Текст книги "Разрыв-трава. Не поле перейти"
Автор книги: Исай Калашников
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Всю осень до крепких морозов на мельнице полно народу: мужики запасаются мукой, пока пруд не замерз. Круглые сутки шумит вода, гоняя тяжелое замшелое колесо, с мерным, баюкающим гудением вращается круглая плита жернова, частую чечеточную дробь сыплет деревянный конек, вытрясая из горловины ковша ровную, неиссякающую струйку зерна. Не гаснет огонь в очаге мельницы, огромном, сложенном из глыб дикого камня, над огнем всегда висит ведерный чайник, закопченный до черного блеска, и пускает из носа кудрявый парок.
Мужики, в ожидании очереди на помол, сидят за низким колченогим столом, сделанным из толстых плах, без конца пьют чай и толкуют о переменах в жизни, о налогах, о цене на хлеб.
Игнат в зимовье только спать ходит. Все время с мужиками, жадно слушает разные рассуждения, мерит их своей меркой, с беспокойством думает о том, что дальше будет. Недавно ему казалось, что теперь-то, после того как в деревне колхоз создали, жизнь без скрипа повернет на новую дорогу: мешать вроде бы некому… Думал, что мало-помалу, как полая вода в землю, уйдет без следа людское ожесточение, установится в народе доброе согласие.
Колхоз многим дал свободно вздохнуть. Приезжал два раза на мельницу Петруха Труба, пил чай с белыми калачами, хвастал, что дома без калачей и за стол не садятся. Наверно, приврал малость. Но что правда то правда, никогда не зарабатывал он столько хлеба, сколько в колхозе. А еще урожай не шибко хороший был, и много зерна из рук упустили, когда вели уборку не по-людски. Или Настя. В старое время замоталась бы одна с хозяйством. Таких беззащитных бабенок раньше и обижали, и обманывали. Теперь нет этого. Работу ей дали подручную, время есть дом обиходить, и зарабатывает неплохо – чего еще?
Что слабосильным от колхоза выгода – спору нет. Иное дело те, у кого хозяйство справное. Им без колхозу живется не худо. Многие недавно из нужды выбились, кровь и пот вложили в свое хозяйство, они и не против артели, но жалко, словами не выскажешь, как жалко отдавать коня, новый плуг, телегу на железном ходу… Тут бы умно, толково показать мужикам, что им сулит колхозная жизнь, какое облегчение несет. Вместо этого зачали ошарашивать твердыми заданиями. Тут уж податься некуда, хочешь не хочешь, пиши заявление. И пишут.
Но семейский мужик не любит принуждения, он становится вредным, упрямым. Слушает Игнат разговоры на мельнице, прикидывает, что может получиться, если добрая половина колхозников – приневоленные. Не будут они от души работать, погубить могут доброе дело. Не на пользу себе власть гайки заворачивает.
Особенно встревожился Игнат, когда узнал о приговоре Лиферу Ивановичу. Думал так и этак и не мог найти оправдания чрезмерной, безжалостной строгости, к тому же заведомо несправедливой. Представил себя на месте осужденного, и мурашки пробежали по спине. Страшны не два года отсидки, страшно то, что хозяйства лишили. Чем будет жить семья Лифера? Куда ему самому подаваться после тюрьмы, если всю жизнь занимался хлеборобством, иного дела не знает, не любит? Милосерднее лишить человека жизни, чем обрекать на такую муку. Неужели этого не понимают власти? Пусть Белозеров по молодости и природному задурейству не соображает, но должны же в районе умные начальники быть. Может быть, просто они ничего не знают, не доходит до них то, что здесь делается?
Поразмыслив так, Игнат решил поехать в район. Попросил мужиков присмотреть за мельницей и отправился в Мухоршибирь. Зашел в райком партии. У секретаря райкома шло заседание, Игнату пришлось долго ждать. Он сидел в коридоре на деревянном диване. Хлопали двери кабинетов, сновали озабоченные люди. Неожиданно к нему подошел Белозеров:
– Ты что тут делаешь?
– Приехал… – неопределенно протянул Игнат: ему не хотелось говорить Белозерову, что` его привело сюда.
– Знаю, что не пришел. С жалобой?
– Все может быть.
– И охота тебе!.. Что опять?
– Не опять, а снова. Скажи, Стефан Иваныч, неужель тебя совесть не беспокоит… съел мужика ни за что ни про что.
Дверь кабинета секретаря райкома распахнулась, из нее цепочкой потянулись люди. Игнат поднялся. Белозеров пошел за ним. В кабинет вошли вместе. В нем было сине от дыма, душно. Секретарь собирал бумаги, кидал их в открытый ящик стола. Он был невысок, кряжист, на короткой шее – круглая, наголо обритая голова. «Тот самый, о котором говорил Батоха», – отметил в уме Игнат.
Белозеров сел у дверей за спиной Игната. Секретарь дружески кивнул ему, остановил на Игнате вопросительный взгляд маленьких светлых глаз, короткопалые руки перебирали шуршащие листы бумаги.
– У нас недавно мужика засудили… – Табачный дым першил в горле, Игнат кашлянул, расстегнул верхнюю пуговицу полушубка. – Вот он управился…
Через плечо Игнат кивнул на Белозерова.
– За что судили?
– Ни за что.
Секретарь не то хмыкнул, не то промычал что-то невнятное, взгляд его построжал, бледные одутловатые щеки затвердели.
– Ни за что у нас еще ни одного человека не осудили. Что это за разговорчики – ни за что? Наверное, хлеб не сдал?
– Не сдал… Но…
– Какие могут быть «но»? Не сдал – это не сдал. А вы кто такой, собственно? Родственник осужденного? Товарищ?
– Никто я ему.
– Добровольный ходатай? Товарищ Белозеров, что это за гражданин?
– Колхозник, товарищ Петров. Брат Максима Родионова, – четко, как воинский рапорт, выпалил Белозеров.
– Странно и непонятно. Вам, уважаемый, надо не защищать, а выявлять утайщиков хлеба.
Игнат понял, что этому человеку ничего не докажешь, ни в чем его не убедишь.
– И сами исправно выявляете, – сказал с глухой враждебностью, повернулся к дверям.
Белозеров смотрел на него, насмешливо щуря глаза, его, кажется, так и подмывало спросить: «Ну что, выкусил?»
Этот разговор нагнал на Игната такую тоску, какой он не знал после убийства Сохатого. Сейчас даже больше… Со Стигнейкой было все понятно. Душевно мучаясь, знал: случись сызнова то, что было, поступил бы так же. В точности. Когда человек становится хуже бешеной собаки, когда за ним остается след людской крови, как не перегородить ему дорогу? Подняв руку на Сохатого, он взял на душу великий грех, зато уберег многих от гибели и несчастий, искупил вину перед покойным Лазарем Изотычем. Да, тогда все было много понятнее. Сейчас… Жизнь Лиферу Ивановичу угробили. И сделали это не какие-то злодеи вроде Сохатого. Свои это сделали. Вот что плохо. Если людьми завладеет бессердечье, ожесточение, станут они гнуть, ломать виноватых и правых – что тогда будет? За это ли жизнь отдали Макар, Лазарь Изотыч и тысячи других мужиков, которым бы жить да жить? Нет, невозможно, чтобы зло верх взяло, никак невозможно.
На мельницу Игнат собирался с неохотой, тянул время. Потом понял, что поджидает Белозерова. Может быть, он одумался, может быть, с секретарем у него был разговор о Лифере Ивановиче, когда он ушел из райкома, не могло не быть у них разговора.
Хотел сходить в сельсовет, но передумал, пересек улицу, толкнул ворота двора Насти. Ее дома не оказалось, на двери висел замок.
Во дворе было чисто выметено, прибрано, а все равно сразу видно, что домом правит баба. Заложка от ворот утеряна, вместо нее – кривая палка, две свежих доски к забору прибиты косо, и гвозди загнуты, торчат кабаньими клыками. Самый последний мужичишка так не сделает…
Он повернулся и направился домой. В воротах столкнулся с Настей.
– Игнат! – Она обрадованно улыбнулась, стукнула ногой об ногу, сбивая с черных унтов снег. – Совсем забыл обо мне?
В руках она держала круглое сито, сплетенное из конского волоса, черные варежки, вытертая курмушка были в муке.
– Ты где была?
– На распродаже. Хозяйство Лифера Иваныча Белозеров с Еремой Кузнецовым расторговывают. Купила сито. Почти новое и почти даром. Погляди. – Она протянула ему сито.
Игнат отвернулся. Вот как, значит… Поговорил, значит, Стефан с секретарем.
– Отнеси сито обратно, Настя.
– Почему? – Она удивленно моргнула. – Все брали. Корнюха три раза прибегал, весь вспотел от торопливости.
– Вон как! Корнюха… А ты все равно не бери.
– Да что тут особенного, Игнат? Не возьму я – возьмут другие.
– Стыдно, нехорошо, Настя. Каждая тряпка, каждая вещица слезами омыты.
Настя посмотрела на сито, стряхнула с варежек муку.
– Отнесу… Ты заходи в избу, подожди меня.
– Некогда. На мельницу еду.
– Рассердился?
Не то слово – рассердился. Совсем он не рассердился. Стыд, обида за людей больно стиснули душу. Налетели, как воронье на падаль, тащат, радуются дешевизне, и совесть их не ворохнется. Даже у Насти. Вот тебе и новая жизнь, вот тебе и добросердие, и бескорыстие.
Когда он подходил к воротам, Настя резко, словно бы испуганно, окликнула его:
– Игнат!
Он обернулся:
– Что?
– Игнат, я… – Она запнулась и сказала, кажется, не то, что хотела сказать: – Я на днях приеду на мельницу. Пшеницу размолоть надо.
На мельницу она не приехала. В деревне открылась школа для взрослых, и Настя, Татьяна, Устинья, многие другие бабы, а также мужики пошли учиться. За колченогим столом только об учебе и разговоры. Мужики посмеиваются. Чудно это – баб грамоте учить. Тараска Акинфеев пожаловался:
– Моя от рук отбилась с этой учебой. Я ей: ужин вари. Она мне: сам сваришь, не развалишься. Я ей: рубаху выстирай. Она мне: у самого руки не отсохли. Стукнул бы – нельзя. Заявление настрочит, потому как грамотная.
Приехал молоть свое зерно Белозеров, послушал рассуждения мужиков об ученых бабах, фыркнул:
– Темнота вы некультурная!
Викул Абрамыч тряхнул узенькой бородкой, сладенько заулыбался.
– Что верно, то верно – темнота, Иваныч! Вразуми. К примеру, моя деваха, Полька, тоже каждый вечер по букварю носом елозит. А где польза? Или грамотным жалованье особое будет? Надбавка ли какая за ученость? А то чистим, к примеру, стайку. Старуха ни одной буквицы не знает, Полька по букварю без запинки чешет, а разницы никакой. Нарочно приглядывался. Старуха коровью лепешку на вилы и в короб, Полька – на вилы и в короб.
– За такие разговоры тебя самого не мешало бы на вилы и в короб, а сверху побольше навалить лепешек, чтоб не высовывался, – без улыбки сказал Белозеров. – Надоели вы мне, пустобрехи. Ты, Викул Абрамыч, берешься судить о грамоте, а сам только в коровьем дерьме и смыслишь.
– Так оно и есть, Иваныч, так и есть, – весело, с охотой согласился хитрющий Викул Абрамыч.
Белозеров закинул за спину винтовку, насыпал в карман патронов и ушел в лес на охоту. Вернулся поздно вечером, пустой, позвал Игната в зимовье.
– Назарыч, тут недалеко чья-то могила, что ли? Крест стоит.
Доглядел-таки, варнак глазастый. В непролазной чаще похоронил Игнат Стигнейку Сохатого, поставил на могиле крест: каким бы ни был он, а христианин, негоже было закопать его в землю просто так, будто дохлую собаку. Думал, никто не отыщет его могилу. Отыскал…
Зоркие глаза Белозерова в упор смотрели на Игната.
– Так чья это могила, Игнат Назарыч? Не Сохатого ли?
– А тебе что, не все равно…
– Я так и думал. – Помолчав, Белозеров весь подался к Игнату. – Ты его кокнул?
Игнат не ответил, отвернулся. Белозеров, усмехаясь, свернул папироску, дыхнул на Игната горьким махорочным дымом.
– А я все гадал: где обретается этот бандюга? Увидел могилу, и сразу в голову стукнуло – тут! Иначе он бы дал о себе знать… Обстановочка! А я думал, ты только молитвы возносить способен. Как решился, а?
Игнат и на этот раз ничего не ответил. В тягость был ему весь разговор. Хотелось одного, чтобы Белозеров поскорее ушел. Но тот и не собирался уходить, дымил махрой, раздумывая вслух:
– Не знаю, хвалить тебя за самоуправство или… сам я на твоем месте сделал как-нибудь иначе. Ну ладно… Знает кто-нибудь, что ты его пристукнул?
– Нет.
– Совсем никто?
– Совсем.
– Это хорошо. Пусть все так и останется. Но крест сруби. Не крест, кол осиновый нужен на его могилу.
– Не буду рубить.
– Тогда дай топор. Я сам…
И он ушел в темный молчаливый лес. Возвратившись, бросил топор у порога, сел на прежнее место. Опять курил, усмехался. Вдруг спросил:
– А как насчет совести – не беспокоит?
– Пошел к черту! Что тебе надо? Катись, Стефан Иваныч, своей дорогой и в душу мне не влезай.
– Ты не сердись. Я же не сердился, когда ты спрашивал…
– Что тут спрашивать? Кошку утопить и то…
– Он же был из гадов гад.
– Да хоть распрогад! Постой… Ты вроде бы меня к себе приравниваешь. Вон куда заметал, Стефан Иваныч! Напрасно стараешься. Ты своих калечишь. Трудяг.
– Своих? – Белозеров с сожалением посмотрел на Игната. – Своих, говоришь… – Он поднял руку, растопырил пальцы. – Смотри… Один из них загниет – что делать? Не хочешь всей руки лишиться – отрезай палец. И больно, и жалко, а как быть? Вот, Игнат Назарыч, какой текущий момент в настоящее время. – Он поднялся и ушел на мельницу.
Игнат, посидев в одиночестве, тоже пошел за ним следом.
VIЧасто перебирая ногами, всхрапывая, лошадь тянула в гору волокуши с бревнами, из ее ноздрей вырывался горячий пар, потные бока дымились, и на мокрую шерсть ложились нити инея. Максим подталкивал воз, упираясь стягом в подушку волокуши. На половине подъема лошадь остановилась, скосив на хозяина влажный фиолетовый глаз.
– Ничего, отдыхай, – успокоил ее Максим, сел на бревна, вытянув покалеченную ногу.
Под горой, отделяя лес от полей, извивалась речка – неровная белая ленточка; за ней над голыми кустарниками вставали острые темно-зеленые, почти черные конусы елей, дальше сплошной шубой лохматился сосняк; багровое, негреющее солнце краем коснулось леса; дорога, вмятая в рыхлые сугробы, была пустынной. Все колхозники уже перевалили через гору и сейчас, наверное, подъезжали к дому. Максим отстал. В лесу лопнула веревка, пришлось снова накатывать на волокуши, увязывать бревна. Мужики забыли о нем или не захотели ждать. Скорей всего, не захотели. Черти полосатые, по-единоличному работают. И Корнюха с ними укатил. Этому-то уж и вовсе не простительно.
– Ну что, трогать будем?
Лошадь вытянула шею, напряженно заскрипели мерзлые ремни сбруи, воз снялся с места.
Еще две остановки, и перевал. Облизанные ветрами сугробы с кустиками сухой чахлой травы, торчащими из прессованного снега. Максим подтянул чересседельник, закурил, уселся на воз. Под гору лошадь пошла рысью, концы бревен на раскатах взбивали снежную пыль. Впереди за белыми полями темнели избы, встречный ветер доносил запах дыма. Когда ты целый день пробыл на морозе, нет ничего милее этого еле уловимого запаха, он сулит тепло, горячую пищу, отдых. Максим позабыл о своей обиде на мужиков, посвистывал, улыбался, представляя, как он отогреет у жаркого очага руки и возьмет к себе Митьку, как будет суетиться и радостно улыбаться Татьянка, собирая ужин; все будет так, словно он самое малое полгода не жил дома. Какая, должно быть, постылая жизнь у тех, кто ничего этого не имеет.
Тут Максим вспомнил, в который раз за день, Лифера. На колхозном собрании было решено построить амбары для семян и фуража. Но готового лесу было мало, и тогда пустили в дело все старые, отнятые у кулаков строения. У Лифера сначала раскатали амбар и завозню, потом взялись за дом. В это время пришла Лифериха с сыном. Глянула на горы бревен, нагроможденных во дворе и на улице, на высокую трубу печки, белым столбом вставшую над разнесенным жильем, и заголосила на всю деревню. Сын Лифера, Никита, парень лет девятнадцати, исподлобья смотрел на людей, что-то говорил матери. Семья Лифера ютилась у соседей, и Максим хорошо понимал, каково им было смотреть, как рушится дом, где каждая трещина в стене, каждый сучок в половице знакомы, где столько прожито и пережито.
Максим решил, что нельзя больше откладывать поездку в город. И так затянул. Думал, когда разделят хлеб, будет что увезти на базар. Сыну нужны всякие пеленки-распашонки, сам обносился, и Татьянке не грех бы купить хоть какую-то обновку. Но хлеба досталось не так уж много: раздал старые долги, и осталось только на еду. Надо будет попросить взаймы денег у Корнюхи. Пьяный был – хвастался, что есть деньги. И немедленно ехать. Пройти прямо к секретарю обкома, знакомцу Батохи, рассказать все, как было.
Свалив бревна, Максим на общем дворе распряг лошадь и пошел к Корнюхе. Брат уже сидел за столом, ужинал.
– Ты откуда? – спросил он, облизывая широкую деревянную ложку.
– Только что приехал.
– Да что ты говоришь?! А я думал, ты вперед всех уехал! Оказия!
По тому, как старательно Корнюха удивлялся, Максим понял: врет. Так ему и сказал:
– Перестань брехать.
Корнюха смущенно кашлянул:
– Я ждал. Холодно, холера ее дери, ноги окоченели – тронулся. Садись щи хлебать.
Максим отказался. Устинья встала из-за стола.
– Садись вот тут.
– А ты куда? – спросил ее Корнюха.
– Так учеба же!
– Далась тебе эта дурацкая учеба. Лучше бы носки теплые связала. Ты мерзни, мужик, а баба твоя, как вертихвостка какая, каждый вечер бежит из дому!
Максим вспомнил, что и Татьянка должна идти учиться, заторопился:
– Я к тебе по делу, брат. Дай мне денег, сколько можешь. В будущем году верну. В город хочу съездить за покупками.
– Только ли за покупками? Не крути, Максим. Хлопотать едешь. Это тебя Игнат настропалил. Не слушай ты этого богомольца, Макся, не лезь куда не зовут. – Корнюха подставил под кран самовара стакан, нацедил из заварника чаю. – Наскребешь на свой хребет.
– Я тебя о деньгах спрашиваю – дашь или нет?
– Чудной ты! – благодушно оскалился Корнюха. – Деньги. Это самая большая закавыка в нашей жизни. Всегда их мало, всегда их нету, всегда они нужны.
– Ты больно разговорчивым стал. – Максим поднялся. – Не дашь, что ли?
– Дай ему, Корнюшка! – Устинья стояла перед зеркальцем, завязывала кичку, обернулась, подмигнула Максиму. – Проси лучше, жмется.
Корнюха услышал, прикрикнул нестрого:
– Иди, раз пошла! Деньжата есть, не отпираюсь. Но мало, Максюха, и самому во как нужны. – Ребром ладони он провел по горлу, но, заметив едкую усмешку на губах Максима, сдался: – Черт с тобой, бери!
– Давно бы так. А то ломаешься, ровно богатая невеста перед бедным женихом. Ох, и жох ты стал, братуха!..
Во дворе дома Корнюхи Максим подобрал палку и, опираясь на нее, похромал по улице. Скупо светил молодой месяц, пар от дыхания клубился перед глазами, оседал на ресницах мягкими снежинками. Татьянка и с ней Настя встретились ему на дороге. Немного досадуя, что ужинать придется одному, он спросил:
– С кем оставила Митьку?
– Елена с ним нянчится. Тебя дожидается.
Разговаривая, Татьянка в одной руке держала букварь с тетрадкой, другой все время подправляла платок и как-то странно поглядывала на него. Да она же без кички! Ты смотри!..
– Ну, Танюха, кажись, самая пора тебе городские юбки-кофточки заказывать!
– А может, я портфелю с медными застежками запрошу, – со смехом сказала она. – И тебя, хромого, променяю на бравого-кудрявого.
– Я те променяю! – пригрозил он палкой, все больше жалея, что Татьянки целый вечер не будет дома. – А что надо Елене?
– Из-за Лучки все. Ты ее сильно не привечай. Ну, пойдем, Настенька.
Он проводил их взглядом, подумал, что совсем недавно ни одна семейская баба не осмелилась бы показаться на люди без кички, это сочли бы чуть не распутством, а сейчас его не очень-то храбрая Танюха идет в платке. Вот так же бы, как этот бабий наряд, закинуть в дальний угол все старые привычки…
Дома было тихо. Елена сидела на лавке, вдев ногу в ремень люльки, качала Митьку. Очеп, прогибаясь, голосисто поскрипывал.
– Тише. – Елена предостерегающе подняла палец. – Заснул.
Митька чмокал губами и сжимал у подбородка пухлые кулачки. Постояв над ним, Максим сел на лавку спиной к печке, стал ждать, что скажет Елена.
– Лучка-то у бурят живет. – Елена перестала зыбать люльку.
– Знаю.
– Бросил нас или что?
– Вот про это не скажу…
– От него всякой всячины жди… Паразитина! – Она вдруг всхлипнула, но, глянув на Митьку, зажала рот ладонью, замолчала, на ее ресницах медленно набухали слезы.
– Ничего, все перемелется…
– Скажи, Максим, что я ему плохого сделала? Чем его не удоволила?
– Разбирались бы сами… – Очень не хотелось Максиму оказаться втянутым в семейную склоку: когда муж с женой не поладили, постороннему ни за что не понять, кто прав, кто виноват, а зачни разбираться, тебе же перепадет с той и с другой стороны.
– Ить ему одно добро делала! – Лицо Елены стало злым. – Ить в одной шинелишке взяла его!
– А ушел он в чем – в борчатке, крытой сукном?
Не поняла Елена его, не услышала язвительности в словах.
– Не крытая, черненая борчатка.
– Так тебе Лучку жалко или борчатку? – спросил он.
– Я не к тому вовсе, – чуть смешалась она, сообразив-таки, какой глупый разговор выходит. – Что мне шуба? Все из-за брата его, из-за Федоски долговязого. Тот с ума спятил, на бурятке жениться вздумал, а мой ему потакает.
– Да тебе-то какая печаль – пусть женится хоть на бабе-яге.
– Согласная с тобой, согласная. Женись, но в дом некрещеную не тяни, не заставляй меня жить под одной крышей.
– Ты думаешь, есть разница между крещеными и некрещеными.
– Да ты что, Максим!..
– Про Адама и Еву слышала небось? Ты знаешь, оба они, прародители наши, Адам и его Ева, были некрещеными.
– Зачем мне знать про это! Причем тут Адам и Ева, когда дом мой! Пусть Федос свой строит и ведет хоть черта самого.
– Твой дом, твоя шуба… – Максим покрутил головой. – Э-эх, Елена! Я-то считал, что Лучка подороже твоего дома со всем его барахлом!
– Ты за него не восставай!
– Не восстаю. Хочу тебе только сказать, что ты не тем козыряешь. Все еще задаешься, что батька твой богатым был. Кончилось время богатых, Елена. Это одно. Другое, твоей заслуги совсем нет в том, что батька богатым был.
– Спасибо, Максим. Помог бабьему горю. Век не забуду. – Елена поджала полные красивые губы, лицо ее стало темнее тучи.
– Помни, помни… Но лучше бы тебе не это помнить, а то, что не первый раз Лучка уходит от тебя. Забыла, как уговаривала на заимке?
– Тогда другое дело было!
– Другое, – согласился, – но если подумать – то же самое.
Максиму хотелось есть, под ложечкой тупо посасывало, а конца разговора не было видно, и он все больше раздражался, наконец спросил со злостью:
– От меня-то ты чего хочешь?
– В улус надо ехать.
– Ну и поезжай!
– He могу я одна. Как я поеду туда! – Елена опять всхлипнула и заплакала, ее лицо стало некрасивым, каким-то рыхлым, расплывшимся.
Максим развел руками. Что за народ эти бабы! Всегда у них слезы на колесах, где умом не возьмет, слезами принудит. Лучка тоже хорош. Пьянствует, поди, в улусе, а ты тут майся с его половиной. Ехать за ним, а в город? Да и что за ним ездить, не удавится – явится.
– Ты, Елена, сырость не разводи. Не могу я сейчас ехать, мне в город надо. Вот вернусь…
– Его же из колхоза выключат. Был сегодня Белозеров Стиха, сказывал, выключим, потому как не работает, а коней и все другое, что мы сдали, говорит, не вернем.
Максим мысленно обругал и Елену, и Лучку. Нашли время цапаться-царапаться. Белозеров и без того косо смотрит на Лучку, а тут… Как нарочно, себе во вред делает: то гулял, то вот сбежал. Придется за ним ехать. Елену Лучка не послушает, станет куражиться.
– Видишь, ты какая… Битый час несла всякую околесицу, а главного не сказала… Суши свои слезы. Завтра поедем. Только из улуса я прямиком – в город. Иди собирайся. Утром сбегаю к Рымареву, отпрошусь – и тронемся.
Намеченная поездка чуть было не сорвалась. Рымарев не хотел отпускать Максима. Сначала говорил, что вот-вот будет общее собрание, а когда Максим сказал, что к собранию успеет вернуться, он стал жаловаться на нехватку рабочих рук, наконец сознался, что без согласования с Белозеровым решить этот вопрос не может. Но Белозеров вчера сам поехал в город кое-что закупить для колхоза, вернется примерно через неделю. Максима рассердила не столько задержка с поездкой, сколько увиливание Рымарева от прямого, честного ответа. На работу, на собрание ссылается, а сам…
– Ты все с ним согласовываешь?
– Разумеется.
– И когда на обед идти, и когда по неотложной надобности!
– Товарищ Родионов! – Гладкое, чисто выбритое лицо Рымарева покрылось пятнами. – Как вам не стыдно, Максим Назарович!
В председательский кабинет зашли за распоряжениями бригадиры, и Рымарев, не желая ругаться при них с Максимом, сказал, что он может ехать. С обидой сказал.
Выехали на легкой кошевке. Железные подреза легко скользили по белой степи. В лучах утреннего солнца розовели сугробы; невдалеке огненно-рыжая лиса безбоязненно наблюдала за повозкой, подняв острую мордочку и разостлав по снегу пышный хвост. Елена, закутанная в необъятную доху, молчала, должно, сердилась за вчерашнее. Максим был даже рад, что она не досаждает разговорами. Когда кругом белая скатерть степи и ходкой, легкой рысью идет лошадь, совсем не хочется говорить о всяких глупостях, вроде тех, что выкладывала вчера Елена, а сегодня – Рымарев. У того и у другой глаза завешаны. Елене мешает взглянуть на свет открытыми глазами отцовская выучка, Рымареву – боязнь сделать что-то не так. Поймут ли они когда-нибудь, что жизнь сейчас – как эта чистая, неисчерченная дорогами степь, пиши свой след, не заботясь о том, как и где ездили до тебя, только держи прямой путь и не пугайся снежных заносов…
Далеко в степь вдвинулась гряда оглаженных ветрами сопок, у их подножья вольно, без всякого порядка стояли низенькие, черные от старости, с ветхими крышами домики улуса, за ними, на взгорье, блестели окнами огромные по сравнению с домиками строения.
От улуса навстречу кошевке с лаем бросились собаки, вслед за ними – ребятишки, одетые в долгополые шубы и островерхие бараньи шапки. Максим натянул вожжи.
– Здорово, мужики!
– Сайн байна! – вразнобой ответили ребятишки.
Припоминая немногое из того, что знал по-бурятски, Максим спросил:
– Председатель Бато гэртэ гу? – И, неуверенный, что его поняли, повторил по-русски: – Председатель дома?
Мальчик, подпоясанный старым, потрепанным кушаком, ответил Максиму:
– Гэртэ нету. Угы. Там, – показал рукой на новые строения.
Он был горд, что разговаривает по-русски. Максим посадил его в кошевку, дал вожжи.
– Вези, друг. У вас ород[6]6
Ород – русский (бурят.).
[Закрыть] дядя би гу?
– Би, би[7]7
Би – есть (бурят.).
[Закрыть].
Из нескольких зданий на взгорье было закончено одно, над ним, прибитый к охлупню, висел неподвижно большой флаг. Из окон выглядывали люди. Без шапки, в одной рубахе, на крыльцо вышел Бато, широко улыбнулся, сбежал по ступенькам, протянул руку, радушно пригласил:
– Шагай тепло греться.
Он помог Елене выбраться из кошевки, снять доху. В доме, пахнущем смолой и свежеструганной сосной, топилась печь, отпотевшие окна слезились, на подоконнике поблескивали лужицы воды, посредине сиротливо стоял небольшой стол, покрытый красной, закапанной чернилами далембой[8]8
Далембой в Забайкалье называли сатин.
[Закрыть], вдоль стен – разнокалиберные стулья, табуретки, скамейки. Видно было, что помещение еще не обжито, вещи стоят как попало, не на своих местах.
– Хороший дом отгрохали, – с завистью сказал Максим.
– Маленько ничего, – скромно согласился Бато, окинул дом взглядом, повторил: – Маленько ничего. – Но, словно боясь, что его слова прозвучали хвастливо, засмеялся: – Колхоз маленький, контора – большой. Беда хорошо живем!
Максим снял шапку, расстегнул полушубок, сел ближе к печке. Из окна видно было другое здание – еще больше, чем контора, на ребрах стропил стучали топорами плотники. Перехватив взгляд Максима, Бато пояснил:
– Народный дом будет. Еще один дом – школа будет. – Он достал из кармана кисет, протянул Максиму вместе с трубкой. – Ноги грей печкой, душу – трубкой, сердце – разговором.
– Как вы столько подняли? – дивился Максим. – А говорил: народу мало в колхозе.
– Народ другой есть, не в колхозе. Народный дом всем нужен, школа всем нужна.
– Единоличников припрягли, так?
Интересно все это, хочется узнать Максиму, как дело поставлено, а Елена поговорить не дает, толкает в бок и раз, и другой. Шепчет:
– Спроси про Лучку-то. Что тут табачище нюхать…
Без понятия баба. Батоха сам знает, зачем она припожаловала, без расспросов скажет, где Лучка, чем тут занимается. А Елене не мешало бы чуть приветливее быть. Сморщилась вся, словно кислого объелась.
– Ноги грел? Будем стройка глядеть. Молодуха с нами ходи.
– Что я там не видела, на вашей стройке?
– Дом смотреть будешь, своим сказать будешь: такой делай, – посмеивался Бато, будто не замечая враждебных взглядов Елены. – Ходи, молодуха. Свой мужика гляди. Золотой голова, золотой рука – такой молодец человек.
Вышли. Бато шагал быстро. Максим, хромая, едва поспевал за ним. Елена тащилась сзади, путаясь в длинном сарафане, и все гудела, гудела:
– В работники нанялся. Дома делать нечего, беспутному.
Весь снег вокруг зданий был завален корьем, щепой; возле штабеля круглого леса догорал огонь, дым, прижатый морозом к земле, стекал с косогора и синей полосой стлался по степи; на солнце холодно взблескивали топоры плотников, где-то наверху, на потолке Народного дома, равномерно ширкала пила. Лучку нашли внутри Народного дома. Он размечал проемы окон под окосячку. Увидев Еленку, сунул карандаш за ухо, положил брусок уровня на верстак.
– Прибежала-таки?
– Идите к огню. Там говорить веселее. – Бато подгреб ногой сухие щепки. – Бери, Лучка, грей молодуха.
– И так, кажись, жарко будет, – сказал Лучка, но щепки взял, пошел к огню.
Максим остался с Бато, но Лучка оглянулся, позвал его:
– Ты, шурин, коли что, нас разнимать будешь. – Лучка сел на бревна, снизу вверх глянул на жену. – Ну, чего сюда нарисовалась?
– Это я ее привез. – Максим пошевелил щепки, дунул на горячие угли, и пламя, вспорхнув, лизнуло кудри стружек, разгорелось. – Домой тебе надо, Лучка.
– А зачем?
– Постыдился бы говорить такие слова, изгальщик! – злым шепотом сказала Елена. – Смотри, отощал весь, обтрепался. Они тебя, дурачка, приласкали, а ты и рад бревна ворочать.
– Короткий ум у тебя, Елена. Там, где мера – верста, с вершком лезешь…
– Поспорите дома, – вмешался Максим. – Ты, Лучка, кажется, забыл, что колхозником числишься.
– Я Белозерову сказал, что уйду из его колхоза.
– Колхоз, между прочим, не Стишкин – наш.
– Это ты так думаешь. А на деле колхозом Стишка, как собственным хозяйством, правит. Посмотри, у Батохи все по-другому. Вот переселюсь сюда…
Подошел Бато, сел на корточки перед огнем, протянул к нему смуглые, обветренные руки.
– Разговор был? Чашка чай пить надо.
– Бато, я отсюда в город еду. Так ты, может, отвезешь Лучку и Елену в Тайшиху?
– Можно. Завтра район еду. С собой брать буду. Город зачем едешь?
– К секретарю обкома Ербанову. Не знаю, будет ли толк какой.
– Тебе какой толк надо? Я два раза ходил. Породистых коров коммуны расхватали – ходил, партии гоняли – ходил. И он сюда ходил, совет давал. Строить так – он говорил.
– Зачем в город? – спросил Лучка.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?