Текст книги "Старый Валаам"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Взрастил его Старый Валаам – русского молитвенника-старца. Подвиги его неведомы, и, если нельзя нам пока учесть, что он дал малым сим, приходившим на Валаам за духовным хлебом, ясен для нас его личный подвиг: совершенствованья духовного – во имя Господа.
А те два инока… За эти десятилетия изо дня в день несли они великое послушание, творили высокий подвиг духовного просветительства, выполняли завет Христов: «шедше убо научите вся языки…»; «возьмите иго Мое на себе…» Крестьянские парни русские, пошли они с Валаама в далекий и дикий край и понесли туда Свет Христов. Сколько тягот и лишений приняли, жизни свои отдали Свету, стали историческими русскими подвижниками, продолжателями дела Святителей российских. И в этих подвигах и страданиях сохранили святое, и это святое в них, видимое народу, среди мерзости духовного опустошения, какой же пример и сдержка для окружающих, ободрение и упование для алчущих и жаждущих Правды. Такими жива и будет жива Россия. Таких взрастил и посылал в мир Старый Валаам.
Многое мне открылось, великое. И еще, важное. Закрыты человеческие судьбы; в явлениях жизни, случайных и незначительных, таятся порой великие содержания: будь осторожен в оценках; в трудную пору испытаний не падай духом, верь в душу человека: Господний она сосуд.
Подумать только… четыре десятилетия! Сколько всего ты видел, получил радости – и страданий тоже – и жил большею частью для себя. А эти, трое «случайных встречных»… Их жизнь – вся в подвигах: в подвигах возрастания духовного, служения «малым сим»… до полного отвержения себя. И еще, радостное, бодрящее: это – родное, от твоего народа.
Мы – в глубоком Никоновом заливе; глубина его, говорят, до сорока саженей. На угловом утесе белый фонарь-маяк. Когда на озере буря, фонарь призывает плавающих в спокойный залив. Деревянная пристанька, домик для рыбаков. Тишь и глушь. Говорят, а «куда укрылся, поглядели бы скит Александра Свирского, вот где глушь-то! А высота… воистину с Господом беседа». Глухая тишина залива, лесов и камня действует на душу. Певчие умолкают. Держатся еще в памяти строки «валаамской песни»:
Андрей Апостол – есть преданье —
Крестом рассеял мрак греха,
Предрекши веры процветанье,
Поста, молитвы и труда.
Начинается настоящий дождь. Бежим в гору, к часовне. О. Николай поет молебен. Богомольцы прячутся от дождя под лапами старых елей. С высоты видно озеро, мутное за дождем, сумрачные леса, утесы, крестик заброшенного в леса скита. Возле часовни стоит деревянный крест, знаменуя тот, древний Крест, поставленный, по преданию, Апостолом Андреем. Дождь переходит в ливень. Бежим с горы по тропинке, раскатываясь на скользких иглах. Народ набивается в каюту, давка. О. Николая притиснули, но он кроткий, не скажет слова. Говорят опасливые: «Сколько набилось-то… ну, пароходишка затонет!» Этого быть не может: нельзя потонуть на Валааме. Угодники не допустят, никогда такого не случалось.
Певчие в ободрение поют: «Волною морско-о-о-ю-у…» Подхватывают все радостно, уповая: «Го-о-нителя, му-у-чи-теля… под землею скры-ы-и-и-ша-а…»
Вступаем в узкую канаву. На камне врезано: «Сооружена сия канава 1865 года».
– Стоп, машина-а!.. Готово дело!.. – весело кричат с лодок. Дно пароходика скребет, пароходик дрожит и хряпает. Мальчик-монашонок свешивает за борт голову.
– Что, брат ты мой… сели на мель! – весело говорит он мне и хлопает по плечу: доволен.
И все богомольцы рады. Кричат: «Поддай пару, машинист!» – «Чего там пару, будем зимовать!.. Эх, хорошо, братцы… пропадай, Питер!»
– Братия, слезай на луду, пароходик облегчить! – кричит машинист. – Корма села!
Богомольцы прыгают на островки, принимаются собирать бруснику. Монахи-кормщики недвижно стоят на лодках. Машинист с кочегаром отпихиваются шестами, повисли в воздухе над водой. Монашенки шмыгают с кормы на нос.
– Брат Пётра, налега-ай! – кричат с лодок. – Угоднички, выручайте!..
Советуют спеть «Дубинушку», но постарше – остерегают: она к святым местам не подходит, тут молитва верх берет. Наконец после общих усилий богомольцев, монахов и машины, после тропаря и «Дубинушки», которую все-таки затянули на лодках не очень громко, пароходик высвободился, и опять вереница заливов тихих, громад гранитных, проливчиков, островков, старый сосновый бор, таинственный, безмолвный. Вон уж и монастырь. Воцаряется благочиние. Монашонки опять смиренны. Певчие зачинают тропарь Преображению. На лодках крестятся – кресты золотые видно! – и подхватывают раздольно-весело:
Преобразился еси на горе-э…
Святости. – В большом скиту. – Вразумление
Под сводами ворот, в заломе, – монастырская лавка «святостей». Строгий монах-хозяин не предлагает богомольцам свои товары: не умеет, что ли, – или грехом считает. Ответит только, сколько стоит. Скажет – и стоит в раздумье. Все – только для богомольца из народа. Валаам не угождает случайному туристу, нет ему дела до туристов: лучше бы их и не было, соблазна меньше. Старый Валаам – суров. Богомолец его – по нем, простецкий, трудовый, духовно-постный: требует крестики и образочки, «из жития», картинки-притчи. Слышишь только:
– Для святого угла бы… за полтинник.
– Из божественного… наставительного чего бы.
Или редко: «Библию бы, настоящую большую, самую… чтобы уж и внукам проникалось, сколько годов все собирался, со святого места…»
Нам хочется чего-нибудь из местного.
– Нет ли у вас валаамского чего-нибудь, художественного?
Монах не понимает. Смотрит недоверчиво, как будто: «Эти питерские, из чистых… развлекатели, все бы им для забавки…» – думает так, пожалуй:
– Это чего, худо-ственного… как разуметь?
Стараюсь объяснить попроще: ну поделок из валаамского гранита… ну пресс-папье, каких-нибудь фигурок… на письменный бы стол… Он не понимает, что за пресс-папье!
Стоит – молчит.
– Может быть, ларчик для колец… такой, изящный? На Урале делают такие…
Нет, молчит.
– Тут для богомольцев, «святости»… поделок нету.
Фи-гурки?.. Из валаамского гранита? Игру-шки?!.
– В Питере… там всякие безделки. Тут – «святости».
На Валааме не тратят время на безделки. Рыбу на удочку не ловят: баловство. В проливе не купаются: грех, вода святая. По грибы, по ягоды ходить для развлеченья – прихоть: ходят в послушание, во благовремении, для обихода.
Есть только деревянные изделия – святыньки: крестики из можжевелки, из кипариса-дерева, свято-афонского, да ложки с видом Валаама и «благословеньем» на черенке: станешь вкушать – о Валааме вспомнишь.
Мы выбираем ложки.
Древний старичок, совсем слепой, что-то ковыряет за прилавком – нанизывает большой иглой оливковые косточки, свято-афонские, для четок. При каждом новом покупателе он еле подымается с отлакированной годами табуретки и не голосом, а выдыханьем – до того он слаб – смиренно предлагает свое изделие: «На святую обитель, пожертвуйте… тридцать хоть копеечек, щедрость ваша…» Мы покупаем четки. Старичок светится улыбкой, поверяет угрюмому монаху, как ребенок: «Дал Господь-то… вот и еще четочки приняли… сла-ва Тебе, Создателю…» Он детски счастлив, что еще может послужить обители во славу Господа. Вспоминаю и корю себя: зачем не взял у него еще, еще, все четки, какие только были. Вот бы доставил радость! Ведь труд для него – святое, подвиг, как молитва. На Валааме все в трудах: от самого игумена, от столетнего схимонаха до мальчугана-монашенка, привезенного отцом «на выправку», по обещанию, «для Бога». Здесь все в работе – и душа, и тело. И все – во имя. С зари до зари. А ночь? Да есть ли ночь на Валааме! Чуть забылись, а в половине 2-го ночи очередной «будильщик» призывает: «Вре… мя пе-нию… мо… ли-тве ча… а-а-ас!..» И все звонит, звонит.
А вот и схимонахи на фотографии. Это купить необходимо: это уж – «валаамское», туземное. Десять их, в схимах-колпаках, с крестами, костями, черепами. Стоят рядком, потупясь, смиренные. Должно быть – непривычно было. Но – надо было. Во главе – игумен. Надо было: требовал народ, «из святостей», под образа, украсить «святой угол». Это – свет Валаама, его слава. Какие лики! Святые старцы, из древности, – отцы. Самый высокий – схимонах Иоанн, молчальник, четырнадцать лет молчал. А вот с краю схимонах Сергий, смиреннейший. Долгие годы мучительно страдал в болезнях и, несмотря на боли, ни единой службы не опустил. Мне про него рассказывали на Валааме.
Сильный духом был смиренный Сергий. Болезнь «заживо его съедала». Какая – неизвестно. Болел он долго, таял. Может быть, и рак. Однажды за долгой службой не смог и он преодолеть ужасной боли. Подошел, подполз к своему старцу-духовнику в слезах – может быть, в слезах стыда за немощность, – и стал просить: «Отпусти, отче, в келью… помираю… благослови отойти…» Но строг был старец. Мотнул головой, сказал: «А кто канон будет стоять за тебя! Правило кто слушать будет?» – «Невмоготу, отче, силы нет стоять…» – «Не можешь стоять – сиди». – «Ох, не могу уж и сидеть, отче…» – «Не можешь сидеть – лежи. Лучше во храме Божием отойти, на молитве стоя». И не отпустил. И выстоял смиренный Сергий.
Рассказывал мне о его кончине инок Серафим:
– При храме нес я послушание. Помню, кончилась обедня. Подходит ко мне схимонах Сергий – чуть шепчет, как дуновение от ветерка: «Прощай, отец Серафим… прощай…» А сам так-то светло плачет, обильными слезами. А я раньше еще приметил, как он во всю святую литургию плакал… так-то плакал! И вопрошаю его: «Чего ты, отче Сергие, так плачешь?» А он мне, как бы дуновением, чу-уть слыхать, во сне уж будто: «Ах, отче Серафиме… кабы всегда так пели, как нонче… век бы не ушел… как ангельские гласы… и уж так мне хорошо-сладостно, оттого и плачу… будто я был на небесах…» И вся мантия у него заплакана… вся мокрая-мокрая от слез. – «И причастился я Св. Христовых Тайн… и так-то теперь легко мне… и боли мои не мучают, уснули…» Полобызались мы в плечико. А как стали звонить к вечерне, он и преставился. А это уж дух его тленное попрал, боль и уснула… заранее одухотворился. Вот был смиренный!..
Нам понравился образ угодника: светлый проникновенный лик. Спрашиваю угрюмого монаха: чья работа.
– Отца Алипия. Иконописной ведает.
Алипия… Я вспомнил. Говорили мне про него.
– Когда-то в высокой академии учился, медали золотые получал за свои картинки… «мир» писал.
Теперь не пишет «мира»: иконы только. Когда-то не совладал с бореньем, оставил Валаам.
– Духа не смог смирить… Перестал спать, мутился.
И вернулся – покорился Валааму. Не стал уходить в леса, на острова, писать в безмолвии природу Божью. Принял постриг. Пишет святые лики только. Я возмущался таким порабощением: вытравил из него Валаам живую душу! Мне говорили:
– Нет, не так все это. Наш Валаам освободил ему живую душу, а не поработил. Святые лики ниже, что ли, по-вашему, земной красы, которая прахом распадается? Святой лик есть отображение Господня Света. Ну-ка, напишите кистью Господень Свет?.. Тут уж не живописное искусство, а благодать Господня. Вот наш о. Алипий теперь и прозирает духом, ищет в ликах Господень Свет… подвиг высокий принял. Никакое не порабощение, а воодушевление. Нетленное пишет, небесно-вечную красоту.
Теперь я знаю: высокое искусство в вечном.
Шестой час вечера. Солнце совсем над лесом, скоро за Валаам укроется. Надо бы в Большой Скит, неподалеку; завтра в Коневский едем, а там – отъезд. Не поздно ли? О. Антипа советует, даже понуждает мягко:
– Ножки у вас молоденькие, чего вам – поздно! Поглядите наш Большой Скит, строгие там подвижники, и строение богатое, храм какой. Только супругу-то не впустят, женский пол только на Престол пускают, в день Всех Святых. Ну что же, проводите супруга, за воротами обождете. Ишь, дружные вы какие, все-то вместе. А то и на лошадке вас свезут…
Не надо нам лошадки, пробежим – в лесу чудесно.
Быстро идем, бежим: надо вернуться к трапезе, не огорчить о. Антипу; строгий он, порядок любит.
Мимо пустынной пристани, проливом. Солнце зашло за Валаам. Померкло, засвежело. На берегу монашек-старичок складывает щепу – для пароходика. Рыбаки-монахи растягивают на держалках сети; только что осмолили: крепкий запах, до сердца проникает. Пахнет щепой еловой, смолой, водой и… ладаном? Валаамом пахнет. Это запах вечерней свежести, сетей смоленых и – святости? – запах Валаама, обители «за гранью мира» – называл я так – впитался в память, и доселе слышу. Трудники все еще копошатся, рубят гранит, чеканят, пилят… проволочной пилой! – как странно. Хочется смотреть, а надо к трапезе вернуться. Бежим. Молотки гранильщиков постукивают реже, трудники устали, посиживают на гранитных глыбах.
Вот и лес. Дрема и тишина ползут из чащи. Скоро доползут и до собора, служка ударит в колокол, и день закончится. Кончится день на Валааме, а там, на Ладоге, еще заря: там еще огненное солнце.
Рука с рукой, бежим мы глушью. На дороге еще светло. Видно, как прорыжело что-то… белка! Смотрим, как вьется в елях. Под ними уже сумрак гуще. Пахнет теплом еловым, пряным. Дорога в гору. Видно с холма, как извивается дорога, на поворотах дремлют сосны. Вот где глушь-то! Что-то шуршит над ними, мягко, рыхло… – большая птица, потонула в чаще. В зеленоватом небе уже белеют звезды-точки. Смотрим в небо. Белые кисейки-облачка, недвижны. Слушаем… – ни звука. Вот она, тишина глухая. И почему-то грустно. Бежим.
По каменному мосту, над водой. Черная вода, глухая. Заглядываем, в жути: верхушки елей, небо – тьма и свет. Как жутко опрокинуто в бездонность! Бежим… Часовня! Нет, не одни мы здесь. Лик Богоматери, взирает. Лента, венчик, светится подсвечник. Смотрим… Ладаном как будто пахнет. Войти? Не входим, поздно. А хорошо молиться в дебрях. Ну, успеем…
Лужайка, звон колокольца, треск сушняка… Что это… лошадь! Выходит на дорогу, протягивает губы, просит хлеба. Жаль, нет с нами хлеба. Монахи приучили, носят хлеб. Ласкаем, треплем по губам. Кроткая какая, нежные какие губы… бархат. Бежим, оглядываемся: все стоит, ждет хлебца, смотрит.
Высокий крест, гранитный, черный. Странно – крест в лесу! Стоит – и смотрит. Оглядываемся – он смотрит. Нет, не жутко, а легко теперь: стоит, благословляет.
Вон что-то забелелось – стены башни – скит Всех Святых. Где-то вода блестит в деревьях. Пруд? Рощица, там… холмик? Могила чья-то, крест. Нам грустно. Проходим мимо огорода. Ворота на запоре. А вот калитка. Тут предел: женщинам нельзя. В калитку видно: двор, трава, густая, темная. Башня на углу – как крепость. Надо расставаться. Жена робеет, просит – поскорей, недолго… Садится у ворот на травку. Вот странно – женщинам нельзя! Только почему-то – в праздник. Жалею, зачем пошли сюда. Глухое царство, мрак.
Иду по травке – и шагов не слышно. Тишина, глухая, как… в могиле. Храм, тихий, в пустоте. Вон казармы словно… низенькие – кельи? Холодный отблеск в окнах, неуют.
Досадую, зачем зашли сюда, «в могилу». Думаю – вернуться, и слышу кашель, глухой, тягучий. Оглядываюсь. Темный кто-то, чуть надвигается, от храма. Схимонах? Прямо ко мне, ползет. Мне жутко.
– Кто там?.. Не вижу… кха-а-а…
Ползет. Вспоминаю «Вия»: «Подымите мне ве-ки». Жуть берет. Говорю, робея, и слышу, как четко отзывается от келий:
– Я богомолец… скит посмотреть…
И чувствую, что говорю неправду: теперь мне нечего смотреть здесь, скорей бы выйти на свободу. Но поздно: он надвигается.
– Кха-а… поздненько, уже трапезуем, ночь. Ну, кто такой?.. – смотрит на меня из-под куколя, с крестами. – Из ученых, что ли? А, студент… вот кто… это какие всех умней… слыхал. Сдалече?
Голос у схимника глухой, «могильный».
– Из Москвы.
– Из Москвы… далече. От нас все далеко. От земли дальше – к небу ближе… – показывает в небо пальцем. – Ну, пойдем… покажу наш храм. Вот, только псалтырь читал. Псалтырь-то разумеешь? Хорошо. День и ночь читаем по отшедшим отцам и братиям. Все отойдем в свой срок… нас будут поминать. Человек, яко трава дние его… разумеешь? Ну, пойдем.
Иду безвольно в сумрак храма. Мерцает одинокая лампада. Ладанный, душный воздух. На сводах – иноки, тенями. Темный иконостас чуть золотится, смутно. Старый псалтырь на аналое. Схимонах затепливает свечку. Я различаю под куколем с крестами мертвый нос, мохнатые седые брови – строгий лик, бородка клинушком, как пакля. Вспоминаю такие же бородки у наших плотников и штукатуров, в детстве видел. Думаю: все тут, на Валааме, из народа. Черный покров на аналое, в серебряном глазете, – поминальный. Подвижник тычет по аналою свечкой, нащупывает вставочку. Говорит «загробно»:
– День и ночь читаем по два часа, очередное. По-церковному-то разумеешь? Ну, чти… послушаю, как ты разумеешь… мы-то мало учены… послушаю.
Я в смущенье: экзаменует, этого недоставало. Знает, что слаб я по-церковному? И почему я должен ему читать? Что я ему, мальчишка? Вот попал-то. И ничего не видно: желтый лист, весь в воске, в пятнах, титла эти… кто тут разберет!
– Ну, чти… вот, кончил я… чти… – в лист, тощим пальцем.
Мне тесно. И не могу ослушаться, неловко как-то. И стыдно, что осрамлюсь. Мелькает в мыслях: «Может быть, он провидец… знает, что пришли “из любопытства”… и нарочно, чтобы пристыдить, экзаменует?.. Святому это не подходит, это уже издевательство…» И не могу ослушаться: попался. А он все тянет:
– Ну, чти… как ты разумеешь?..
Захлопнуть книгу, повернуться, и?.. Нет, непристойно. В волненье вглядываюсь в строки – поразобраться в титлах… и – радость! Знакомое… с детства помню, из «Шестопсалмия»! С Горкиным читали, от всенощных осталось крепко. Читаю твердо, не глядя на титла:
«…скажи мне, Господи, путь, в оньже пойду, яко к Тебе взях душу мою…»
«Что, слышишь, – думаю, – что, лихо? Вот тебе и “из ученых”!»
«…Научи мя творити волю Твою, яко Ты сей Бог мой: Дух Твой благий наставит мя на землю праву».
– Ишь, хорошо разумеешь… во-ка-ак… – хвалит схимонах, а я-то думаю: «Нет, не поймаешь, не провидец…» – А разумеешь ли, что сказано… тебе? Враз ведь ты попал… какое слово-то! А, разуме-ешь?..
– Разумею… – отвечаю я, не разумея.
Выдержал экзамен. Выходим. Мне легко. И схимонах приятный. Пахнет лесом, волей. Гляжу на башни.
– В крепости живете? – говорю-шучу: легко мне.
– С кем нам воевать, от греха оплот. В лесу живем, по чапыге ползем, неприметно, тихо… ай к могиле-то и подполз, и зары-ли… вся и жизнь тленная, земная.
Вся жизнь ползти к могиле! Не понимаю. Кто-то у Шекспира… про бренность жизни… да, в «Гамлете», «бедный Йорик», над черепом смеялись, а этот так спокойно, страшно… Валаам вдруг представляется могилой… все ползут, накрывшись мантиями, с крестами, черепами… «непристойно, тихо» подползают и…
– День отжил – к могиле пододвинулся… – вздыхает схимонах спокойно.
– Чем вы питаетесь? – спрашиваю я зачем-то.
– А капусткой, водицей, хлебцем… Все едино червю могильному на пожрание приуготовляемся тленною плотию. А душа-то… туда! – показывает он в небо.
В зеленоватом небе – звезды. Ночь. Прощаемся. Старец плетется к кельям – «приуготовляться». Бегу к воротам.
– Как ты до-лго… – слышу я милый голос – облегченный вздох.
Беремся за руки, бежим во мраке. Из чащи веется жутью. Глушь, мрак. И вот радость – колокол вдали. Это в монастыре «повестка» к трапезе. Теплом пахнуло. Берег, сети. Старичок плетется в гору, к монастырю.
– Трапезовать, батюшка, пора… кончился денек, слава Всевышнему… помилуй нас, Исусе-Спасе… – ласково говорит он нам.
Мы рады, идем с ним, говорим. Так славно – «Исусе-Спасе», – с лаской.
С горы все царство Валаама видно. Свет за нами: на озаренном небе – четкие верхушки елей. Восходит месяц, золотится в елях. Свет и впереди: белый собор, кресты сияют, видят месяц.
О. Антипа спрашивает, понравился ли скит. Говорю – да… только грустно там… и страшно. Он не понимает:
– Ка-ак… страшно? Да что ж там страшного… святое место, самый главный скит наш, подвижники приуготовляются… чего же вам страшного там показалось?..
Говорит с укором. Мне досадно, что я смутил его. Стараюсь объяснить, чтобы он понял наше настроение:
– Не знаю, батюшка… настроение…
– Че-го… не-строение?
Нет, не понимает.
– Да как вам объяснить, не знаю… такое наше настроение… все только о смерти да о смерти, все приуготовляются, всю жизнь! И все кресты там, и могилы… и ночь еще… вот и показалось страшно.
Он смотрел с сокрушением.
– А, ка-кие вы… пу-ганые! Чего же это вы крестиков страшитесь? Это бесы только креста страшатся. А мы, православные христиане, крестом живы. А могилок чего пугаться! За могилкой-то и отворится… жизнь вечная во Христе… духовному-то человеку. А бесчувственнику, не-строение у кого – чего же может отвориться!.. А, какие несмысленные, а-а-а… Ну Господь направит. Небось устали? Ну скажу уж, принесут вам в келью. Господь с вами. Не-строение!..
Легко от вразумления о. Антипы, от кроткого его журенья. Есть хочется. Хватаем свежий просфорный хлеб, крутой, душистый, валаамский. Окно открыто. Веет прохладой. Ладогой. Жуем и смотрим. Месяц уж над лесами. Жизнь чудесна! И все чудесно. Так и будет – все дни и дни, все завтра, завтра… бесконечно. Не считаем дней, не думаем. Жуем и смотрим.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.