Текст книги "Степан Разин"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
И, оскользаясь в чуть оттаявшей грязи, голота, скукожившись на седлах, мокрая, злая, потянулась на Кагальник.
– Охо-хо-хо-хо… – вздохнул кто-то, шутя с горя. – Теперь вся наша надежа на жида только: много ли он нам денег наделал?..
Но когда пришли они в Кагальник, то там не оказалось ни денег, ни жида: он исчез в первую же ночь…
Матвевна ходила с распухшим от слез лицом…
XXXVII. Конец Кагальника
Черкассцы поняли, что враг ослаб. Поняли и многие из голытьбы, что какие-то концы близки. Но им все равно ничего другого, как продолжать, не оставалось. Впрочем, некоторые скрылись из Кагальника неизвестно куда. На удивление всех, особенно храбрился Трошка Балала. Когда разведрилось, он сказал, что ему надо пойти в степь поискать каких-то корней, которые от ран помогают. И действительно, проболтавшись довольно долгое время в степи, он вернулся в Кагальник с какими-то узловатыми, сочными корнями, которые и развесил сушить на солнце…
Черкассцы, тотчас по отходе Степана, послали в Москву гонца с подробным отчетом о донских событиях. И, как ни боялись казаки вмешательства Москвы в донские дела, они впервые за все существование казачества обратились к Москве с просьбой прислать им на помощь ратную силу, чтобы поскорее покончить с голытьбой и всем этим шатанием. И вот истомленный гонец вернулся: Посольский Приказ, ведавший сношениями с Доном – во главе приказа все стоял боярин Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин, – отписывал казакам, чтобы они сами чинили над голотой промысел и доставили бы Степана в Москву на расправу. А на подмогу им велено князю Ромадоновскому отправить стольника Косогова с тысячью отборных рейтаров и драгун…
Вместе с этим распоряжением привез гонец Корниле грамотку от его дружка, молодого, но толкового и обделистого дьяка Шакловитого, который всегда сообщал ему о разных московских новостях, интересных для Дона.
Корнило сидел с гонцом, – бойким, смышленым Авдейкой, племяшом своим, – в начисто выбеленной горнице и внимательно читал послание Шакловитаго. Горница была убрана скромно. На стене, на персидском ковре висело оружие дорогое, до которого Корнило был охотник. В переднем углу, под многочисленными образами, украшенными бумажными цветами и чудесно расшитыми полотенцами, лежала булава, знак атаманского достоинства. Корнило водил скотину, лошадьми занимался, и рыбные тони имел, и деньжонки у старика были, но он был человеком политичным, «ести» своей не показывал и жил скромно.
«…Великий государь получил ваши вести, – медлительно читал Корнило затейливую московскую скоропись своего дружка, – и, обо всем проведав, велел позвать к себе патриарха Иосифа со святителями и сказал: «Ныне ведомо стало от донских казаков, которые пришли в Москву просить милости и отпущения вины своей, что, по многому долготерпению Божию, вор Стенька от злоб своих не престает и на святую церковь воюет, тайно и явно, и православных христиан тщится погубить пуще прежнего, и творит такое, чего и басурманы не чинят: православных людей жжет вместо дров. И мы, великий государь, ревнуя поревновах по Господе Боге Вседержителе, имея попечение о святой Его церкви, за помощь того Бога, терпеть ему, вору, не изволяем. И вы бы, отец и богомолец и великий господин, святейший Иосиф, патриарх московский и всея Руси, с освященным собором совет свой предложили». И патриарх ответствовал ему, великому государю: «По данной нам от Бога благодати, не терпя св. Божией церкви в поругании и православных христиан в погублении, мы, смиренные пастыри словесного стада Христова и блюстители Его закона, того вора Стеньку от стада Христова и от святой церкви, как гнилой уд от тела, отсекаем и проклинаем». И все святители повторили то же, и в тот же день, установленный церковию на поклонение святым иконам, на воспоминание прежде бывших благочестивых царей и князей и всех православных христиан, после литургии, священный собор возгласил анафему вору и богоотступнику и обругателю святой церкви Степану Разину со всеми его единомышленниками… И был о ту пору в соборе попик какой-то непутный, который, сказывают, туда и сюда шатается, и у вас на Дону, сказывали, бывал, а зовут его отец Евдокимом, – и вот как услышал он эту анафему, возьми да и засмейся. Его схватили, повели было в Земскую избу, но он забожился, что по простоте-де он засмеялся, от радости, что разбойника такого прокляли. И понеже оказалась у него в Москве заручка большая, его, постегав маленько для острастки, отпустили, но все же в народ вышло смущение…»
Корнило опустил грамоту. Что-то было ему неприятно. Он нахмурил свои густые, седые брови и задумался. С одной стороны – московская гниль и приказный разбой, с другой – разбой и полное бессилие голоты. Толковой, правильной, хозяйственной жизни не жди ниоткуда, и пес его знает, что теперь делать. О-хо-хо-хо-хо! Прав Степан, что пошел крушить все это, да вот сам-то ничего путного сделать не может… Только крик, да пьянство, да кровопролитие…
– Какой это еще там Евдоким с Дону объявился?.. – спросил он Авдейку.
– Пес его знает… – тряхнув своими остриженными в кружок густыми и золотистыми волосами, сказал Авдейка. – Правда, околачивался он тут и у нас одно время. Чудной старик… Я с им ходил в Москве шествие на осляти посмотреть. Ну, прошли мы с крестным ходом из Успенского собора чрез Спасские ворота к Лобному месту. Там народу вербы из писаных кадушек раздавали. Потом патриарх новый послал за ослом – конь это, белым суконным каптуром покрытый, у них ослом называется… Учеников Господа представляли протопоп один да ключарь. И вот пошли они по осла и отвязали его, а боярин патриарший и говорить: что отрешаете-де осля сие? И они ему говорят: Господь требует… И повели они коня, под уздцы к Лобному месту, a патриаршие дьяки несут за конем сукно красное да зеленое да ковер. Ну, уселся это патриарх на коня и царь сам конец повода взял, и обратно все пошли в Успенский собор. А подле царя несли жезл его, свечу, вербу и полотенце. Стрельцы это весь путь разноцветными сукнами устилали. А впереди всех на красных санях здоровенную вербу везут на шести конях серых в цветных бархатных покрывалах и с перьями на головах; на вербе яблоки, груши понавешаны, инжир, стручки Цареградские и орехи всякие… Ну, глядел, глядел мой Евдоким да и засмеялся: везде, грит, обман – какое же-де это осля, коли это конь?.. А потом помолчал, помолчал, подумал да опять засмеялся: конь это али осел, все одно это, – иносказание сие так понимать надо, что осля сие это народ православный и едут на нем попы, а царь за повод ведет… Такой дерзкий попишка, беда!.. – смеялся Авдейка, и никак нельзя было понять, осуждает он или одобряет дерзкого попишку.
В сенях вдруг послышались мужские голоса. Корнило быстро спрятал грамотку Шакловитого и поднялся навстречу гостям. Вошло несколько казаков. Помолились на образа, поздоровались с атаманом.
– На круг выходи, атаман… – сказал один из них, высокий богатырь с вытекшим глазом и седой бородищей. – Так ли, эдак ли, а кончать надо. Потом, как дороги пообсохнут, опять к Стеньке со всех сторон голота ползет, – надо дело доводить до конца теперь же…
– А наши-то казаки как? – спросил Корнило.
– Рвут и мечут… – вперебой отвечали казаки. – Покою, кричат, нету. Голодуха опять будет, коли припасу из Москвы не пришлют. И опять же ни пороху, ни свинцу, все на исходе, а в Азове у турок опять многолюдство замечается. Так и беды наживешь с чертями да такой, что и не выгребешь!.. Тут от Степана письма кто-то по городу раскидал, так, не читавши, в клочья и рвут. Злобно берутся, – что-то выйдет?..
Атаман надел кафтан, сивую шапку, взял булаву, и все вышли. У вновь отстроенной церкви шумел круг. Но недолго шумел он: единогласно было решено обратиться от злоб своих на путь правильный и тут же чинить над ворами промысел. Те немногие, которые были иного мнения, возражать уже не осмелились. И тут же атаман приказал готовить коней и бударки: конные степью пойдут, а пешие погребут Доном…
Уже чрез три дня, ясным солнечным утром, когда небо то все закутывалось нежными облаками, то вдруг, точно играя, все обнажалось, и смеялось, и ласкало отогревающуюся землю, черкассцы под предводительством самого атамана выступили в поход против голоты. Шли весело: задонский суховей хорошо прохватил степные дороги, грело солнышко, гомонила птица всякая вокруг, и так легко и вольно дышалось этим свежим, крепким и душистым степным ветром.
А сверху к Кагальнику торопился стольник Косогов с отборными рейтарами. Корнило знал это и своих маленько поторапливал: ему хотелось взять Кагальник своими силами. Старичок знал, что знал…
Дозорные прискакали в Кагальник:
– Черкассцы идут!..
Зашумела воровская станица тревожным шумом. Начальные лица хлопотливо расставляли своих воинов по валу и к пушкам. Голос Степана – он точно вырос опять на целый аршин – покрывал собою все. Трошка Балала неистовствовал не меньше Алешки Каторжного, который непременно хотел всем богатеям собственноручно кишки повыпускать. Матвевна, плача злыми слезами, торопилась спрятать детей в хате. Ах, дурак, дурак!.. – думала она, и злобные слезы душили ее.
Вражья конница показалась на правом берегу. Пушки остро сверкали на вешнем солнце. Бударки ровно шли к острову. И было торжественно тихо и на валу, и на челнах. И вот на носу головной бударки встала осанистая фигура Корнилы.
– Эй, Степан!.. – позывисто крикнул он.
– Эй!.. – вставая на валу во весь рост, отозвался зычно Степан.
– Сдавайся…
Степан зло захохотал.
– Вы меня в Черкасск не пустили, а я вас в Кагальник не пущу…
– Сдавайся, а то худо будет… Положись на милость государеву…
– Эй, молодцы… – точно в диком веселье раскатился Степан. – К наряду!.. Круши их, царских……..!
Пушкари бросились к пушкам… Но жалко фыкнули затравки, и ни одна пушка не взяла…
– А-а, измена!.. – заревел Степан.
– Пушки заговорили, черти… – тревожно побежало по валу. – Ну, теперь, братцы, беда!..
Трошка Балала исступленно метался по валу, возбуждая казаков к бою, но тревога нарастала. Захлопали пищали. Корнило махнул своей сивой шапкой на берег. Пушки черкасские враз закутались круглыми белыми дымками, ахнули чутким эхом берега, и черные ядра тяжело запрыгали и покатились по валу и по городку. Челны затрещали выстрелами и в белом пахучем дыму дружно пошли к острову. Воры дрогнули…
– Вы, эй!.. – загремел Степан к своим. – Который побежит первым, своими руками голову снесу… Бежать некуда – бейся до конца!.. Алешка, стань со своими им в затылок…
На солнечном берегу шла суета черкассцев около своих пушек. И вот снова закутались они белым дымом, снова вздрогнули берега тихого Дона, и снова черные ядра запрыгали промежду голытьбы. Среди перекатной стрельбы пищалей и мушкетов черкассцы дружно и упорно шли на вал. Местами началась уже рукопашная. И вдруг все дрогнуло: Алешка со своими бросился к челнам.
Степан индо взвыл от ярости, но было поздно: Алешка был уже в челнах, а черкассцы ворвались уже за вал. В дикой ярости Степан швырнул оземь свою саблю.
– Эх, зря мы конницу-то не разделили по обоим берегам! – с досадой сказал кто-то из старшин сзади Корнилы. – Уйдут те, сволоча…
– А тебе что, удержать их охота?.. – бросил назад косой взгляд Корнило. – Уйдут – и скатерью дорога. Мы свое дело сделали, а воеводы пусть делают свое… Круши, ребята!.. – громко крикнул он. – И ясыря не брать!
Степан вдруг снова схватил свою саблю.
– Ко мне, ребята!.. – крикнул он. – Жили вместе и помирать будем вместе…
Небольшая кучка наиболее отчаянных бросилась под выстрелами и сабельными ударами к атаману. Корнило поднял булаву.
– Стой!.. Все стой!..
Черкассцы остановились. Глаза их горели злобой: им было тяжко, что порыв их остановили.
– Степан, в последний раз говорю: повинись!.. – сказал громко Корнило. – Не проливай зря крови христианской… Поедем вместе в Москву, к великому государю, и ты сам скажешь ему, какие обиды искусили тебя на воровство… Брось – все равно твое дело проиграно…
Наступило напряженное молчание. Степан, опустив саблю, повесил голову. Многие из его окружения в отчаянии бросили оружие. Он хмуро, как затравленный волк, вышел вперед и с искаженным лицом отдал свою дорогую турецкую саблю Корниле. Алешка Каторжный, уже на том берегу, торопливо уходил со своими к Камышинке, на вольную волюшку… Корнило моргнул казакам, и веревки быстро и жестко опутали все тело Степана. Он не поднял глаз и тогда, когда подвели связанного Фролку.
Среди беспорядочной пищальной стрельбы по всему Кагальнику – казаки уже грабили городок – и хриплого крика встревоженных на своих гнездовьях чаек вдруг послышались женские крики.
– Ироды, черти!.. – отбивалась от наседавшей на нее молодятины Матвевна. – Я-то чему тут притчинна? Нешто это я все затерла?.. Мужняя жена я или нет?..
– Ишь, вырядилась стерьва!.. Боярыня Разина… Дай ей хорошого раза, Грицько, суке кагальницкой!..
Весело на весеннем солнце блеснула сабля, и Матвевна с глухим воем сперва точно недоуменно села на землю, пошарила что-то в воздухе толстыми руками и, вся в крови, завалилась на бок. Дети с громким плачем бросились к ней.
– Бей и их, воровское отродье!.. – крикнул, точно пьяный, молодой великан. – Куды их?..
Опять весело блеснула сабля, и, пискнув по-щенячьи, Параска сунулась носом в землю. Иванко весь ощетинился и, сжав кулачонки и сверкая своими темными пуговками, вдруг махнул по казакам самой ядреной матерщиной. Сперва казаки даже оторопели, потом невольно расхохотались: уж очень чудно́ мальчонка картавил! А Иванко вязал и так, и эдак и весь от злобы трясся. Великан боязливо оглянулся назад – не идет ли кто из старшин? – и одним ударом чуть не надвое распластал Иванке голову, мигнул своим, и все через труп мальчонки скрылись в хате…
Грабеж шел по всему городку. Кто сопротивлялся, убивали на месте. Безоружных уже пленных окружили цепью. И тут же на берегу, под лепет донской волны открылся войсковой суд. Он был короток: всех, кроме Степана и Фролки, приговорили к смертной казни, а воровской Кагальник постановлено было сжечь…
Затюкали торопливо топоры, готовя виселицы. Со всех сторон казаки сносили добычу к одному месту, на берег, чтобы потом все подуванить. Но с этой стороны их ждало большое разочарование: у рядовой голоты не нашли почти ничего, кроме оружия, а у других – сущие пустяки. Все было своевременно пропито. Даже у атамана не нашли тех богатств, которых ожидали. И все решили: зарыл стервец, и надо будет в Черкасске пытать как следует, чтобы открыл, где эти богатства его.
– Все казакам роздал… – хмуро отвечал Степан на вопрос Корнилы об этом.
Это было похоже на правду, но верить не хотелось. Не такой это хлопец, чтобы так уж все и раздать! Но Степан не отвечал на приставания ничего… Костяной Царьград Корнило приказал особенно беречь: можно будет переслать великому государю – он, сказывают, охотник до таких гостинцев, Трошка Балала что-то услужливо крутился вокруг Корнилы. Тот старался не глядеть на него…
И вот, когда над бескрайной зазеленевшей степью радостно заняла заря и загомонила вечерним, весенним, влюбленным шумом всякая птица на воде, в камышах, в степи, в чистом небе четкими линиями проступили угловатые, тяжелые, неуклюжие виселицы. И тихо качал душистый ветер степной заготовленные петли… Связанные пленные изнывали душой в смертной тоске и от ужаса мочились под себя. И недоумевали: ведь за волей пришли они на тихий Дон, как же это случилось, что вместо воли желанной нашли они тут только петлю поганую?..
– Ну… – с усилием вздохнув, строго проговорил Корнило. – Надо кончать… И первым делом надо, ребята, того колдуна ихнего извести, который пушки их заговорил… – окреп он голосом. – Степан, казаки, вот он, колдун этот!.. – указал он вдруг на побелевшего Трошку Балала.
– И недорого взял, чтобы воды в затравки загодя налить… Но такие колдуны и нам в Черкасске не надобны. Эй, ребята!.. – крикнул он молодятине. – Первая петля колдуну… Бери его!..
Молодятина бросилась на Трошку. Его смяли и поволокли под ближайшую виселицу. Он мочил, визжал, кусался, но ничто не помогало, и со связанными назад руками его легко вздернули под перекладину. Несколько судорог, сухая, глупая головенка его опустилась на грудь, и он стих…
И среди воплей, криков, проклятий, – Богу, обманщику Степану, богатеям, жизни, всему, – слез, визга один за другим висли воры под высокими перекладинами над розово-золотой гладью тихого Дона. И были они длинны, черны, страшны и среди этой безбрежности степи и неба казались маленькими-маленькими, совсем как дети или мухи. Молодой месяц четко выступил на светлом еще небе, и затеплилась лампадой кроткой серебряная Венера, звезда пастухов степных…
И, когда повис последний, – их было до четырехсот, – казаки прошли к готовой уже могиле для их товарищей, павших в бою с ворами. Их было совсем немного. И обнажили головы, и по суровым губам обежала молитва невнятная, и глухо зашумела, скатываясь вниз, сырая земля. Казаки истово крестились…
– Ну… – опять вздохнув точно под тяжестью какой, проговорил Корнило. – А теперь запаливай со всех концов палаты ихние и айда до дому…
Часть казаков в серебристых сумерках догруживала добычу в челны, а молодежь с одушевлением рассыпалась по городку. И закурились дымки, и забегали огоньки, и поднялись в тихое ночное небо золотые столпы пламени.
– Во, важно!.. – любовались казаки огнем. – Ишь, разливается как… Потому он суховей, что хошь высушит… Ишь, как забирает!..
Вода, берега, небо, тихие трупы удавленных, челны, оружие – все стало золотым и розовым, как в сказке какой волшебной… И быстро отваливали один за другим казачьи челны от берега, но долго еще светило им пламя горевшего Кагальника… И точно вот было всем им чего-то тихонько, но глубоко жаль… Запели было в ночи вполголоса:
Зажурылась Украина, шчо нияк прожити:
Витоптала Орда киньми маленькии дити, —
Шчо малиих потоптала, старих вирубала,
А молодших, середульших у полон забрала…
Но бросили: не пелось… Сумно на душе было…
* * *
В Черкасске Фролку презрительно бросили в тюрьму, а Степана заковали в ручные и ножные кандалы. Кандалы эти были предварительно освящены батюшками и окроплены святой водой, дабы силою святыни уничтожить волшебство Степаново. И заперли его – опять-таки, чтобы уничтожить ведовские чары его, – в церковном притворе…
А чрез три дня прибыл со своими рейтарами в Черкасск стольник Косогов. Старшины встретили его с великим почетом, но в глазах Корнилы играли лукавые бесенята. Стольник Косогов был очень недоволен и все выговаривал Корниле, что тот не подождал его. Корнило почтительно оправдывался.
– Мозговитый старик!.. – говорили потихоньку промежду себя казаки. – Это он москвитину-то нос утер, чтобы вся царская награда ему одному досталась…
– Ну, чай, и нам перепадет чего?.. – сказал кто-то.
– Вестимо…
– Видно, правду старики говорили: с богатым не судись, с сильным не борись… Москва-то она тебя везде достанет!.. Вот и пропал наш Степан ни за понюшку табаку… О-хо-хо-хо-хо…
XXXVIII. В Коломенском
Лето стояло жаркое. Москва, несмотря на все предосторожности, загоралась несколько раз. Пылали и другие грады и веси российские, ибо дерево было дешево и можно было выстроиться и еще раз. В народе шла смута, но открытый мятеж был везде, кроме Астрахани и вообще низовой Волги, подавлен.
Но в Коломенском была тишь да гладь, Божья благодать. Обрившийся для свадьбы, помолодевший, но очень растолстевший царь чувствовал себя не совсем ладно. К врачу своему, немчину Коллинзу, сперва он обращаться не хотел было: может, Господь даст, и так пройдет, а немец все немец, как там его ни верти. Правда, все лекаря-иноземцы должны были приносить присягу не подмешивать в лекарства злого яда змеиного и всяких злых и нечистых составов, которые могут здоровье повредить или человека испоганить, но все же лекарям доверяли так же мало, как и Обтекарскому Приказу, который учрежден был на Москве еще в 1629 г. и который ведал единственной в Москва аптекой. Аптека эта – или, по тогдашнему, обтека – обслуживала только царскую семью, а москвитяне должны были все снадобья покупать в Зелейном Ряду. Впрочем, если больной занимал видное место в государстве московском, то иногда в случае болезни он решался обращаться к царю и тогда писал ему: «Болен я, великий государь, рукой не владаю. Пожалуй мне полфунта перцу дикого, четыре горсти крапивных семян, полфунта бобов масляничных да двенадцать золотников масла кролова». И добрый царь милостиво разрешал отпустить все, что требовалось. Но больше всего Обтека ведала другими делами: одни «алхимики» и «хитрецы» чинили в ней часы, другие лудили посуду для царской кухни, третьи изготовляли смазку для пищалей или мазь для царских колымаг или для царевен «водки», то есть духи и всякие «шмаровидла», четвертые, помясы или травники, разъезжали по всей России и даже в Сибирь заглядывали за сбором нужных трав, которые не только собирали сами, но и мужикам собирать наказывали: и купальщицкий серебориный цвет, и питерилову траву, и дягильный корень… Сам царь снадобий обтекарских не любил и в случае недомогания приказывал обтекарю пускать ему «жильную» кровь. Потом эту кровь царскую обтекарь в присутствии двух бояр зарывал в саду под окнами царской опочивальни. И боярам царь рекомендовал это прекрасное средство во всех их заболеваниях, и, когда раз Стрешнев заупрямился было, царь оттаскал его за бороду:
– Ишь, кобенится!.. Что же, твоя кровь-то дороже моей, что ли?..
Но на этот раз и кровопускание не помогло, и царь велел позвать Коллинза, который и вынужден был почтительно рекомендовать его царскому величеству пореже навещать свою молодую супругу.
«Врет, чай, все немец…» – подумал недовольный Алексей Михайлович, но все же стал маленько остерегаться, тем более что и сама великая государыня со своей стороны не очень настаивала на его посещениях. При дворе появился опять молодой князь Сергей Одоевский, раненный на Волге, бледный и страдающей, и Наталья Кирилловна долго плакала этими жаркими, летними ночами в опочивальне своей и уже не раз и не два задавала себе вопрос: стоит ли, в самом деле, великое царство московское того, что обещали ей жгучие глаза молодого князя? И когда теплились звезды в ласковом небе, и кружилась голова от сладкого духа черемухи, и разливался над сонным прудом колдун-соловей, уже туманила молодую душу грешная мысль: а нельзя ли как совместить высокое положение свое в царстве московском с грешными сказками соловья? Ведь, ходит же, говорят, под видом инока в опочивальню Софьи, врага ее, молодой князь В.В. Голицын…
Царю маленько полутчало, но заседаний Боярской думы еще не было, и вообще пока что царь многолюдством тяготился…
Было веселое летнее утро. Из росистого сада упоительно пахло зеленью и солнцем. В сопровождении нескольких ближних бояр царь вышел разгуляться по саду немножко, как-то советовал ему Коллинз. Милославского не было: Кащей Безсмертный, как под сердитую руку звал его царь, в последнее время все хворал и почти не сходил со своей расписной лежанки. Не было и Морозова, которого царь отдалил от себя: незадолго до его свадьбы с Натальей Кирилловной в Грановитую Палату было подброшено письмо на Матвеева. Алексей Михайлович сразу понял, что сделано это для того, чтобы расстроить его брак с Нарышкиной, и что исходит это от Морозова. Когда, еще в молодости, задумал царь жениться на красавице Фиме Всеволожской, Морозову удалось каким-то способом довести невесту цареву в день свадьбы до обморока, обвинить ее в падучей немочи и сослать ее со всей семьей в Тюмень. Но на этот раз проделка сорвалась: царь письмо велел сжечь, Морозов попал в опалу, а Матвееву сказано было наконец боярство. Теперь в саду разгуливался с царем старый Мих. Ал. Ртищев, приехавший бить челом за отпущенную Обтекарским Приказом мазь: старик страдал прострелом. Князь Иван Алексевич Голицын, опираясь на высокий посох, величаво шел за царем в великолепном становом кафтане, и на полном румяном лице его было благоволение ко всей вселенной: «ничего-де, робята, живите, как хотите, а я, думный боярин, князь Иван Лексеич Голицын, никому ни в чем помехи не чиню». Рядом с ним, прихрамывая, шел молодой Одоевский и иногда подымал в жирную спину царя, в его белую шею и затылок в складках взгляд, полный железной ненависти. И была тут не только злоба к счастливому сопернику, но и безграничное презрение высокопородного Рюриковича к этому выскочке, человеку середнему, который игрою рока стал его повелителем. Сверху, из горницы, из-за притворенных ставень за молодым витязем неотрывно следили чьи-то темные глаза… Языков – он был в отпуску из армии по болезни – держался чуточку в сторонке: он был всегда партии Милославских и Морозова и теперь в его сторону определенно потянуло холодком. Может быть, его и совсем отставили бы, если бы не был он нужен при дворе, среди неотесанных москвичей, своей европейской политес.
– А вот и он!.. – добродушно воскликнул Алексей Михайлович, увидав подходившего к нему от дворца Ордына, бледного, постаревшего, точно подстреленного. – А я уж думал, не придешь сегодня. Али неможется?..
– И то неможется, великий государь… – низко поклонившись царю, отвечал Ордын. – Дела есть срочные государские, да и свое одно дельце есть…
Он степенно раскланялся с боярами.
– Ну, так я сяду вот тут на солнышке, погреюсь… – проговорил царь, садясь на скамью на берегу сонного пруда. – А вы идите себе, разгуляйтесь… – ласково сказал он боярам. – Ну, что у тебя там за дела?..
– Первое дело, что в Москву завтра Стеньку привезут, так, может, повелеть что изволишь?..
– Ничего опричь прежнего… – сказал государь. – Сперва допрос с хорошим пристрастием, а там по ходу дела видно будет. Ну, только чтобы везли его во всем парате, чтобы другим повадно не было…
– Слушаю, государь, – поклонился Ордын. – А другое дело это насчет шведских курантов, о которых я тебе докладывал. Вот изволь послушать… – продолжал он, развертывая уже помятые куранты. – «Из Риги пишут нам, что бывший патриарх Никон во главе целого войска идет с Разиным на Москву и царь ищет случая с ним помириться, к чему и патриарх склоняется. А условия следующие: Разина делают царем казанским и астраханским и выдают ему на жалование войску 20 бочек золота, а патриарх Никон возвращается на свое патриаршее место». И озаглавлено, как и прежде: «Московское действо»…
– Это негоже… – покраснел от досады царь. – Ты непременно сам отпиши правителям свойским, что разводить-де такие побаски про шабров не подобает. Вы-де одно про нас придумаете, а мы про вас другое, так что же это будет? Напиши, что все-де в царстве нашем, благодарение Господу, тихо и стройно, чего-де и вам от Господа желаем, а чтобы за ложные куранты виновных наказали бы с жесточью, так-де велит великий государь…
– Слушаю, государь… – сказал Ордын. – Как я уже не раз докладывал твому благородию, надо бы нам при иноземных дворах людей держать поскладнее, чтобы могли они беречь нашу честь государскую. Вот, – вынул он из кармана какую-то грамоту, – и в других местах пишут про нас негораздо. Тут латынью писано, так я тебе переложу. Вот: поп modo perturbavit sed etiam in extremum discrimen abduxit – по-нашему выходить это, что царское-де правительство находится в последней крайности от той смуты и поп modo Moscovia metu percutta, sed etiam tota Europa expectatione futuri eventus ali quamdi u suspensa est…, a по-нашему, вся-де Европа страхом поражена и не знает, чем все это кончится…
– Четвертованием кончится, пусть не трясутся… – опять покраснев с досады, проговорил царь. – Так всем и напиши и все начисто опровергни: и видом-де не видали, и слыхом-де не слыхали, что вы там про нас на все языки плетете… Негораздо-де так…
– Слушаю, государь. А затем вот опять поступила грамота от Дорошенка чрез Малороссийский Приказ… Почуяла кошка, чье мясо съела. Пишет, что я-де и сам опять под высокую руку государеву приду, да и Стеньку ноговорю. Этот только и ищет, что денег побольше да вотчин…
– Ништо!.. А ты его не отпугивай… – решил царь. – Денег дадим, только бы его от салтана турецкого отшатнуть… Все?
– Нет, великий государь, еще хотел я спросить тебя насчет астраханских дел. Сказывал ли тебе Артамон Сергеич про письмо от посла персидского?
– Сказывал. А что?
– Да уж очень негораздо он об астраханских воеводах наших описывает… – сказал Ордын. – Пишет, что воров принимали-де они с честью, пили и ели с ними денно и нощно. Ну, князь Прозоровский уж Богу ответ даст, царство ему небесное, а на князе С.И. Львове надо будет сыскать настрого. Ежели все так дело государское делать будут, то добра ждать нечего…
– Это не упустим…
– Слушаю… А теперь повели, государь, тебе насчет своего дела челом быть… Отпусти меня на покой, государь. Принять чин ангельский восхотел я…
– Слышал я про то дело от Сергеича маленько, да все уповал, переменишь ты думы свои… – сказал царь тепло. – На кого ж ты меня-то покинешь?
– Э, государь, на что нужен я тебе, облихованный и всем ненавистный человеченко?.. – горько воскликнул Ордын, и губы его дрогнули. – Думным людям не нужны те великие дела государские, которые я для родины и для тебя намечал, – ничего им не нужно, кроме чинов да денег да вотчин. Да чтобы никто не тревожил покой их… Устал я, великий государь!..
– А скажи ты мне как на духу, Афанасий Лаврентьич: может, я чем тебя обидел? – проговорил царь. – Ты говори напрямки. Но только наперед знай: ежели и обидел, то ненароком. Таких слуг у меня нету еще… И ежели нужно что, говори: кому-кому, а для тебя ничего не пожалею…
– Нет, великий государь, премного я тобой доволен… – тепло отвечал Ордын. – И блага земные уже не нужны мне. Жена померла, сын на своих ногах, а я устал, сил больше нету, государь… Годы, знать, уж такие подошли. Отпусти меня, государь, – я уж Господу обет дал…
– Не могу я силой удерживать тебя, Афанасий Лаврентьевич… – сказал государь. – Делай, как Господь указывает… Но одно скажу: жаль, очень жаль, что ты меня покинуть хочешь…
Но в душе он был отчасти доволен: серьезный Ордын всегда несколько утомлял его.
– Челом бью, великий государь, по твоей милости… – низко поклонился Ордын. – Кому повелишь Приказ мой сдать?
– Повремени маненько, подумаем… – сказал царь и вдруг просиял: – А, Сергеич!.. А я уж заждался тебя совсем…
Сияюший Матвеев в темной ферязи, расшитом кафтане и высокой горлатной шапке боярской, бил челом великому государю, раскланялся с боярами, и обернувшись к следовавшему за ним жильцу с каким-то свертком на руках, взял у него этот сверток, снял с него шелковый плат и подал государю три книги в кожаных переплетах с серебряными застежками.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.