Текст книги "Степан Разин"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
– Ну, пес с ним… – засмеялся Степан. – Значит, его счастье… Пущай идет куда хочет… А вы за мной, ребята? – крикнул он к вновь прибывшей голытьбе.
– За тобой, Степан Тимофеевич!..
– У нас, ребята, не спрашивают: кто, откуда, зачем?.. – сказал атаман. – Приехал, садись за общий котел с казаками и вся недолга… Устраивайтесь, кто как хочет…
Васька, сокольник Долгорукого, загорелый и оборвавшийся, тряхнул своими золотыми кудрями и просиял улыбкой: важно!.. И новоприбывшие смешались с казаками…
– Ну а мы отойдем маленько в сторону… – сказал Степан о. Евдокиму и Петру. – Рассказывайте, что видели, что слышали… А там, – он поглядел из-под ладони на солнышко, – скоро и обед варить казаки будут… Ну, что подумывают на Москве? – садясь на старую, опрокинутую лодку, спросил он. – Садитесь-ка вот сюда, – песок-то мокрый…
– Скушно живет народ везде, атаман… – сказал о. Евдоким. – Все ропщут: и мужики, и стрельцы, и посадские… Теперь только и живется, что купчине какому да боярам да нашим церковным властителям… А то все одна видимость только, что живу-де…
– Значит, не лутчает?
– Какое там лутчает!.. – махнул рукой попик. – Одно слово: хны… Так белым ключом злоба-то в народе и бьет… Вот в Самаре-городке баяли нам наши, что ты на Хвалынское море за зипуном собрался. Пустое это дело совсем. В Москве зипуны шьют не хуже… Вверх надо идти…
– Знамо дело, вверх… – коротко проговорил Петр.
– Всему будет свое время… – задумчиво сказал Степан.
– Придет час, и Москвой тряхнем. А пока решено на море погулять… Я вас с весенним караваном поджидал было… – прибавил он.
– Только сутки одне не захватили его в Нижниим… – сказал о. Евдоким. – И то гнали вовсю головушку… А между прочим на Бело-озеро в Ферапонтов монастырь заходили, просвирочку отцу нашему святейшему патриарху Никону будто с Соловков занесли… – осклабился опять о. Евдоким. – Ничего, здравствует во славу Божии, вперевалочку, не торопясь… Да, вот она судьба-то человеческая!.. – вздохнул он с прискорбием, и лицо его опять постным сделалось. – Вчерась великий государь патриарх Всея Русии, собинный дружок царев, а на утро смиренный Никон, инок в подрясничке поганеньком… Так-то вот и все мы…
– Ну, отче, со мной оставь воздыхания-то эти… – нетерпеливо перебил его Степан. – Со мной дело говори. О чем с Никоном говорил?
– Да все о том же… – смеясь хитренькими глазками, отвечал о. Евдоким. – Плакаться стал я ему на тесноту его да на скудость, причитать всякое, а у него глаза-то и-и-и… как у волка разгорелись… Думаю так, что ошибся святый отец: ему не патриархом бы быть, а атаманом воровским на Волге-реке. Одной он породы с тобой, Степан Тимофеич… И что тебе говорю, святый отче, в такой тесноте тут сидеть, – ты бы, мол, на Волгу, кенам шел. Воздух у нас там легкий, житье привольное, а мы бы, твои богомольцы, тебе радели бы. Сперва он эдак насторожился было, а потом не стерпело его сердце – у-у, и ндравный же старик!.. – и говорит, что на Волгу ходить ему непошто, а коли того похочу, и здесь народ постоять за меня против бояр супротивных найдется… Вестимо, многого он не сказал, ну только так понял я, что из глаз его нам выпускать не подобает: крепко обиду свою помнит старик и большое в нем дерзновение есть. Да и то сказать: авчерась сиял аки солнце, а нынеча, будем говорить, аки Иов на вретище и…
– Ну, ну, не заводи своей волынки… – опять нетерпеливо оборвал его Степан. – А в Москве что? Которые из бояр в силе теперь?
Ивашка, приняв от воеводских служителей кузню и водку и позубоскалив с ними, направился было к атаману послушать, что говорят приезжие, как вдруг кто-то остановил его легонько за рукав. Оглянулся, – старуха с красненьким носиком и слезящимися глазками. Вспомнил, что на воеводском дворе видел.
– Ты что, бабка? Говори скорее…
– Ну, не торопись, Борис: смелешь и уедешь… – отрезала старуха. – Ишь, прыткий какой!.. Ты обхождение со старым человеком иметь должен, а не то, чтобы как срыву да с бацу… И нечем горячку-то пороть, ты бы баушку Степаниду пожалел бы да пожертвовал ей что на ее старость, а она, гляди, весточку какую тебе, молодцу, принесла бы хорошую…
– Вот погоди, с моря вернемся, так я тебя, может, в шелка да в бархат одену… – блеснул белыми зубами Ивашка. – А пока одним подарить могу: казачьей плетью промежду лопаток…
– Тьфу!.. Вот охальник-то так охальник… – сказала старуха. – Ну, да ладно, такому молодцу и в долг поверить можно… А покедова велели мне передать тебе, что одна лебедушка белая больно по тебе стосковалась. И послала она меня сказать тебе, чтобы приходил ты к нам седни в ночь соловьев с ней послушать… У вас, на Дону, говорит, гожи соловьи-то, ну и наши вольские тоже вашим не уступить…
Ивашка пристально посмотрел на старую.
– Эдак я, пожалуй, для тебя и до похода чего найду, старица Божья… – сказал он, блестя зубами. – Вольских соловьев слушать я охотник – я и сам черноярский… Только как ин к ним в ночи путь-то найти?..
И старуха, понизив голос, стала рассказывать ему, где и как пройти к соловьям…
А воевода царский тем временем, отдышавшись от первого страху, уже постукивал костылем своим по хоромам, и так вот и тянуло его по улицам пройтиться да людей приструнить как следует: ишь, тоже волю взяли!.. Но по за тыном везде шумели уже крепко загулявшие казаки, и потому воевода не торопился…
IX. Вольнодумцы
– А-а… – густо пробасил о. Арон, казначей Троицкого монастыря, тяжко поднимая свою залитую салом, бородатую и неопрятную тушу навстречу Степану. – Се жених грядет во полунощи и блажен раб, его же обрящет б… – он сказал непристойность и раскатисто захохотал. – Доброго здравия, славный атаман… Преподобный отче Евдокиме, великого света смотритель, православных учитель, добро пожаловать!.. Спасибо, что не забываете нас, нищих и убогих…
Степан шагнул с порога в его слабо освещенную, неопрятную и полную какой-то густой вони келью с неприбранной постелью, липким от грязи столом и запыленным окном за чугунной решеткой. В переднем углу, затканные густой паутиной и покрытые толстым слоем пыли, стояли старые, черные образа, а около них, на полке, тоже едва под пылью видные, лежали старые книги в кожаных переплетах с прозеленевшими медными застежками.
– Ну, садитесь вот на лавку, под образа, за почестный пир… – гудел утробно о. Арон, сильно окая: он был родом из Суздальской земли. – Сечас вина достанем и пожевать чего-нито… За милую душу… Рад, рад дорогим гостям…
– Как здоров, отец Арон? – спросил Степан, садясь и глядя на увальня смеющимися глазами. – Все распирает тебя… Не лопни, смотри…
– И то, Степан Тимофеич, и то… – застонал отец Арон. – За грехи карает, должно, Господь Вседержитель… Едва хожу…
Он достал из-под кровати только что початый штоф вина и, задыхаясь, поставил его на стол, потом с полки снял каравай хлеба, соли серой в грязной деревянной солонке и три помятых оловянных чарки, а потом опять нагнулся и, все задыхаясь, достал глиняный горшочек с солеными, сверху тронутыми зеленоватой плесенью, рыжиками. Затем тяжко вышел он из келии и скоро, шумно дыша, вернулся с куском копченой свинины.
– Ну-ка, со свиданием… – сказал он, дрожащей рукой разливая и расплескивая водку. – Во славу Божии… Не взыщите, отцы и милостивцы, на убогом угощении моем: плох я хозяин стал, остарел, одышка замучила… Да у меня и скус весь к еде пропал, вот истинное слово, и раньше любил я, грешный, поесть, а теперь абы водка да закусить чего солененького… Уж не взыщите…
– Да нешто мы к тебе за телесной пищей пришли? – широко осклабился своей улыбкой о. Евдоким. – Ты вот лучше медом душевным-то нас напитай…
О. Арон погрозил ему толстым грязным пальцем.
– Смотри ты у меня, попик непутный!.. – сказал он. – Тебе, по иерейскому сану твоему, полагается смирение, а ты как бы все подковырнуть человека. Впрочем, ты, чай, в бегах давно забыл, что ты иерей – только одни волосенки от всего иерейства и остались… Ты, чай, и не знаешь, атаман, какого аспида пригреваешь на груди своей? Ведь он всем сказывает, что за правду пострадал, а я тебе скажу, как все дело было и почему теперь он по всей Руси колесит как неприкаянный. Он попом в Шуе-посаде был, и все священство там, правду сказать, спилось начисто. И по указу архиерея суздальского был на посаде розыск, и все шуяне показали, что дьякон Ларивон из кабака не выходит. А пономарь все пьян ли валяется? – спрашивают. Да, мертвую пьет и пономарь. А поп Евдоким в беседах напивается ли и озорничает ли? И поп, бают, всё по улицам валяется и, приходя пьяный к собору, в колокола бьет и градом всем возмущает и всякою скаредною бранью мужской и женский пол лает… Ну, и разогнали рабов Божиих всех кого куды… Ну здравы будьте, милостивцы, гости дорогие…
Все чокнулись, выпили, закусили свининкой. И отец Арон тотчас же снова взялся своей мохнатой лапой за штоф.
– Э, ну тебя!.. – воскликнул Степан. – Все мимо зыришь… Дай-ка сюды!
И он, отняв у хозяина штоф, ловко налил чарки.
Отец Евдоким вдруг осклабился.
– Вот так-то сидели мы в Москве раз в кружале… – сказал он. – И стали мои москвичи жалиться на скудость. А я и говорю им: заблуждаетесь, чада, ибо не знание писания. Не сказано ли вам, маловерным, что не заботьтесь-де о дне завтрашнем, а живите-де, как птицы небесные, яже не сеют, не жнут и в житницы не собирают, а Отец ваш небесный питает их… А один из москвитян и говорит: ну, какая это-де, батька, жизнь птичья?.. Летают по дорогам да г…. клюют…
Все захохотали.
– Они, москвитяне, на язык-то куда как востры… – сказал о. Арон, перебирая изъеденной деревянной ложкой зеленые рыжики и, наконец, бросая их. – Нет, задумались мои рыжики вчистую!.. Не годится… Давай, будя, вот свининки пожуем…
– Да ты монах… – подзудил отец Евдоким.
– Заблуждаешься, попик непутный, не ведая писания… – отпарировал о. Арон. – Ибо не сказано ли: не то оскверняет человека, что входит в уста, но то, что из уст?.. Ну-ка, во славу Божию, осквернимся…
– Ну, а в бытие Божие все еще не уверовал? – осклабился отец Евдоким.
– Все не уверовал, отче… И не уверую…
– Все, значит, по-прежнему «рече безумец в сердце своем: несть Бог»?
– Все по-прежнему: несть Бог…
– Слышишь, атаман?
– Слышу…
– Ну вот… А ты его еще своим воровским патриархом поставить хочешь!..
– Ну-ка, еще по чарочке… – угощал хозяин и, хлопнув, погладил себя по брюху и проговорил: – Пошла душа в рай, хвостиком завиляла!.. Хорошу царь водку делает, это говорить нечего…
– А коли Бога, по-твоему, нету, откуда же все пошло? – не унимался захмелевший отец Евдоким.
– Все самобытно…
– Так и стоит испокон веков?
– Так и стоит… – твердо сказал отец Арон. – Ты по степям нашим хаживал? Каменных стуканов этих видал?
– Видал.
– Кто их поставил? Зачем?
– Не знаю.
– И никто не знает… Стало быть, жили в наших местах каше-то народы, от которых и следу никакого не осталось, только вот стуканы эти самые. А до тех народов, может, другие народы были, а до тех еще другие, и так всегда, ныне и присно и во веки веков…
– Хульная глаголеши… Зри: Бытие, глава I и последующие…
– Долго над ними, отче, я голову ломал… – сказал отец Арон. – И так и не понял, кому это было нужно век эти сплетки сплетать. И все мне думается, что какой-то озорник наспех все это написал, чтобы над людьми посмеяться… Наплел чепухи всякой и говорит: все это, ребята, слово Божие. И все поверили. Человек дурак, он во все поверить может: и в то, что баба-яга ночью на помеле ездит, и что Марья от голубя родила. Только говори потверже да костром припугни, и не посоля все проглотят…
– На словах-то ты ерой, что твой Ермак Тимофеич… – подзудил опять отец Евдоким. – А давай-ка вот я тебя испытывать буду…
– Испытывай… Только смотри, водка в чарках не прокисла бы, – выпьем сперва… Ну вот… А теперь испытывай…
– Бога нет?
– Нет.
– А енто што? – указал о. Евдоким на иконы.
– Доски закрашенные.
– А коли доски, плюнь в лик – вот хошь Ему…
Он указал на черный, прокоптелый лик Нерукотворного Спаса.
Отец Арон, не говоря ни слова, сопя, потянулся к божнице, снял крайний образ – над столом задымилось нужное облачко пыли, – и харкнул на икону.
– Еще чего, говори… – спокойно обратился он к отцу Евдокиму.
– А ну расколи его теперь…
Степан сделал было невольное движение, как бы желая остановить его.
– Что? – густо засмеялся о. Арон. – Али боишься, что боженька громом убьет? Ни хрена не будет: испробовано! Я и не эдакое делывал…
Он тяжело поднялся, подошел к печке, пошарил за ней и, вытащив оттуда тяжелый, ржавый косарь, поставил икону на лавку, несколькими ударами косаря расколол ее на несколько частей и бросил к печи.
– Только и всего. Лучина… Ну-ка наливай…
– Видал? – спросил Степана отец Евдоким.
– Видал… – отвечал тот медленно.
Он внимательно сладил за беседой священнослужителей.
– Мы их, мнихов этих самых, непогребенными мертвецами все зовем… – сказал отец Евдоким. – А они вон каще ерои!..
– Это ты, отче, заячьей породы, а у меня душа кремень… – сказал о. Арон, прожевывая вязкую, как ремень, свинину. – Помню, как я на тебя еще в Москве дивился: стоить за обедней, лик это благообразный и все обличье совсем как человечье. А поглядишь на ухмылку эту твою, чистый ты вот окаянный какой… У тебя две личины и две души. То ты словеса хульные глаголеши, а чуть что, вериги надешь, и слезу покаяния источишь, и в перси себя бить будешь…
– Это верно. И дерзости во мне много, и боюсь я всего…
– Ну вот. И таких, как ты, на Руси у нас тьмы тем. А я весь единый.
– Так. А что же ты, коли так, богами-то весь угол заставил? Пословица говорится: годится – молиться, а то так горшки крыть…
– А это прибежище мое от дураков… – сказал отец Арон. – Выскажи я все это им в глаза, сичас же меня в струб посадят и сожгут. А я помирать не хочу, хоша, по совесту, и пора. Потому еще вот водочку уважаю, в бане париться люблю… Раньше девок любил, да теперь по этой части совсем ослаб: когда-когда разве разок удастся… Ежели спокой в жизни от дураков иметь хочешь, так ты глупости их во всем потакай…
– А помрешь, что будет?
– Червяки съедят.
– И все?
– И все. Аминь… Был о. Евдоким, а теперь и вони-то его не осталось…
– Тьфу! Типун тебе на язык…
– А, не любишь! Ха-ха-ха… Ну, выпьем еще по чарочке, – тогда смелее будешь…
Выпили, пожевали. Степан внимательно слушал.
– И как это ты до всего этого дошел?.. – спросил отец Евдоким. – Нюжли своим умом?..
– Нет, промыслом Божиим… – улыбнулся отец Арон. – Дело, голуби вы мои, вышло так. О ту пору я на Москве еще жил. И вот раз постом пошел я на рыбный торг рыбки себе на пропитание купить, и торговый человек селедки эти, гляжу, в грамоту какую-то завернул. Глянул я на грамоту, а на ней, смотрю, рукописание старинное, с титлами, и сама грамота по краям вроде как обожжена маленько, пригорала. А я завсегда до всего любопытен был. Ну, пришел это я домой к себе, развернул рыбу и за грамоту. И вдруг читаю: «Богу единому подобает быти, а не многим, и что Ему весхотети веплотитися и како же Ему в чреве лежати женстемъ? И како сиа достойно будет Богу в мест таком калне лежати и таким проходом пройти?..» Меня – вот истинное слово – точно молонья обожгла!.. Бросил я все дела свои и сичас же к тому торговому человеку ходом. Прибегаю: кажи мне бумаги, в которые ты рыбу твою покупателям завертываешь!.. Он сперва было перепугался, отнекиваться стал, как полагается, ну а я не отстаю: «Кажи и никаких, а то беды такой наживешь, что и не вылезешь… Живьем-де в струбе сожгут…» Ну, отдал он мне все те бумаги, а я домой опять. Разобрал: судное дело о Феодосии Косом, о Феодорите, что лопарским апостолом зовут, и о других иже с ними. Многих листов уже не хватало, но все же понять кое-что можно было. И понял я так, что когда на Москве пожар большой был, лет сорок, чай, тому назад будет, так тогда все приказы горели и многое, как и полагается, с пожара растащили. Вот и эти листы, надо полагать, с пожара украдены были и попали торговым в дело. И сел я с великим прилежащем разбирать их и у меня, можно сказать, глаза впервые на все открылись. Вот смелый народ был, вот головы!.. – восторженно покрутил отец Арон кудлатой, вшивой головой. – Это тебе не пестрообразная никонианская ересь, эти в самую глубь брали и резали прямиком…
– Ну? – очень заинтересовался отец Евдоким – Чего ж ты там вычитал?
– А вычитал всю веру их… Как они на суд говорили… – отвечал отец Арон. – Они опровергали все начисто. Говорили они, что не подобает человекам наименовать отцом никого же, кроме Бога, а кресты и иконы хотели они сокрушити, и не велели святых на помощь призывати, и в церковь не ходити, и книг церковных учителей и жития святых не читати, и молитвы их не требовати, и не каятися, и не причащатися, и темианом не кадити, и на погребение от попов не отпеватися, и по смерти не поминатися… А об образах прямо говорили, что идолы-де то бездушные, и в подпор себе из книги Премудрости Соломоновой некии места подбирали. И многое такое говорили, чего, по совести, отговорить им никак неможно. А отцы наши духовные, что по повелению царскому судили их, только одно и твердили им: «Это ты говоришь, чадо, не гораздо!.. Это ты говоришь развратно и хульно… Это тебе вина…»
– И что же сделали с ими? – спросил отец Евдоким жадно.
– Да Матвей-то еще на суд от страху ума решился… – отвечал отец Арон. – «Богопустным гневом, – пишут, – обличен бысть, бесу предан и, язык извеся, непотребная и нестройная глаголаша на многие часы…» Ну а других, известно, осудили неисходным в темнице быти, да не сеют злобы своя роду человеческому… Так всех, сказывают, и погубили. И как рвали их отцы духовные – ну, ровно вот твои псы!.. А особенно против Феодорита лютовали… А потом и оказалось, что вся лютость-то их оттого была, что он своих мнихов – он игуменом Суздальского Евфимьевского монастыря был, – держал строго больно и не токмо-де жен, а скота единого отнюдь женского полу в обитель не пропускал… Вот и распалились монашки… Ну а там дальше да больше, и я опроверг все и даже престол Господень опрокинул. Потому, если бы вера правая, истинная была, то была бы она одна для всех, а ежели истинных вер таких много, значить брешут все. Всякий врет по-своему, только всех к и делов…
Помолчали. За окном, на улице, шумели пьяные казаки. Соборный колокол скучливо отбил еще час жизни.
– А много, много вас таких на Руси развелось!.. – задумчиво проговорил отец Евдоким. – Вот недавно в Мижгородском углу черемиса против приказных поднялась. Знамо дело, сичас же к ней холопи всякие пристали и гулящий народ – и пошла писать. И первым делом, братец ты мой, взялись все церкви сквернить… Диковинное дело!..
– Ничего диковинного нету… – сказал раздумчиво отец Арон. – Всякому хотца хошь на часок один ослобониться да на всей своей волюшке пожить. Навсегда-то ослобониться силенки нету, кишка не позволяет, ну а дерзнуть на часок – вроде тебя вот – это можно…
– А что, ежели такой народ да размножится?.. – покачал головой о. Евдоким. – Вот делов наделают!..
– Ничего особенного не будет… – сказал отец Арон твердо. – Все то же будет… Ты думаешь, это чему мешает, что поклоны-то они бьют да про аз спорят? Все это дым один. Помолится, а там и за ножик. Только бы вот в понедельник не оскоромиться да с бабой под праздник не согрешить. Недаром про волгарей наших говорят, что они, не помолясь, и отца родного не зарежут… Да и зарежет – наплевать: снес попу алтын какой и опять чист будет… Ну-ка, еще по чарочке… Вы ее не жалейте – у меня под постелью еще есть. Ну-ка, со свиданьицем…
– Куда ж ты те попаленные листы подевал? – спросил отец Евдоким. – Гоже почитать бы…
– Я их еще в Москве боярину Афанасию Лаврентьевичу Ордын-Нощокину отдал… – сказал оотец Арон. – Впрочем, тогда он и боярином еще не был… Он тоже до всего дотошный такой… А я к нему вхож был…
Чрез некоторое время в чадной келье отец Арона стоял пьяный гомон и хохот, как на базаре: отец Евдоким славился своим уменьем рассказывать похабные истории, а в особенности про попов, и его собеседники прямо животики надрывали…
X. Васькина песня
На зорьке отплыть не удалось: все было пьяно и храпело на все лады под заборами, в канавах, на берегу, в крапиве, кто куда попал. Степан, стиснув зубы, бешеными и с перепоя красными глазами смотрел на это поле битвы и был бессилен что-нибудь сделать. Отвалить утром или отвалить вечером разницы большой в том не было, но страдал авторитет его, вожака, страдала воинская дисциплина. И, когда, наконец, рать его пробудилась, поднялась, лохматая, воспаленная, вонючая, он собрал всех на берегу, у стругов, и крикнул:
– Ребята… У запорожцев, вы знаете, есть обычай: кто на походе напьется – смерть. В нашей станице так не повелось: нечего зря вериги на себя надевать. Но только вот ежели еще какой сукин сын у меня на походе насосется до риз положения, так что в дело годен не будет, – в куль и в воду…
– Эдак кулей не напасешься… – сверкнул своими зубами Ивашка Черноярец. – Можно и без куля…
– Можно и без куля… – согласился атаман. – Поняли? – крикнул он строго. – Идти за собой я никого не неволю, а ежели который пошел, так помни, что атаманом – я…
Пьяная орда невольно подтянулась.
– А теперь – за дело… И живо у меня поворачивайся!.. Казаки, которые умывшись, а которые и выкупавшись, живо взялись за приготовления к отъезду.
– А я к тебе, атаман…
Степан обернулся: пред ним – Сережка Кривой.
– Ну?
– Не пойду я на море за зипунами… – сказал Сережка угрюмо. – Зипунов и у ляхов много и еще почище твоих персидских будут… Казакам надо теперь на Сечу держаться, а оттуда – к ляхам в гости, чтобы начисто ослобонить мир православный и от ляха, и от жида… Я ворочаюсь на Дон, соберу там молодцев и айда…
– А мне черт с тобой… – равнодушно сказал Степан. – Как хошь, так и делай. А мы пока что на Яик. Ежели скоро в Сечи будешь, передай атаману Серку, что на Яик-де пошли казаки… Ну?.. – крикнул он на струги. – Скоро ли?
– Готово!.. Все готовы… – раздалось со всех сторон. – Можно плыть…
Степан небрежно кивнул головой Сережке и подошел к о. Евдокиму и Петру, которые с казаками не шли.
– Ну, – проговорил он. – Мы в путь, и вы тут долго не чинитесь, а идите по своим делам… Вот, – достал он из-за голенища какую-то грамоту, – передайте это там кому нужно… Да смотри, не всыпьтесь…
– Передадим, ладно… – сказал отец Евдоким. – А вы не забывайте там нас, грешных, а ежели случай будет, поминки пошлите нам какие поскладнее… А мы тут за вас Бога помолим… – широко осклабился он.
– Ну, ну, ну… – сердито оборвал его атаман. – А ежели услышите, что назад идем, – тише прибавил он, – не зевайте… Иной раз языком можно сделать больше, чем саблей…
– Ну, ученого учить только портить… – подмигнул о. Евдоким.
– А все же опять скажу: не на низ нужно бежать тебе, атаман, а наверх… – проговорил Петр с сияющими глазами. – Зря время теряешь…
– С колокольни оно виднее… – отвечал Степан. – Я за руки тебя не держу: собирай всю ватагу и иди наверх…
– Ну, это толков не будет, если всё мы в разные стороны потянем… – угрюмо ответил Петр. – Я, будя, подожду лутче…
– Посмотрю, что яицкие казаки надумали… – сказал Степан. – Федька Сукнин давно уж все письмами зовет туда… Ну, однако, долгие проводы – лишние слезы… Прощайте покедова…
Он прыгнул в свой струг.
– А где же Замарай? – нахмурился он, заметив, что на месте Тренки Замарая на веслах сидит беглый чувашин Ягайка, широкоплечий, волосатый парень с лицом каменной бабы и звериными глазками. – Или в кабаке за бочкой завалился?
– Замарай отказался начисто… – засмеялся один из гребцов. – Я его ночью еще повстречал, как мы со стрельцами пили. Нет, – грит, – на такое душегубство я, грит, не ходок, тады, грит, я лутче назад, на Москву подамся, грит… Совсем перепугался парень…
– А, ну черт с ним… – бросил Степан – Отваливай!.. Выходи на стрежень…
И атаманский струг бойко пошел широкой блещущей рекой. За ним выровнялись еще стругов тридцать. Пограбленные насады и кладны были брошены. Вдоль берега стояли царицынцы и криками провожали добрых молодцев в далекий путь, и не одно сердце затуманилось думкой: эх, что и я не решился все бросить и последовать за удалыми?! И Ивашка Черноярец не раз украдкой оборачивался на хоромы воеводы, – там, у теремного окна, белелось что-то, и было в этом светлом, тающем вдали пятне много сладкой грусть-тоски. И Пелагея Мироновна все стояла, все смотрела, все не могла уйти и не обращала никакого внимания на то, что совсем уже оживший воевода ее все по сеничкам подожком постукивает: уж доберусь-де я до вас, дайте срок!..
Васька-сокольник блаженно щурился в солнечные шири. То, что он вокруг себя видел, не было похоже на его давнее, так его манившее представление о степи вольной, – зеленая ширь бескрайняя, неизвестно куда убегающая путь-дороженька и одинокая, тоскующая березка белая при ней, – но и это было очень хорошо. И в его широко раскрывшейся душе как-то сама собой песня складывалась. Много он песен сложил так – сложит и позабудет…
Казаки, точно желая загладить ночную гульбу и беспорядок, усердно пенили веслами широкую Волгу и радостно вдыхали эти обнаженные, мохнатые, как у зверей, груд, и свежий, пахнущий солнцем, водой да далью ветер, и теплились их сердца смутной думкой о предстоящих подвигах воинских, о добыче богатой, о вольной волюшке… А на переднем, головном струге, на носу, сидел, глядя вперед, атаман, и странное свершалось в его горячей и сумрачной душе: все эти сотни людей – всего в станице было до тысячи трехсот казаков – были уверены, что он их ведет, а он смутно, но несомненно чувствовал опять, что его самого ведет какая-то глухая сила, которой он не может сопротивляться. Большей частью, в минуты шума и всяческой суеты, и он чувствовал себя вожаком, что-то решающим, что-то приказывающим, но стоило ему, как теперь вот, затихнуть на некоторое время, как снова появлялось это глухое ощущение какой-то руководящей, гонящей его в неизвестное силы, как гонит верховой ветер эти его струги с надувшимися парусами: со стороны смотреть – струг везет казаков, а на самом деле сам струг увлекается вперед сильным течением стрежня и ветром, который неизвестно откуда и почему приходит и куда и зачем уходит… И это вот ощущение зависимости от чего-то тайного, но несомненного и заставляло атамана хмуриться, и недоумевать, и испытывать неясное, жуткое чувство обреченности…
И казаки дружно отбивали версту за верстой, и было вокруг все одно и то же: теплое, блещущее небо, сверкающая ширь Волги и пустынные, куда только хватает глаз, берега. Проплывший этими местами лет за тридцать перед этим голштинец Олеарий не мог не отметить в своих записках безбрежности этих дух захватывающих пространств: от самой самарской луки до Астрахани и они, голштинцы, почти не видели жилья человеческого, и только редкие развалины татарских и болгарских селений печально напоминали им, что и здесь пытался было некогда укрепиться человек. И в то же время было в этих бездонных горизонтах что-то окрыляющее, пьянящее, что чувствовали все, эти с бору да с сосенки случаем собранные люди: и донцы, и ляхи, и запорожцы, и чех-таборит, и великоросы, и, кажется, даже этот звероподобный, ко всему равнодушный чувашин Ягайка, с его плоским каменным лицом и бездумными звериными глазками… Лишь изредка появлялись на правом берегу верховые ногаи или слева, тоже верхом, калмыки, совсем новый народ, который появился из глубин Азии всего лет тридцать тому назад и потеснил ногаев на правый берег. И долго стоят эти маленькие, черненькие в отдалении всадники и неподвижно смотрят вслед убегающей вдаль станице. И опять никого и ничего на десятки верст…
К ночи струги пригрянули к широкой песчаной отмели, казаки развели огни, выпили по чарке воеводской водки, до отвала наелись и повалились спать. А на зорьке все, бодрые, веселые, уже снова пенили веслами Волгу-матушку… Вот справа, на крутом берегу, выплыл серенький Черный Яр, по стенам и башням забегали маленькие стрельцы и пушкари, но Степан приказал грести мимо. И крепостца пропустила воровскую станицу без единого выстрела, и не одно стрелецкое и посадское сердце и тут понеслось вслед убегающим стругам. А на другой день атаман приказал с главного русла волжского свернуть в Бузан, в один из боковых протоков реки, который отделяется от главного русла верстах в пятидесяти выше Астрахани и выходит в море под Красным Яром.
– Гляди-ка, атаман… А ведь это против нас вышли, вот истинный Господь!..
Степан встрепенулся.
Навстречу казацким стругам плыли с Астрахани четыре других струга. Перевес силы был до такой степени велик на казацкой стороне, что голытьба со смехом и шутками смело пошла на астраханцев. Заблестело оружие, стали ясно видны стрелецкие кафтаны, а в головном струге и начальные люди…
– Стой!.. – скомандовал Степан, стоя во весь рост на носу своего струга.
Все гребцы подняли весла, и в полном молчании воровские челны наплывали на стрелецкие струги. На головном судне поднялся стрелецкий голова, ражий детина с красным лицом. Разыгравшийся верховой ветер сбивал его седеющую бороду на сторону и трепал полами его синего кафтана.
– Что за люди? – крикнул он звучно.
– Вольные казаки с Дона за зипунами на Каспий идут… – смело отвечал Степан. – А вы кто такие будете?
– Астраханский воевода, боярин князь Иван Андреевич Хилков, выслал меня к вам, чтобы велеть вам то ваше воровское дело оставить и воротиться по домам, чтобы не навлечь на себя опалы великого государя… – крикнул голова. – Вы хотите промысел чинить во владениях шаха, а шах – любительный приятель великого государя, и великий государь на воровство ваше соизволения своего не дает…
– А ты что, обедал, что ли, вчерась с великим государем-то? – засмеялся Степан и вдруг крикнул астраханским стрельцам: – Да вы что, ребята, уши-то развесили? Переходи все ко мне и айда за зипуном…
Положение стрельцов по всей Руси, – за исключением разве только самой Москвы, где за ними правительство несколько ухаживало, – было везде бедственное: жизнь была беспокойная, начальство несправедливое и самовластное, а жалованьишко горевое. Особенно же невесело жилось им в Астрахани, где хлеб был дорог, водка еще дороже, а служба особенно тяжела. Здесь стрельцы были не только силой воинской, но и силой рабочей: они ездили степями и морем для оберегания с персидскими, бухарскими и юргенчскими (хивинскими) послами, часто посылались на стругах простыми гребцами, стояли караулами на дворцовых учугах (рыбные промысла), посылались с вестями и для разведки по татарским улусам, «годовали» на Терек и в Яицком городке… И много было среди них стрельцов штрафованных, сосланных сюда, на низ, за провинности в других гарнизонах.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.