Текст книги "Степан Разин"
Автор книги: Иван Наживин
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)
XII. Отец и сын
Лето этого года было нестерпимо жаркое и сухое. Горели города, деревни, леса, болота. В деревянной Москве, которая горела чуть не ежегодно и часто сгорала дотла, было очень тревожно. И земским ярыжкам, и огневщикам было строжайше предписано неусыпно следить за выполнением всеми жителями постановлений о пользовании огнем. И мало того: ежедневно бояре вместе с дьяками и решеточными приказчиками производили объезд города, заставляя гасить огни тотчас по изготовлении кушанья, не дозволяя топить мыльни, проверяя, везде ли выставлены по крышам шайки с водой. И если где замечали оне какое упущение, то земские ярыжки тут же опечатывали у провинившегося домохозяина поварню или мыльню земской печатью…
Было воскресенье. Зной томил всех с утра. Даже птицы и то все попрятались. Иногда где-то далеко рокотал гром. Глаза невольно устремлялись туда, но ничего не было видно, кроме раскаленного белого неба, дрожания воздуха над изнемогающей землей да местами зловещих столбов дыма от горящих лесов.
Боярин Афанасий Лаврентьевич сидел у себя в комнате и что-то писал. Комната была убрана богато, но без той вызывающей роскоши, которою другие бояре стремились перещеголять один другого. Окна были прикрыты ради прохлады резными ставнями и в прорезы их, сделанные в виде сердца, рвались солнечные лучи и, крутясь, золотилась в них нужная пыль.
В больших поставцах теснились многочисленные «мертвые советники», книги. Их было даже больше, чем у Алексея Михайловича, может быть, отчасти и потому, что многие книги «строились» как раз Посольским Приказом, во главе которого был Ордын. И много было книг и на иных языках: на польском, латинском, немецком… Больше всего было книг исторических и религиозных и совсем не было книг легкого чтения, всех этих рыцарских рассказов, «прикладов» и смехотворных повестей, которые начали о ту пору проникать в Москву через Польшу. Много было «хронографов», в которых рассказы из истории Рима и Греции смешивались с рассказами о римских папах, открытии Америки, южных славянах, о морях, реках, горах и о дивах разнобываемых. И на столе Ордына лежала последняя книга, построенная на Москве, дьяка Грибоедова «История сиречь повесть или сказание вкратце о благочестно державствующих и святопочивших боговенчанных царях и великих князьях, иже в Российской Земли богоугодно державствующих»…
Не один поставец был занят старыми рукописаниями. Тут стояла и опаленная рукопись, которую передал ему Арон, пьянчуга, но неглупый монах, который куда-то исчез из Москвы, и труд Авраамия Палицына «История в память сущим предыдущим родом, да незабвена будут благодеяния, еже показа нам мати слова Божия, всегда от всея твари благословенная приснодева Мария, и како соверши обещание к преподобному Сергию яко неотступно буду от обители твоея. И ныне всяк возраст да разумеет и всяк да приложить ухо слышать, киих ради грех попусти Господь Бог наш праведное свое наказание и от конец до конец всей России, и како весь словенский язык возмутися и вся места по России огнем и мечем поядена быша». А рядом со сказанием Авраамия стояла толстая пожелтевшая рукопись князя Ив. А. Хворостинина, который «многие укоризненные слова на вирш» против русских писал, утверждая, что они засевают землю свою рожью, а живут – ложью. Труд его назывался «Словеса дней и царей и святителей московских, еже есть в России. Списано вкратце, предложение историческо, написано б к исправлению и ко прочитают благочестие любящих, составлено Иваном дуксом. Сие князь Иванова слогу Андреевича Хворостинина». А рядом с этим историческим трудом князя – он умер еще в 1625 г., – стоял сборник и его стихотворений, в которых он говорит о своей тяжелой судьбе:
Но и рабы мои быша мне сопостаты,
Разрушили души моей палаты.
Крепость и ограждение отъяша
И оклеветание на мя совещаша,
Пущали на мя сбои яды,
Творили изменные ряды,
Вопче на мя приносили
И злочестием меня обносили…
То обличает папу римского, что он за деньги продает спасение:
О, прегордый папо, откинь свои блуды,
Ниже являй те свои всему Миру студы.
Где же Петр повеле паствы раззоряти
И з благочестивыми злочестных породняти?
Почто ж от блудниц дани збираешь
И им блудитися явно повелеваешь?
Чего ради праздники празднуешь з жидами,
Христоубийцами, Божьими врагами?
Клятва апостолов тебе погубит
И святыми их заповедми будешь убит,
И еуангельского речения чего ради не прочитаеш?..
И рядом лежала связка писем от сербенина Юр. Крижанича, который был лет шесть назад сослан в Тобольск: горячий панславист, он вздумал было на Москве обличать «крутое владание» царей и «злое законоставие» приказных и их «глуподерзие и людодерство».
Афанасий Лаврентьевич, потирая сухой рукой свой большой, выпуклый лоб, перечитал еще раз то, что написал он по повелению великого государя на Дон:
«…Вы не новокрещены, но искони служите Великому Государю и всему Московскому государству. А ныне что так отменно в вашем войсковом совете учинилось и нераденье на весь свет показали? Удивлению такое бесстрашие надлежит… И на Волгу к воеводам нашим не пишете, и за теми ворами не посылаете, и злого их совету не раззоряете…»
Перо буквально вывалилось из его рук: что же можно сделать тут уговорами? Ведь это все равно, что требовать от горькой калины, чтобы ягоды ее были сладки, как яблоки. Всякое дерево приносит только те плоды, которые ему приносить свойственно. Произвол помещиков, беззакония воевод и приказных, окончательное прикрепление к земле вольных до того крестьян – вот что гонит народ на украины. Но не прикрепить людей к месту – в первую голову были прикреплены служилые люди, дворянство – нельзя было, потому что государству деньги нужны, нужен порядок, нужна окрепа, а не это беспорядочное кочеванье. И нельзя требовать от помещиков, воевод и приказных понимания своего долга, потому что в огромном большинстве это малограмотные, темные люди, которые отличаются от крестьян только более богатым нарядом! Стало быть, те, что погорячее, не бежать не могут. И вот их скопилось там больше, чем следует, кормиться нечем, вот и «воровство» готово. Что же можно сделать тут уговорами? Надо устранить причины. Но как устранить их?
Нужны люди. Но где они? Одни туполобы, узки, невежественны, другие, как Морозов, умны и дело понимают, но заботятся только о себе, а третьи, как Артамон Сергеич, точно боятся заглядывать поглубже и все, как тот же Никон, не суть, а букву исправить хотят. Какой в том толк, что все вместо своей одежи иноземные кафтаны наденут, когда под кафтанами-то останется все то же?
Вон надел Никон этот новый кафтан на церковь, а что вышло? Нестроение только возросло. Против соловецких иноков посланы уже царские войска, все тюрьмы полны раскольников, и тысячами бегут они на украины и в заволжские леса. И хоть бы для добра!.. Всюду по скитам их идет великий блуд и всяческое смятение и непорядок. И те, что толкнули их на украины и в скиты и во всю бестолочь эту, тоже не за правду стояли, а только золота московского добивались да мехов сибирских…
И ярко вспыхнуло в усталой голове воспоминание о наиболее гнусном моменте в суде над Никоном, когда этот скоморох, Паисий Лигарид, эта жадная лисица, махая руками, кричал на всю палату: «Внемлите, племена народов, главы церкви, равноапостольные архиереев, небесные и земные чины и стихии, которых и Моисей призывает во свидетельство, внемлите!.. Я открою вам, праведным судиям, козни бывшего патриарха Никона, который сверх всякого чаяния, из сыновей бедных родителей будучи возведен на патриаршую кафедру, как новый Луцифер, дерзнул поставить свой престол выше других, стал поражать благодетелей своих и терзать подобно ехидне родную мать свою, церковь…» И оказывалось, что Никон страшно оскорбил Иерусалимского патриарха, назвав невежественно и бесстыдно свой монастырь Новым Иерусалимом. Мало того: он в алтаре перед зеркалом дерзал расчесывать свои власы!.. И трудно было сказать, кто вел на судьбище этом себя гаже, этот ли пройдоха Лигарид или патриарх александрийский, по титулу, «судия вселенной»… Судия вселенной, а под этим только соболя сибирские да золото царское!..
И вот теперь в Малороссии опять смута начинается. Дорошенко туркам передался, кричит о московском засилье и тайно вынюхивает в Москве, что дадут ему за то, чтобы предал он турок. А Брюховецкий обещает голытьбе раздел всех благ земных, только вот его гетманом сделали бы. И Москва тоже там первенствовать хочет, а не покоряться, обрушится она на них со всей жесточью и – ничего опять не получится…
Горечь жизни отравила всю его душу до дна. Так что же, бросить все и уйти в монастырь, единому Богу присновнимаша и псаломския песни пояша? Все забыть, все похоронить, ничего не хотеть – вот в чем счастье!..
В сенях послышались знакомые шаги. Афанасий Лаврентьевич сделал вид, что пишет свой наказ на Дон. Дверь отворилась, и в комнату вошел его сын, Воин, худощавый молодой человек, очень похожий на отца. И как у отца, в глазах его, больших, темных и лучистых, стояла всегда печаль, точно поцеловал его, как и отца, еще в колыбели какой-то черный ангел…
Семь лет тому назад, еще совсем юношей, был он послан к отцу заграницу с важными грамотами. Иноземная жизнь так пленила молодого Ордына, что он остался там самовольно. Тишайший Алексей Михайлович до того разгневан был этой продерзостью, что назначил головокружительную награду тому, кто изведет там дерзкого, обещая даже до десяти тысяч рублей за это. А так как старика Ордына он любил, то одновременно он повелел своим ближним боярам приучать того потихоньку к мысли о «небытии на свете» его сына. В 1665 г. молодой Ордын затосковал по родине, по близким, раскаялся «в своих изменах», был прощен, а в следующем году сослан был под крепкий надзор за Волгу, в Кириллов монастырь, откуда был освобожден в следующем году за заслуги его отца по заключению Андрусовского мира. Но жить ему было все же приказано в деревне. И опять дохнул молодой Ордын московским спертым воздухом, и опять «ему стошнило» от Москвы нестерпимо, и опять потянуло в чужие края, но – все ходы туда были ему уже отрезаны.
– Ты что? – спросил отец сына, с любовью глядя на это печальное лицо. – Я думал, ты гулять куда ушел…
– Нет, батюшка… – отвечал Воин. – У себя я был в саду, читал… Я пришел спросить, не надо ли в чем помочь тебе…
– Нет, ничего пока не надо… – сказал отец. – Мне приятнее было бы, если бы ты лучше немного поразвлекся.
Аще тя цела, аще здрава хочешь имети, —
с тихой улыбкой продекламировал он, —
Перестань тяжко пещися и тяжко скорбети,
Скорбно сердце, гнев частый, мысль всегда уныла, —
Сие Трие снедают людем скоро тела…
Сын отвечал мягкой улыбкой, но ничего не сказал. В сенях опять послышались быстрые шаги, и в комнату вошел казачок.
– Боярин, там приехал гость Василий Шорин к тебе…
Ордын незаметно поморщился.
– Ну, что же… Зови его сюда… – сказал он. Казачок исчез.
– Я через твою опочивальню пройду… – сказал сын. – Не хочется мне видеть этого живоглота…
– Иди…
Чрез несколько минут казачок впустил в комнату именитого гостя московского Василия Шорина, грузного человека с синечугунным лицом, заплывшими умными глазками и синей бородой. Он остановился у порога, усердно помолился на иконы и отвесил хозяину земной поклон.
– Здрав буди, боярин… Как тебя Господь милует?..
– Здравствуй, Василий Иваныч… Что это ты по какой жаре разгуливаешься?.. И сидеть-то невмоготу… Садись-ка вот сюда в холодок…
– Да что, боярин, приказные замучили… – поклонившись и сев, сказал Шорин. – Как ты слышал, чай на низу на Волге воры мое судно с хлебом казенным пограбили, слуг всех перебили, а ярыжки с ими ушли – все, как полагается. И вот сколько разов ходил я в Казанский дворец[2]2
Приказ, ведавший делами царств Казанского и Астраханского.
[Закрыть] узнать, где ж судно-то мое теперь… Его ворам не нужно. И никто не ведает, куды оно делось. Может, можно что чрез твой Посольский Приказ узнать? Ты уж прости, боярин, что по пустым делам тревожу тебя, да что поделаешь? Дело торговое – своего добра жалко… А потом и вопче хотелось бы проврать, как там дела-то у нас идут, а то скоро время караван осенний наряжать, так надо знать, можно ли будет пустить его…
Василий Шорин ворочал в царстве московском огромными по тем временам делами. Со своими малограмотными приказчиками, сидельцами, захребетниками ярыжками и всяким другим наемным людом он вел бойкую торговлю мехами близ Холмогор, – причем немало спускали молодцы иностранцам и мехов поддельных, – и держал рыболовную компанию у Лапландского берега, и торговал с голландцами и англичанами лесом и поташом, и смолой, и дегтем, и мачтами, и льном, и отправлял хлеб на низ, и вез оттуда на своих судах рыбу и соль, а когда начались в Москве злоупотребления с медной монетой, которые потом вызвали страшный бунт народный, то в этом деле оказался замешанным и Василий Шорин, но так как замешаны были в нем и царский тесть Милославский, и дворянин Матюшкин, женатый на родной тетке царя, то все сошло Шорину благополучно. Вообще о ту пору торговля была полна всякого мошенничества. Когда один голландский купец крепко поднадул московских торговых людей, они очень потом упрашивали его вступить с ними в компанию: самый выгодный, самый надежный компаньон! Отчетности правильной не было совсем, и, чтобы обеспечить себя хоть отчасти от художеств со стороны своих служащих, торговцы требовали, чтобы они отчет по делам отдавали им перед образом Спаса Прямое Слово, что, впрочем, нисколько не мешало им нагревать хозяина. Этот своеобразный характер торговли не препятствовал, однако, нисколько заниматься ею не только боярам, но даже и самому царю. Большие торговые операции вели тогда и боярин Морозов, и князь Яков Черкасский, и престарелый князь Дмитрий Мих. Пожарский… Царь торговал даже в розницу, и часто на торгах можно было слышать выкрики торговок:
– А вот масло, вот яблочки спелые, вот холст хороший, вот орехи, вот масло, – царские товары… Жалуйте, милостивцы, на царские товары!.. Дешево продаем…
Царское вмешательство в торговлю чрезвычайно тяготило торговый мир. Целый ряд товаров объявлялся царской монополией: шелк-сырец, мед, меха, ревень, отчасти соль и рыба, всегда икра, в неурожайные годы – хлеб. Меновой торг с инородцами красным товаром и бакалеей постепенно сосредоточился в руках царя. Их лучшие меха доставались только ему. И нарушение этого порядка вызывало великую опалу и даже «кажнение смертью». Если у царя набиралось слишком много мехов или портился большой запас икры, купцы были обязаны забирать все это по казенной оценке и ведать с этим, как они хотят.
Вот этой-то разносторонней царской торговлей и ведали такие «гости», которых немец Кильбургер называл «коммерции советниками Его Величества». Эти коммерции советники не забывали и себя, конечно, при этих операциях под флагом царя, а кроме того часто выхлопатывали себе всякие прибыльные откупы, таможни, кабаки и проч. и потому гостей ненавидели яро не только простые люди, но и торговцы. Крижанич в свое время писал: «Наш словенский народ весь есть такому окаянству подвержен, еже везде на плечах нам сидят немцы, жиды, шоты, цыгане, ормляне и греки и иных народов торговцы, кои кровь из нас изсысают». Шорины стоили иногда шотов, цыган и жидов, вместе взятых, и недаром во всех бунтах имя этого гостя именитого всегда выдвигалось наряду с именами других «кровопивцев».
– Ну а как дела идут теперь по торговле? – спросил боярин.
– Потихоньку, боярин… – отвечал Шорин. – Могли бы мы торговать, да многое, сам знаешь, торговлишку режет: к пути наши не пыраты, и деньги не больно устойчивы, и разбои повсеместные, а пуще всего уж больно дерут с торгового человека; с судов посаженное, привальное, грузовое, с людей головщины, с саней полозовое, с рыбы берут при складе в лавку, и с лавки, и с раздела, и с мытья, и с рыбных бочек, и с бою, и с выборки, на торгу плати с квасу, с сусла, с масла конопляного и коровья, с ветчинного сала, с овсяной трухи, за пищую площадку берут, на реках – за прорубное подай, за рогожу плати, за ворвань плати, куда ни гляди, как ни пошевелись – плати, плати, плати… А народ орет, дурак: грабит его купчина!.. Нет, ты побудь в нашей-то шкуре, так узнаешь, как Кузькину-то мать зовут… Понимаем, не головотяпы какие, что государству без налоги не обойтиться, – так внеси в дело порядок, возьми там с рубля оборота али еще как, а так, по-собачьи, прости Господи, на каждом шагу рвать, это не дело… Ну и опять же, ежели по совести говорить, не след бы царю в дело встревать. Помню, как твой дружок, сербенин-то ссыльный, говаривал: «Несть бо кралю лепо купить у своего подданного и продать своему же…» Да вот вишь прямое-то слово у нас не больно любят. И послали прохладиться за бугры… И диви бы так на нас темный народ смотрит! Что с их взять? Баранье! Нет, и вы, бояре, вон приговорили ставить дьяче имя выше гостинного! А что дьяк? Дьяк он готовое ест, а мы людей кормим сколько…
Ордын с интересом слушал умного мужика…
А его сын тем временем мучился и сгорал в изнемогающем от зноя саду. Ко всем его огорчениям в последнее время прибавилось новое, самое горшее из всех. По соседству с ними была усадьба московского дворянина Ивана Алфимова. И раз случайно, читая в саду, сквозь частокол Воин увидал его дочь, тихого ангела с синими, как озера среди гор, глазами. И девичье сердце сразу отозвалось ему, но его репутация беглого, опального до того была прочна, что Алфимов, политик осторожный, ни за что не согласился бы назвать его своим зятем. И только вчера вечером, когда в темном небе теплились серебряные звезды, сквозь частокол Аннушка испуганно сообщила ему, что отец ее назначен воеводой в Самару и что они уезжают. И тихо плача, девушка успела передать ему золотое колечко…
Что делать, что делать, что делать?!
И вдруг над изнемогающей Москвой властно раскатился могучий удар грома. Прошумел тревожно ветер по листве. Закрутилась пыль… Шорин торопливо спустился с крыльца и вышел за ворота. Старый Ордын опять остался один. И снова мысль вернулась назад: да, от всего отказаться и уйти в пустынь…
Вспомнилась далекая молодость в далеком «скопском» краю и то страшное разорение, в котором был тогда край после Лихолетья. Он ярко помнит опустевшие деревни, где часто в брошенных избах дотлевали трупы перебитых ворами-казаками крестьян, полуразрушенные монастыри, сожженные усадьбы, разбойничьи шайки, пред которыми тряслись все, и стаи волков, которые бродили по дорогам в поисках за добычей. И вспомнилась его первая и последняя любовь, которая закончилась медлительной и торжественной свадебной обрядой: старики крепко держались старинки. И вспомнилась та удивительная весна, когда так пьяно пахли черемухи, так сладко благоухала белая резная любка и так сладко пел соловей. А теперь она, Настя, чужой человек совсем. А сын, тот замкнулся и пошел жизнью каким-то своим, скорбным путем… Никто и ничто его не держит – чего же ждать?..
Он заслышал вдруг шаги жены в сенях и взял первую попавшуюся книжку в руки, – то было «Учение и хитрость ратного строения пехотных людей», – чтобы не завязнуть с ней в каком-нибудь пустом и часто враждебном разговоре. Она вошла. Это была располневшая женщина в дорогом тяжелом платье и в усыпанном жемчугом подубруснике из золотной материи, поверх которого был повязан белый расшитый убрус. Она уже перестала белиться и румяниться, и ее пунцовые, налитые щеки были теперь от долгих притираний какого-то нездорового и неприятного вида. В заплывших, но вострых глазках ее была, как всегда, враждебность загодя…
– А где же Воин-то? – сказала она. – Я думала, у тебя он…
– Не знаю…
– А не мешало бы… – поджимая губы, сказала она. – Отец, а ничего не видишь… Он словно пришитый торчит все около забора алфимовского: должно, присушила какая…
– Будет тебе все зря лиховаться-то!..
– Как это так зря? Что, алфимовская-то девка нешто ему в версту? Нашел добро!.. Сперва острамил с побегом своим на всю Москву, а теперь…
Все вдруг бледно вздрогнуло, и еще властнее раскатился над изнемогающей землей гром. Густо-синяя туча с бронзовыми краями заволокла уже полнеба, и резко выделялись на ней дальние белые колоколенки. Все было освещено каким-то жутким светом. И были тревожны голоса людей, и полет птиц, и трепетанье листьев.
– Ты знаешь, что я об этих делах думаю, Настя, и потому…
Снова все вздрогнуло, и сразу яро треснул гром и покатился, полный и могучий, в раскаленные дали.
– Свят, свят, свят… – испуганно крестясь, проговорила Настасья Гавриловна. – Ох, индо ноженьки не стоят, как испужалась…
Вихрь, крутя пылью, пронесся над городом. Где-то захлопала ставня. Сразу потемнело.
– Аксютка… Нянюшка… – испуганно кричала уже в сенях Настасья Гавриловна. – Да куды вы все провалились?.. Закрывайте окна… Нянюшка, а ты поди лампадки везде засвети… Да в поварню кто сбегайте: труба закрыта ли?.. И…
Что-то фиолетово ослепило, и сразу что-то огромное и сухое сорвалось с неба и раскатилось по жаркой земле, все потрясая. Деревья согнулись под набежавшим ветром. Вся Москва скрылась в косматой, зловеще-бурой туче пыли… И вдруг раздался истошный крик:
– Матушки, родимые, поглядите-ка: у Рожества Богородицы загорелось!..
Но по крышам, по сухой земле и по листве уже застучали, зашлепали первые крупные капли дождя…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.