Текст книги "Литературные воспоминания"
Автор книги: Иван Панаев
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
Глава IV
Клюшников, Кетчер и Бакунин и вообще их московский кружок.
* * *
Глава V
Грановский и московский кружок.
Теперь, оставляя на время хронологический порядок, которого я насколько мог придерживался в моих «Воспоминаниях», я хочу остановиться на Грановском и по этому поводу поговорить вообще о московском кружке. Я не имею претензии представить полный образ этого человека, рассмотреть со всех сторон эту замечательную личность – указывать на значение Грановского как профессора, разбирать его исторические труды и т. д. Я очень хорошо знаю, что это мне не по силам. Я просто и откровенно выскажу о нем то, что знаю. Если в этом слабом очерке найдется хоть одна незамеченная и новая черта, которая пригодится для его будущей биографии, – я буду доволен и этим…
Когда я возвратился из Казани в Москву, Грановский незадолго до меня приехал в Москву из-за границы, где он пробыл три года (с 1836—1839). Он тотчас же сошелся с Белинским и с его друзьями. Они были близки ему уже по Станкевичу, с которым он познакомился за границей к которому привязался всей силой души.
Первая новость, встретившая меня в кружке Белинского, это был приезд Грановского…
– Нашего полку прибыло, – сказал мне Белинский: – Грановский здесь. Какой гуманный, симпатичный человек! Я почти не встречал еще в жизни человека, кроме Станкевича, который бы с первой минуты так располагал к себе, как он… Недаром Станкевич так любил его и так горячо писал нам об нем. Действительно, это человек с избранной натурой…
Люди самых противуположных мнений сходились в мнении о Грановском. На вечере у Мельгунова – Шевырев, Хомяков и Павлов отзывались об нем почти точно так же, как Белинский.
Приезд его вообще произвел большой эффект в московских ученых и литературных кружках.
– Я сказал Грановскому, что вы здесь, – сказал мне Белинский: – он желает с вами познакомиться и хочет зайти к вам. Предупредите-ко его.
Любопытство мое насчет Грановского было возбуждено сильно, и я на другой же день отправился к нему, не застал его дома и оставил карточку.
Он жил тогда на казенной квартире, в доме бывшего Московского благородного пансиона, на Тверской.
Грановский отплатил мне визит в тот же день. Я жил наискосок от него – в гостинице Копа…
Грановскому было тогда лет около тридцати.
Черты лица его были крупны и неправильны: нос и губы толстые – лицо это не имело той вульгарной, внешней красоты, которая поражает с первого раза; но его большие, глубокие, темные глаза с меланхолическим оттенком, с надвинутыми густыми и широкими бровями, его открытый лоб, почти черные волосы, зачесанные назад и доходившие до плеч, его грустная, добродушная, кроткая улыбка – все это вместе поражало той внутренней красотой, в которую чем более вглядываешься, тем более она кажется привлекательною… В его движениях, взглядах, голосе, манере говорить (он несколько пришепетывал, что нисколько не портило его) было что-то неотразимо симпатичное. Все женщины были от него в восторге; все мужчины, даже враждебные его убеждениям, не могли не питать к нему личной симпатии.
Всегда несколько робевший перед авторитетами, я сначала смутился было перед новым возникавшим авторитетом молодого профессора, но он так мило и просто обошелся со мною, что после первых объяснений я почувствовал себя совершенно легко и свободно.
Предметом нашего разговора был наш общий знакомый, приятель его и Станкевича, Я. М. Неверов.
После этого я встречался с Грановским на вечерах у Боткина.
Грановский, впрочем, не часто посещал в это время кружок Белинского. Нет сомнения, что он симпатизировал людям, но не мог никак симпатизировать их тогдашним убеждениям. Грановского интересовали более человеческие дела, чем философские отвлечения.
Он, как прекрасно выразился кто-то, «думал историей, учился историей и историей впоследствии делал пропаганду». С его светлым воззрением на современную гражданственность, основанным на историческом знании и изучении, те убеждения, до каких дошли Бакунин и Белинский, опираясь на отвлеченные, философские толкования, должны были казаться ему дикими…
Грановский, впрочем, не высказывался. Он, вероятно, угадывал, что убеждения эти – только минутное заблуждение. Он видел экзальтацию Белинского… и не хотел даже слегка касаться его больной стороны.
К тому же Грановский, мягкий по своей натуре, наделенный большим тактом в обращении с людьми, любящий и снисходительный, понимал, может быть, что ему не совсем выгодно, – несмотря на то, что истина была на его стороне, – вступать в споры с таким яростным бойцом, каков был Белинский, и с таким несокрушимым диалектиком, каков был Бакунин.
Таким образом, Грановский расстался с Белинским, уезжавшим в Петербург, без всяких объяснений. Их короткие, дружеские отношения начались уже после, когда кружок Белинского слился с кружком Искандера.
Месяца через три после отъезда Белинского в Петербург Грановский познакомился с Искандером в проезд сего последнего из Владимира в Петербург.
«Мельком видел я его тогда, – говорит Искандер, – и только увез с собой во Владимир благородный образ и основанную на нем веру в него как в будущего близкого человека. Предчувствие мое не обмануло меня. Через два года (в 1842 г.), когда я побывал в Петербурге и, второй раз сосланный, возвращался на житье в Москву, мы сблизились тесно и глубоко».
«Он был, – продолжает Искандер, – звеном соединения многого и многих и часто примирял в симпатии к себе целые круги, враждовавшие между собой, и друзей, готовых разойтись. Грановский и Белинский принадлежат к самим светлым и замечательным личностям нашего круга, несмотря на то, что в них было много непохожего».
Нельзя лучше характеризовать Грановского, как характеризует его Искандер.
«Грановский, – говорит он, – напоминает мне ряд задумчиво-покойных проповедников времен реформации; не тех бурных, грозных, которые в гневе своем чувствуют вполне свою жизнь, как Лютер; а тех ясных, кротких, которые так же просто надевали венок славы на свою голову, как и терновый венок. Они невозмущаемо тихи, идут твердым шагом, но не топают; людей этих боятся судьи, им с ними неловко; их примирительная улыбка оставляет по себе угрызение совести у палачей.
Таков был сам Колиньи, лучшие из жирондистов; и действительно, Грановский по всему строению своей души, по ее романтическому складу, по нелюбви к крайностям – скорее был бы гугенот и жирондист, нежели анабаптист или монтаньяр»…
Грановский и Искандер привязались друг к другу сильно, несмотря на несходство своих характеров и отчасти воззрений, как оказалось впоследствии. Грановский с своей кроткой и мягкой натурой робко отступал перед суровой логикой Искандера и перед тем, что Искандер называл «бесстрастной объективностию природы»… Искандер шел вперед грудью, напролом, не отступая ни перед чем, не пугаясь никаких выводов, как бы они ни были безотрадны. Отсюда впоследствии должна была произойти между ними неизбежная размолвка.
Но как глубока была привязанность Грановского к Искандеру и Огареву доказывают следующие строки из письма его к Искандеру через два года после отъезда Искандера за границу (в 1849 г.):
«На дружбу мою к вам двум ушли лучшие силы моей души. В ней есть доля страсти, заставлявшая меня плакать в 1846 г. и обвинять себя в бессилии разорвать связь, которая, повидимому, не могла продолжаться. Почти с отчаянием заметил я, что вы прикреплены к душе моей такими нитками, которых нельзя перерезать, не захватив живого мяса…»
В первые годы знакомства Грановского с Искандером между ними существовала, впрочем, полнейшая гармония…. В политических убеждениях они всегда сходились; до глубоких же внутренних вопросов касались или слегка, или вовсе не касались; к тому же Искандер в то время еще не доходил до беспощадной крайности своих воззрений и до того желчного сарказма, который проявился у него потом…
…Искандер глубоко уважал Белинского, видел, каким мощным полемическим талантом владеет он, сколько энергии в душе его, и скорбел, что эта энергия растрачивается на поддержку отживающих идей… В статье моей о Белинском я говорил о первом посещении Белинского Искандером в январе 1840 года… Объяснение между ними последовало тотчас, иначе и быть не могло. Искандер высказал Белинскому, что он идет по ложной и опасной дороге и бог знает до чего может дойти по ней… Он даже прямо высказал ему – до чего… Белинский был уязвлен глубоко, он почувствовал, что в жестких словах Искандера было много правды, но еще упорно отстаивал свой образ мыслей, несколько успокаивая себя тем, что взгляды Искандера узки, что его миросозерцание не просветлено гегелевской философией и т. д. Он был видимо поколеблен.
После отъезда Бакунина в Берлин и сближения с Искандером Белинский впадает в тоску и апатию – предвестницу внутреннего переворота. Он борется с собою до конца 1841 года, но во второй приезд Искандера в Петербург, в 1842 году, он крепко жмет ему руку, обнимает его и, улыбаясь, говорит ему: «ты победил, галилеянин!»
С этой минуты Белинский воскресает духом, он дышит легче и свободнее, он уж не насилует своей революционной натуры. Он делается ожесточенным, неумолимым противником тех идей, которые за год перед тем проповедывал с такою горячностию и искренностию. Он употребляет все свои способности и силы для искупления этих прошлых заблуждений, о которых он вспоминает с болью и негодованием. С этой минуты он совершенно сходится с Искандером, Грановским и другими…
Кружок расширяется и приобретает большее значение и силу… К нему присоединяются, кроме молодых профессоров Московского университета, вернувшихся из-за границы (Каткова, Редкина и других), все передовые тогдашние люди – Белинский, Искандер, Боткин, Огарев, Галахов, Евгений Корш и многие другие…
…Е. Корш, с которым Грановский до отъезда своего за границу дружно работал вместе для «Библиотеки для чтения» Сенковского, около этого времени поселяется в Москве. С Коршем до кончины своей Грановский остается в самых близких отношениях…
Е. Корш, уступавший многим относительно литературной деятельности, был одним из самых приятных собеседников кружка. Его отсутствие чувствовалось даже при Искандере, который, по выражению Корша, всегда заливался и звонил, как колокольчик. В этом серебряном звоне было столько силы, блеска, ума, иронии, знаний, что он никогда не мог надоесть. Его можно было слушать бесконечно и заслушиваться. Он с неподражаемою ловкостию умел переходить от шутки к делу. Его блестящая речь играла и искрилась, как шампанское, которое он так любил… Корш, с своим неглубоким, хотя метким умом, быстро подмечал смешные стороны всех друзей, даже не исключая Грановского и Искандера, и очень едко острил над всеми, еще пришпиливая, по чьему-то удачному выражению, свои остроты заиканьем, которое придавало большую оригинальность его разговору, его замечаниям и шуточкам.
Присутствие Грановского все сливало в какую-то гармонию, на все накладывало тонкий, поэтический колорит, смягчало резкости, примиряло диссонансы и даже смиряло Кетчера, которого перекричать и смирить было трудно…
Приятели собирались часто то у Боткина, то у Кетчера, то у Искандера (всего чаще) и у Грановского, который только что женился. Искандер сделал удивительно тонкую и меткую характеристику домашнего быта Грановского, и я позволю себе снова прибегнуть к нему.
«Жена его (Грановского), – говорит он, – была очень молода и еще не совсем сложилась; в ней еще был тот особенный элемент отроческой нестройности, даже апатии, которая нередко встречается у молодых девушек с белокурыми волосами и особенно германского происхождения. Эти натуры, часто даровитые и сильные, поздно просыпаются и долго не могут притти в себя. Толчок, заставивший молодую девушку проснуться, был так нежен и так лишен боли и борьбы, пришел так рано, что она едва заметила его. Кровь ее продолжала медленно и покойно переливаться по ее сердцу».
«Любовь Грановского к ней была тихая, кроткая, больше глубокая и нежная, чем страстная. Что-то спокойное, трогательно-тихое царило в их молодом доме. Душе было хорошо видеть иной раз возле Грановского, поглощенного своими занятиями, его высокую, гнущуюся, как ветка, молчаливую, влюбленную и счастливую подругу. Я и тут, глядя на них, думал о тех ясных и целомудренных семьях первых протестантов, которые безбоязненно пели гонимые псалмы, готовые рука в руку, спокойно и твердо итти перед инквизитора».
«Они мне казались братом и сестрой, тем больше, что у них не было детей…»
* * *
На сходках друзей быстро обменивались мысли и знания, среди острот, шуток, неистовых и неизменных криков Кетчера: «Эй вы! что ж вы бокалы-то свои забываете?.. Допивайте!.. Допивайте!..» Друзья сообщали друг другу новости, все прочитанное и узнанное ими, спорили; «вырабатываемое каждым делалось достоянием всех»– по выражению Искандера.
Грановский между тем приобретал все большую известность на своей кафедре, возбуждая к себе любовь и энтузиазм своих слушателей…
Весною 1843 г. он открыл публичный курс «Средневековой истории Франции и Англии». Вся блестящая Москва съехалась на эти лекции, как будто сговорившись заранее; дамы занимали половину аудитории. Грановский серьезно и смело для того времени проводил свои воззрения. Начальство, правда, косилось уже на него, но явно придраться к нему не могло. Успех этих лекций был колоссальный. По окончании последней лекции энтузиазм выразился, как обыкновенно, хлопаньями, криками, пожатиями руки профессора и чуть не бросанием на воздух чепцов со стороны барынь… Все теснились около профессора, изъявляя ему свой восторг, свое участие… Грановский был глубоко тронут. Ему даже не дали досказать заключительных, благодарственных слов. На крыльце его ожидали студенты и вынесли его на руках на улицу.
Популярность Грановского в Москве упрочилась этими лекциями… Шевырев, вообще не питавший к Грановскому большого расположения, после этого не мог скрывать более свою зависть и злобу, – он стал тайно интриговать против Грановского в университете и открыто, вместе с своим другом Погодиным, нападать на него в «Москвитянине». Нападки эти были нелепы и грубы… Грановского обвиняли в западничестве, а на языке этих господ быть западником значило быть почти врагом отечества.
Дело дошло до того, что Грановский на одной из своих лекций во время вторых своих публичных чтений в 1844 г, адресовался открыто к славянофилам:
«Да отчего же я должен питать ненависть к Западу? – спросил он у них. – И добросовестно ли было бы с моей стороны, ненавидя Запад, взяться за преподавание его истории?..»
Публика и студенты были, конечно, на стороне Грановского. Благороднейшие из славянофилов (К. Аксаков, Хомяков, Киреевские) видели, как аляповато и неловко нападают на Грановского их собраты по убеждениям, и старались, по окончании второго курса публичных лекций Грановского, сделать попытку к примирению. Они изъявили желание принять участие в обеде, который давался в честь Грановского, и уговорили Шевырева и Погодина присутствовать на этом обеде…
…Я приехал в Москву накануне этого обеда и был на последней лекции Грановского.
Грановский не имел на кафедре блестящего ораторского таланта, поражающего с первого раза; но в манере изложения его было столько простоты, увлекательности, пластичности и внутреннего сосредоточенного жара, который выражался в его прекрасных и грустных глазах; в его тихом голосе было столько симпатии, что, смотря на него и слушая его, я не удивлялся тому всеобщему энтузиазму, который производил он своими лекциями…
После шумных изъявлений восторга, рукоплесканий и криков (всех шумнее обнаруживали свой восторг из дам К. К. Павлова, а из кавалеров – Кетчер) все отправились прямо в дом, где приготовлен был обед в честь профессора. Распорядителями этого обеда со стороны западников был Искандер, со стороны славянофилов К. С. Аксаков или Хомяков – я хорошенько не помню.
Стол был накрыт покоем. На почетном месте, в середине стола, сидел Грановский, возле него Шевырев. Мне досталось место против них. За обед сели в три часа.
В половине обеда начались тосты. Первый тост был за Грановского, сопровождавшийся громкими единодушными криками западников и славянофилов. Грановский благодарил и предложил тост за Шевырева. Третий тост был за университет.
После этого поднялся Константин Аксаков. С энергически сжатым кулаком и сверкающими глазками, громким, торжественным голосом, ударив кулаком по столу, он произнес:
– Милостивые государи! я предлагаю вам тост за Москву!
Тост этот был принят всеми с энтузиазмом… и в эту самую минуту раздался звон колоколов, призывавших к вечерни.
Шевырев, воспользовавшись этим, произнес своим певучим и тоненьким голосом:
– Слышите ли, господа, московские колокола ответствуют на этот тост!..
Эта эффектная выходка с одной стороны возбудила улыбку, с другой – восторг. Константин Аксаков подошел к Шевыреву, и они бросились в объятия друг друга… Затем Константин Аксаков произнес с необыкновенным пафосом известные стихи свои к Москве, начинающиеся так:
Столица древняя, родная,
Тебя ль не ведает страна?
Тебя назвать – и Русь Святая
С тобою вместе названа… и т. д.
После этих стихов Шевырев в свою очередь подошел к Аксакову и начал прижимать его к груди своей…
Когда шум и славянофильские восторги смолкли, кто-то из западников сказал:
– Милостивые государи! я предлагаю тост за всю Русь, не исключая и Петербурга…
Г. Шевырев вдруг изменился в лице при этих словах…
– Позвольте, я прошу слова! – воскликнул он, вскакивая с своего стула…
Все смолкли и обратились к нему. Он начал:
– Милостивые государи! позвольте заметить, что тост, предложенный нам сейчас – бесполезен, ибо уже в тосте за Москву, который был принят всеми без исключения с таким единодушным энтузиазмом, заключался тост всей России. Москва – ее сердце, милостивые государи, ее представительница. Москва, как справедливо заметил Константин Сергеич Аксаков в превосходной статье своей, помещенной в No «Московских ведомостей» (номер я забыл), поминала ежедневно на перекличке все русские города. – И пошел, и пошел…
Когда красноречивый оратор Москвы кончил, я обратился к нему:
– Позвольте вам сказать, что Москва не поминала на своей перекличке Петербурга, – по очень естественной причине, что Петербург не существовал тогда. За что же вы хотите исключить Петербург из общего тоста?
– Я с большим удовольствием выпью за ваше здоровье, г. Панаев, – отвечал мне Шевырев, протягивая свой бокал и чокаясь с моим бокалом…
– За Петербург! за Петербург! – кричали юные западники, и даже Кетчер заорал громче всех – «за Петербург!»– только в контру Шевыреву, потому что Кетчер не терпел Петербурга так же, как и Шевырев, хотя и смеялся над славянофилизмом…
Западники обнаружили сильное желание развернуться, но Грановский смягчил их своим кротким и умоляющим взглядом, да и сами они поняли, что Грановскому было бы крайне неприятно, если бы они пиршество, данное в честь его, превратили в два враждебные лагеря.
Обед кончался. Уже многие встали с своих мест. Тосты, впрочем, продолжались. Славянофилы обнимались с западниками. Зала гудела от говора, от времени до времени раздавался дикий хохот Кетчера и его крики: «Пей же, пей!»
Шум еще увеличился, когда все встали из-за стола и смешались…
К. Аксаков, с которым я не видался более четырех лет (он жил в это время – с семейством в своей подмосковной) встретил меня на этом обеде с явною холодностью и избегал разговора.
Я спросил его: – какая причина этому?..
– Лично против вас я ничего не имею, – откровенно отвечал мне Аксаков, пожимая мою руку: – но, – прибавил он с добродушною суровостию, – к вам как к петербургскому литератору я не могу питать никакой симпатии. Ваш Петербург извращает людей… Что сделали вы с Белинским? Можно ли было ждать, чтобы после наших дружеских отношений он позволил себе против меня такие выходки…
Какие выходки – я не знал; но я возразил Аксакову, что Белинский восставал не лично против него, а вообще против всей его партии, против «Москвитянина» в особенности, который зацеплял его очень неделикатно.
Но Аксаков горячился и отзывался о Белинском с желчью.
Примирение на этом обеде славянофилов с западниками со стороны большинства было, может, искренно, но непродолжительно. Полемика между двумя этими партиями сделалась еще ожесточеннее прежнего.
Над этим минутным и неудавшимся примирением очень справедливо подсмеивался Белинский.
– Дети, дети! – говорил он о Грановском и Искандере: – им только бы придраться к какому-нибудь случаю, чтобы лишний раз выпить и поболтать… Какое это примирение? И неужели Грановский серьезно верит в него? Быть не может!.. Сколько ни пей и ни чокайся, это не послужит ни к чему, если нет в людях никакой точки соприкосновения, никакой возможности к уступке с той или с другой стороны. Для меня эти лобызания в пьяном виде – противны и гадки…
Белинский изъяснялся еще резче в своих письмах к московским друзьям по поводу этого мнимого примирения.
Примирительный обед так раздражил его, что после него он стал писать в «Отечественных записках» против славянофилов еще злее.
Грановскому сначала это было неприятно. По мягкости своего характера он, кажется, полагал, что дурной мир лучше доброй ссоры, и даже старался иногда оправдывать перед своими друзьями Шевырева, своего непримиримого врага…
Но когда появились бессильные и гадкие стихи Языкова под заглавием: «Не наши», в которых прежний поэт разгула и свободы, сделавшийся, как выразился очень удачно Искандер, славянофилом по родству (Хомяков был женат на его сестре), намекал на Чаадаева – как на отступника, на Грановского – как на лжеучителя, губящего юношество, на Искандера – как на лакея, щеголяющего западной ливреей; на всех разделяющих их идеи – как на изменников отечества, – при такой выходке даже миролюбивый и кроткий Грановский вышел из себя.
– Нет, господа, – говорил он, – я каюсь в своем глупом заблуждении. Белинский тысячу раз прав. Примирение с господами, действующими против нас такими средствами, глупо и нелепо.
Впрочем, благороднейший и честнейший из славянофилов К. Аксаков с негодованием, как известно, протестовал против стихотворного доноса болезненного поэта, выживавшего из ума и пережившего свой поверхностный талант.
Ссоры с славянофилами, обнаруживавшиеся желчной полемикой в журналах («Москвитянине» и «Отечественных записках») и оканчивавшиеся всегда торжеством западной партии, которой явно сочувствовала читающая публика, – были все-таки не по сердцу Грановскому. Многих из славянофилов Грановский и уважал и любил. Он отзывался постоянно с увлечением о благородстве и честности К. Аксакова и братьев Киреевских и отдавал полную справедливость блестящим способностям и остроумию Хомякова.
Всепримиряющее, нежное свойство души Грановского, ровность и приятность его обращения со всеми, – его вкрадчивость, сказал бы я, если бы с этим словом не соединялась мысль о хитрости, несовместной с его характером, – все это вместе постепенно привлекало к нему различные слои московского общества и способствовало к распространению его популярности… Грановский был, между прочим, очень дружен с П. Я. Чаадаевым, но об этом я буду, иметь ещё случай говорить впоследствии. За Грановским все гонялись, все искали его знакомства, его внимания, все дорожили его мнением и впоследствии на связи с ним основывали свою известность. Такое искание его, такое внимание к нему отвлекало его от занятий, не давало ему времени сосредоточиваться для них; но Грановский, по мягкости своей, не мог отказаться от общественных связей, от своего расширявшегося знакомства. Он нередко даже исчезал на несколько дней из своего кружка и на насмешливые упреки своих друзей пожимал плечами и, улыбаясь, отвечал:
– Ну, что ж делать?.. Если я вижу, что огорчу людей своим отказом, у меня недостает духу отказываться.
Каролина Карловна Павлова одно время с свойственною ей бойкостию завладела было совсем Грановским недели на две… Она перечитала ему все свои поэмы и стихотворения, и Грановский, очень хорошо умевший отличать громкие стихотворные фразы от истинной поэзии, наделенный большим эстетическим вкусом, увлекся было реторикой Павловой и начал через меру восхвалять ее стихи. Приятели подсмеивались над ним, особенно Белинский. Грановский сам чувствовал, что он неправ.
– Ну, если в ее стихах нет поэзии, – возражал он, – по крайней мере нельзя же отказать ей в том, что у нее стих необыкновенно звучный…
– Да кто же не пишет теперь звучных стихов? – перебили его.
– Вот и он! – прибавил Боткин, указывая на меня, и прочел ему по этому случаю мою пародию на Павлову:
Она все думала, что мысль и вдохновенье
Достались ей в удел;
Что рождена она для песнопенья,
Для высших дел;
Что ей и стих и смелое созвучье
В ущерб другим даны;
Что нет ее созданий в мире лучше… и т. д.
Пародия эта очень понравилась Грановскому, он смеялся и с этих пор уже не вступался за поэзию автора «Кадрили». После напечатания некоторых глав из этой поэмы он даже сам подсмеивался над своим увлечением.
* * *
Грановский любил общество молодых, умных и развитых женщин и с некоторыми из таких он был в самых интимных отношениях, к которым никогда не примешивалось ни малейшей доли страсти; но кружок друзей нараспашку, за хорошим обедом или ужином, в придачу с Кетчером (т. е. с шампанским) он все-таки предпочитал утонченным дамским беседам; ему приятно было внимание к нему московского общества; но он дорожил гораздо более тем энтузиазмом, который возбуждал в своих слушателях и вообще во всей развитой молодежи. Он очень ясно видел, что она приветствует в нем, как удачно заметил кто-то, «рвущуюся к свободе мысль Запада, мысль умственной зависимости и борьбы за нее»…
С каждым приездом моим в Москву и с каждым приездом Грановского в Петербург я привязывался к нему сильнее. Грановский видел это и не раз обнаруживал мне свою симпатию.
Еще более сблизился я с ним летом 1845 г. в Москве. Жена моя была очень дружна с женою Грановского. Она была почти всякий день у Грановских, я довольно часто обедывал у них. Жили они тогда на Садовой, в доме Мюльгаузена (тестя Грановского). Мы только что вернулись из нашей заграничной поездки, и я передавал Грановскому и всем нашим общим приятелям парижские похождения различных наших соотечественников и некоторых людей, очень близких нам. Я очень смешил всех этими рассказами. Грановскому особенно нравился мой рассказ о забавных похождениях некоего капитана Клыкова (человека, впрочем, доброго и честного), окончившихся процессом в исправительной полиции.
* * *
Искандер летом в 1845 г. переехал на дачу в Соколово… Соколово, старинное барское село, некогда принадлежавшее Румянцевым, находится в 20 верстах не доезжая Москвы по петербургской дороге… Место, где расположен Соколовский парк, очень живописно. В этом парке выстроено несколько домов и домиков. В одном из больших домов жил сам помещик Дивов, другие он отдавал внаймы на лето.
Искандер занял дом, стоявший в парке на горе, над небольшою, извивающеюся речкою. Влево, в полуверсте от дома, где кончался парк, стояла беседка, в густой зелени, носившая название Belle-vue, из которой открывался отличный вид вдаль; вправо расстилались луга и хлебная степь…
Грановский, Корш, Боткин, Кетчер и другие ездили туда почти каждую субботу и оставались там до понедельника. В одну из суббот я присоединился к ним.
– Насчет питий, – кричал Кетчер, – не беспокойтесь, я уж распоряжусь; надо взять с собой по крайней мере дюжину шампанского, да и других вин. У них там, по моему расчету, должно быть вино на исходе. Надо, впрочем, справиться у Депре (при этом он как-то строго вздернул брови), когда в последний раз брали у него; но во всяком случае ящик шампанского взять необходимо…
Жена Грановского уже несколько дней перед этим гостила в Соколове вместе с М. Ф. Корш (сестрой Корша).
Часов в 8 вечера мы выехали из Москвы. Кетчер уложил огромный запас вина нам под ноги, так что мы не знали, куда девать наши ноги; сам он уселся на козлы с ямщиком, в своем мефистофелевском плаще на красной подкладке, и хохотал над нами всю дорогу, забавляясь тем, как мы корчили ноги.
Когда мы приехали в Соколово и вышли, чтобы подняться пешком на гору, уже начинало темнеть… Кетчер шел впереди, указывая нам дорогу, размахивая палкой и оглашая дуброву своим зычным голосом и гомерическим смехом.
Искандер выбежал на этот голос и смех нам навстречу. Вслед за ним появились дамы – жена Искандера и жена Грановского.
Грановский, поцеловавшись с женой, отправился с нею вперед и исчез между деревьями, а Кетчер, обращаясь к Искандеру, его жене и М. К. Рейхель, девице, жившей у Искандера, кричал:
– Ну, что вы поделываете, как вы поживаете? – кричал Кетчер. – Ха, ха, ха! Ждали ли вы таких дорогих гостей? Ха, ха, ха!.. А есть ли у тебя вино? Чем ты будешь поить нас? Ха, ха, ха!
Он подбоченился и остановился перед Искандером.
– У меня есть еще небольшой запас; но зная, что вы все приедете, – отвечал он, – я сегодня послал к Депре.
– Ну, а зачем же ты не написал ко мне? Для чего напрасно мучить и посылать человека?..
Кетчер имел обыкновение обращаться с своими совершеннолетними друзьями, как гувернер с детьми. Он начал серьезно ворчать на Искандера и сопровождал это ворчанье сильной мимикой.
– Перестань орать! Скучно! – заметил Искандер. – Вино будет. Чего тебе еще?
– Не в том сила, – возразил упорно Кетчер: – я уж позаботился об этом, мы привезли вина с собой, – дело в том, что ведь ты свистун, братец, не умеешь ничем заранее распорядиться…
И вслед за тем он снова залился добродушнейшим хохотом…
Отпустив еще с хохотом несколько любезностей дамам, Кетчер направился лично убедиться, поставлено ли шампанское на лед.
* * *
…Время, проведенное мною в Соколове, я никогда не забуду. Оно принадлежит к самым лучшим моим воспоминаниям. Чудные дни, великолепные теплые вечера, этот парк при закате солнца и в лунные ночи, наши прогулки, наши обеды на широкой лужайке перед домом, послеобеденное far-niente на верхнем балконе, встреча утренних зорь, всегда оживленная беседа, иногда горячие споры, никогда не доходившие до неприятного раздражения, увлекательная речь Грановского, блестящее остроумие Герцена, колкие заметки Корша, дикий, но добродушный хохот Кетчера, размахивавшего длинным чубуком – все это вместе было так хорошо, так полно жизни и поэзии… В этом поэтическом чаду, вероятно, никому из нас не приходило в голову, что это последние пиры молодости, проводы лучшей половины жизни, что каждый из нас стоит уже на той черте, за которой ожидают его разочарования, разногласия с друзьями, неизбежные охлаждения, следующие за этим, разъединение, долгие непредвиденные разлуки и близкие преждевременные могилы…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.