

Я брел, никому не нужный, и вновь возникла мысль, что моим невидимым, но щедрым друзьям нужно было, чтобы я исполнил просьбу, просто прогулялся. Показал рвение. И что все, никакого развития не будет. И уже виден был вдали перекресток с Пушкинской площадью, и я ускорил шаг, понимая, что чем быстрей иду, тем быстрей кончится маршрут, указанный в записке. На подходах к одному известному ресторану, который теперь весь сплошь забран лесами, и вывеску уже сковырнули, рядом со мной возник молодой человек с учтивым выражением на лице. Он спорым шагом нагнал меня сзади, вынырнув из какой-то складки реальности (подворотня? подъезд?). Глядя перед собой, он очень вежливо осведомился:

– Не угодно ли вам отужинать, Михаил Алексеевич?

Я обернулся, глядя в упор, запоминая. Вот он, один из щедрых «друзей». Длинноволосый, чернявый, давший волю бакенбардам, повылазившим на щеки. Такой, знаете ли, Онегин, хотя насчет бакенбард Онегина я вообще не уверен. Можно было бы назвать его Фандориным, широкие народные массы прочувствовали бы образ острей. Для этих масс теперь Фандорин первичней Онегина, таков подлый семиозис нашего фальшивого века. Но не для широких народных масс пишется этот текст. А потому – Онегин, ага.

Он не дал себя рассматривать – то ли стеснялся, то ли боялся, то ли был проинструктирован провернуть все быстро.

Онегин убежал вперед на три шага и сохранял прыть, а на бегу разве ж всмотришься? Я ускорился и нагнал, а он уже стоял в смиренной позе лакея, и под черным сюртуком последней коллекции Pal Zileri – нет, не старомодным, а ультрамодным, – сияла белоснежная рубашка, на руках, как и полагается, брегет (как денди лондонский одет). Он указал мне на двери забранного в леса ресторана. Там, на дверях, была стилизованная шрифтом и латунью под «золотой век» табличка «Закрыто на ремонт» – с завитушками и ятями, которые я не смогу воспроизвести потому, что не знаю этого архаичного правописания, а пишу, конечно, по памяти, в которую все эти детали не уместились.

– Туда? Внутрь, что ли? – уточнил я. – Закрыто ведь.

Онегин улыбнулся – но не тем наглющим ощериванием вседозволенности, которое я буду видеть на их губах постоянно, но стеснительным быстрым движением губ. Мол: «Не для нас, любезнейший, пишутся в этом городе запретительные таблички». Он улыбнулся и приподнял руку в прощании. Но, видно, вспомнил, что нечего нам с ним прощаться – мы и не здоровались, не знакомились – так, пересеклись на мгновение. Я был (теперь понимаю) какой-то его коротенькой, простенькой миссийкой. Онегин отдернул руку вниз, показывая, что нет, это он не мне махнул, а так, рука чего-то сама дернулась, словом он повернулся и поспешил прочь, к метро.

Я стоял под лесами, напротив двери «Закрыто на ремонт». И понятно было, что «Закрыто на ремонт» означает в данном случае: «Закрыто для вас, уважаемые москвичи и гости столицы. Чешите-ка вы, уважаемые москвичи и гости столицы, куда-нибудь подальше». Еще, пока я тянул на себя тяжелую дверь, подумалось, что это все – неплохое прочтение метафоры «закрытое заведение», «закрытая вечеринка»: заведение действительно было «закрытым», во всех смыслах этого слова. Но ждал меня там кто-то, за этими дверями. И вот вступил в украшенный наборной плиткой холл, сразу за которым были стол и металлическая рамка. Со стула поднялся одутловатый детина, который был мозгом этой рамки. И сказал он не «Куда прешь, не видишь, закрыто?», а – безличненько, по-ментовски:

– Все металлические предметы на стол, сумку к досмотру, сам через рамку.

Я повиновался, и зазвенел, и вытаскивал пояс, и хлопал себя по карманам, и прыгал, и давал себя ощупывать пришедшим как будто из «Звездных войн» сканером и все равно пищал, и даже рот открывал и носки приспускал. В итоге был награжден правом оказаться по ту сторону портала. Одутловатый сказал в рацию: «Прошел. Пропускаю». И я двинул в абсолютную темноту, по коридору. Тут меня встретил еще кто-то, бесцеремонно блеснувший фонариком в лицо и ослепивший. Пока чернота из глаз уходила, он быстро проинструктировал, неразборчивым силуэтом, массивной тушей преграждая дорогу. И видны были только блики света в двух зрачках – единственное, что делало гору мяса человеком.

– Пройдешь в зал. Увидишь стол. Поздороваешься. Сядешь напротив. Стул там один. Первым не заговаривать. Обращаться «Алексей Борисович». Все понял?

Я кивнул и, сообразив, что кивок остался неувиденным, продублировал голосом:

– Да. Все.

– И смотри там без выебонов, – предупредил мой инструктор добродушно, показывая, что он мне даже не угрожает, а так, как бы шутит, по-дружески. Он двинул вперед, уже на цыпочках, выйдя на дощатый пол (доски под ним ощутимо прогибались), и света здесь стало больше, но его единственным источником была комната за высокими приоткрытыми дверьми, к которой он меня вел. Склонившись в полупоклоне, он отвел дверь в сторону и сделал два крутящих движения рукой, обозначая – одной жестикуляцией, как в «Контр-страйке»: «Пошел, пошел, пошел! Go, go, go!» Когда я миновал его, он сделал шаг вперед, в пятно света, и вполголоса доложил:

– Герман доставлен.

Я впился глазами в его лицо, понимая, что теперь он опять тараканом уползет в тень, и успел разобрать крупные черты, мясистый нос, массивные надбровные дуги, широкие скулы, треугольную шею. Прирученный зверь, который может случайно отхватить какому-нибудь неосторожному гостю конечность.

В зале я обнаружил сидящего боком, развернутого профилем ко мне старика. И лицо было знакомо, совсем недавно я его видел, именно вот так, профилем!

Нойде.

Диоклетиан из телевизора.

Огородник, обменявший пост президента на пчел, – именно этот дедуля был передо мной! И я оробел, и метнулся, суетясь, отыскивая тот самый стул, про который говорил облаченный в черный костюм зверь. Нашлась табуретка у стены, рядом с забранным тяжелой портьерой окном (естественного света не было – чтобы старика не увидели случайные глаза с улицы, что ли?). Я быстренько посеменил к табуретке – слыша, как вульгарно шаркают по полу мои спешащие ноги, и обогнул стол – длинный стол под белой скатертью, стол, накрытый на два куверта, один – перед стариком, другой – у второго торца, рядом со стулом, тьфу ты! Вот же мой стул! Не заметил из-за пионерского смущения.

Я рванул стул на себя, произведя адский скрежет, и дернулась дверь, и высунулась рожа инструктировавшего: посмотреть, в порядке ли хозяин, не убил ли я его этим звуком? Уже совершенно пунцовый, чувствующий себя кухаркой на приеме у английской королевы, я уселся, и уложил руки на колени, и ударился локтем о спинку, и подумал, что сижу ведь за столом – нужно, кажется, не на колени, а на скатерть ладони, да так, чтобы локти внизу, так как с локтями нельзя. И копошился, и уронил вилку (дикий звон), поднял, извинился (на этот раз рожа из-за двери не заглядывала).

Старик смотрел прямо на меня и улыбался – искренне и восхищенно, как природному чуду, такому как радуга или первый снег. Меня гнуло под этим взглядом, и я выдавил:

– Извините, – с повышением интонации, предполагая, что в конец предложения вложу его имя и отчество, но они-то и забылись. И вот «извините, … …» так явственно повисло в воздухе, я так беспомощно хватанул ртом воздух, что он лишь еще шире улыбнулся. Теперь понимаю, что он, конечно, манипулировал мной, заставляя меня раскрываться в смущении, предоставляя ему на внимательный хирургический осмотр мои психические внутренности:

– Извините, – повторил я, пунцовея.

Он улыбнулся уже по-другому – сопливо, маразматично, по-стариковски – и сказал с какой-то запредельной искренностью:

– А знаете, здесь очень вкусные кашки!

И мой мозг разбился об эти «кашки» так, как будто был мчащимся галопом жеребцом, наткнувшимся на невидимое силовое поле, одни какашки от мозга остались в результате «кашек». А старик усугубил:

– Хотите попробуем?

Именно – не «хотите попробовать?», а – «попробуем!». Будем вместе сидеть и чавкать этими кашками, пихать их в рот, запивать морсиком, или что еще он посоветует к кашкам? Я ошалело покачал головой, понимая, что, возможно, совершаю по меркам здешнего этикета какое-то преступление, отказываясь от кашек. Потом вдруг пришла мысль-молния, что надо согласиться: давайте кашки! Нет проблем! Пятьдесят тысяч все-таки. Кашки так кашки! Будем пробовать! Но – уже вырвалось «нет», а ему только вот это первое, искреннее, от меня и было надо.

Старик кивнул – чуть более деловито, чем можно было ожидать от маразматика. Но он ведь уже сделал обо мне все нужные выводы. Он предложил чаю-кофе, я попросил кофе. За камином оказалась еще одна дверь, прикрытая шторой, – оттуда выпорхнула девушка с лицом Марии Магдалины, в котором врожденная распутность сочеталась с благоприобретенной покорностью. Девушка с волосами, разделенными ровным пробором, белокурая (есть в этом слове что-то от белой глупой куры, правда? Но эта была – не умна даже, но мудра, это отпечаталось в немного упрямом выражении губ). Наряжена она была в строгий юбочный костюм. Она наклонилась к старику и вполголоса спросила, что-то вроде: «Вам как всегда?» – и он, ее властелин, кивнул: «Да, как всегда!» Она опустила взгляд и выпорхнула – и я уже ожидал своего кофе, ожидал, как она окажется рядом со мной и подаст его мне, так близко, что можно будет обонять ее парфюм. А старик сказал односложное:

– Она.

Я удивился и не сразу понял, что, конечно, сказал он другое. Сказал он: «Анна». Имя такое – Анна. Она, значит, Анна (не ревнуй, не ревнуй, Оля!). Я осмотрелся по сторонам: полумрак, свечи в подсвечниках и хорошо стилизованная под старину люстра из латуни и хрусталя. Все трепещет, подрагивает, трещат дрова в украшенном белыми изразцами (русская дворянская классика) камине, танцуют какие-то томные фигуры на потолке – вот это явное излишество, тут не проконсультировались с такими занудами, как я: интерьер в стиле позднего классицизма может иметь только белый потолок с полукруглыми обломами, самое большее – барельефную розетку, ну никак не жирного, масляного «делакруа» над головой. Но я вернул взгляд на старика, продолжавшего рассматривать меня.

Появилась Анна – слишком скоро! Есть у меня подозрение, что знали они заранее, что я закажу, и стояли стариковский чай и мой кофе уже заготовленными. И я приосанился, ожидая, что она-Анна шагнет ко мне первому со своим подносиком, но нет – сначала Нойде, показывая мне, что я – не гость, я – червь. Еще одно значение слова «облом», кстати. Я кивнул сухо, получив на скатерть рядом с собой сначала блюдце, потом салфеточку, потом ложечку и только затем – фарфоровую гнутую (снова барокко, а не классицизм) чашку с кофе.

Старик помешал в чашке чай и отхлебнул, будто пил из граненого стакана в латунном подстаканнике, видно – старая кремлевская привычка. Он придерживал чашку за ее ухо сразу тремя пальцами, продев их через ручку, и ручка упиралась в мякоть ладони под большим пальцем. Сам же палец шел по верхнему краю ручки и упирался в край чашки, как будто там был ободок подстаканника, а за ним – болтавшийся в нем стакан, который, возьмись по-другому – выскользнет и опрокинется, обдав кипятком. Сталину они все подражают, что ли?

Он отставил чашку и обратился ко мне, с совсем другой интонацией, не шамкая, не пришлепывая губами, как делал, когда предлагал кашки. Он заговорил, холодно и трезво глядя на меня. Мне стало совсем не по себе от этого перелома в нем.

– Мишель Фуко понимал ницшеанскую трансцедентальную волю к власти как изнанку рационализма. – Вот так начал он, показав, что знает: среди нас, «ученых-ботанов», мысль, не начатая ссылкой на авторитет, не является мыслью вообще. Вот так-то, с этим четко выговоренным «трансцедентальным», которого там, во фразе, могло и не быть, но – было, демонстрируя, что у деда для всех есть свой язык, своя феня, и что он владеет умами именно потому, что владеет фенями. И он продолжил: – Я бы не вполне согласился с Фуко. Потому, что считаю: воля к власти и власть сама по себе может быть не изнанкой рационализма а самим рационализмом, как таковым. Более того, если убрать тягу человека к власти, от нашего общества останется лишь хаос вовлеченных в процесс бесконечного потребления молекул. Если хотите, воля к власти есть единственное рациональное начало, организующее этот хаос.

Я понимал, что приглашен не для того, чтобы поучаствовать в диспуте о генеалогии власти, а потому внимательно слушал, кивками показывая, что понимаю его мысли.

– Если сравнить власть с неким кодом, который организует хаос в структуры, а те к тому же куда-то движутся, подчиняются неким законам, производят эти законы… Так вот, я бы сказал, что мы – ваши друзья, те, кто вас сюда пригласил, – и есть этот код. Не будь вы ученым, я бы сказал, что мы и есть власть, но это эффектное допущение не слишком корректно. Ибо я до сих пор не могу точно ответить на вопрос о том, что такое власть. В то время как на вопрос о том, кто такие «мы», я хотя бы могу попытаться ответить.

Он сделал паузу и, конечно, я задал вопрос:

– И кто же такие «вы»? – Мне хотелось добавить что-то ироничное, так уж устроен мой ум, что, сталкиваясь с величественным или претендующим на величественность, он пытается написать на этом величественном неприличное слово. На языке крутилось уточнение вроде: «Вы – те, кто закрывает рестораны на ремонт, чтобы другие посетители не мешали кушать кашки?»

– Мы, – сказал он властно. – Группа людей, помогающих друг другу. Только и всего. Когда одному что-то очень надо, все остальные стремятся сделать все, чтобы он получил требуемое. Причем человек может сам не понимать, что ему надо, и тогда другие решают за него. Общее правило – чем выше стоишь, тем больше можешь дать другим. А потому все заинтересованы в том, чтобы даже новички забирались как можно выше. Я выражаюсь ясно?

Я кивнул, но все-таки выдал, с быстрым смешочком:

– Получается что-то вроде общества альпинистов.

– Я против того, чтобы нас называли обществом, – парировал он. – Мы – не общество. Мы – группа ничем, кроме взаимной симпатии, не объединенных индивидуумов. Но если называть нас обществом, то скорей мы похожи на общество взаимопомощи.

– А вы? – уточнил я главное.

– А я – что-то вроде его председателя, – ответил Нойде.

Я вскинул уже поднесенную к губам чашку, в фамильярном жесте вроде «Ну, за тебя, председатель!». И кофе пролился – мимо блюдца, мимо салфетки – на белоснежную скатерть. И застряло в горле уже заготовленное «поздравляю!». А ведь старик меня видел насквозь и именно из-за этой моей ироничности, именно из-за лихой дули, высовывавшейся из кармана на все его рассуждения, наверняка и проявил ко мне интерес. Но это я понимаю теперь, а тогда, конечно, спросил:

– И чем могу помочь вам я? – И, голосом пятидесяти тысяч, добавил: – Должен сказать, что очень, очень вам благодарен за то, что выручили меня с деньгами. Очень выручили. Без шуток. Огромное спасибо. Но что теперь? Вы ведь ждете от меня чего-то?

– Михаил, давайте исходить из того, что мы пригласили вас сюда не потому, что вы нам что-то должны. А потому, что вы нам очень интересны. И именно отталкиваясь от этого, мы будем строить с вами дальнейший разговор, хорошо?

– Я интересен? Чем?! – я действительно опешил. Я не знал, чем могу быть интересен людям, способным собрать полсотни тысяч за пять дней и отдать их тебе, не выдвигая предварительных условий.

– Мы следим за вами очень давно, Михаил. Ведь вы подаете большие надежды на том поприще, которое нас всегда интересовало в первую очередь.

– Что это за поприще? – спросил я. И польстил себе: – История архитектуры? Семиотика?

– Нет, Михаил. Власть.

– Власть? – я удивился. – Да я даже на выборы не хожу! Я не интересуюсь политикой!

– Я не сказал «политика», Михаил. Я сказал – «власть».

Я споткнулся об этот аргумент и замолчал. Вообще, когда нужно было, он очень умело меня осаждал, выбивал почву из-под ног, так что дуля в кармане разжималась.

– Не мне вам объяснять, что каждый раз, когда вы начинаете читать свою лекцию, и даже раньше – когда только входите в аудиторию, – вы вовлекаетесь в отношения, которые имеют мало общего с истинной мудростью. Уж поверьте мне, старику, – кокетливо вставил он. – Мудрость приходит с опытом. Знания добываются из книг. А университет – это власть. Причем эта власть тесно связана как с мудростью, так и со знанием. Генеалогия власти была выведена из генеалогии знания. Тот, кто владеет знанием, владеет и человеком. Простейший пример – отношения доктора и пациента. Кстати, тоже отношения власти. Пациент вверяет свое тело доктору, так как доктор обладает знанием о том, как это тело устроено. Академия же во все времена была институтом подчинения, принудительной социализации, если хотите. Она приучала юного гражданина к тоталитарной системе, в которой ему предстоит прожить всю жизнь. К иерархии, где его могут при всех отчитать за опоздание, за плохое поведение, а он обязан молчать, слушать и молчать. Вы, Михаил, делаете из свободных животных, коими являются дети, винтики, идеально подходящие и к работе в офисе, и к государственной службе. Это ваша работа, ваша да их родителей, которые приучают их к мысли, что вас нужно слушаться. Вам – подчиняться. И они учатся – молчать, проглатывать обиды, становятся в иерархию, начинают свой путь наверх.

Подумалось, что последнее слово в этом предложении можно было бы закавычить.

Я крутил перед собой чашку с кофе. В чашке посреди кофейного озерца был островок взбитой желтой пены – твердый, пузырчатый, и вот я крутил чашку, а островок стоял на месте, – почему, интересно? Но интересно было только глазам, мозг же слушал, впитывал, удивлялся, подчинялся, подчинялся – ему, его логике и его знаниям. Я решил усомниться:

– Я в университете – самый мелкий хищник. Даже не хищник – травоядное млекопитающее. – Его теоретическим аргументам нечего было противопоставить, я возражал лишь своему персональному месту в них. – Если вам нужно детям мозги промыть – свяжитесь с ректором. Я думаю, люди, обладающие такими… ресурсами… его легко убедят в чем угодно… А я там даже не доцент. Старший преподаватель. Со скучными лекциями, на которых все спят. Так что никакой власти у меня нет. Сожалею.

– Вы искренне считаете, что нет? А где начинается власть, Михаил? Там, где президент встречается с рабочим? Или ниже – там, где мент сшибает взятку с таксиста? Или еще ниже – там, где таксист, придя домой, орет на жену за то, что она пересолила борщ? Или и первое, и второе, и третье есть власть, Михаил? Может быть, не только отношения ректора с преподавателем – власть, но и отношения преподавателя с теми, кто слушает лекции, – власть? Причем куда более полная власть, ведь он не только повелевает, как ректор, он еще и воспитывает – на всю их оставшуюся жизнь…

Я кивал, скосив взгляд на скатерть, и уже придумал себе историю. Вот сидит когда-то имевший всю страну дед. Деду захотелось снова иметь всю страну. Дед задумал, похоже, революцию. Бабла у деда, конечно, много – распродает потиху золото и брильянты партии. Дед оплатил мой долг (откуда узнал, интересно?) и сейчас попросит распространить среди студентов листовки, в которых дед объявляется последней надеждой демократии, борцом с тандемом, наследником Ельцина ну и тэ пэ. А какой-нибудь бывший шахматист объявляется пророком его, деда. И видно, мелькнуло что-то в моем лице, потому что он мгновенно прочитал этот бредовый сценарий. Он усмехнулся:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации