Электронная библиотека » Иван Зорин » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 15 января 2016, 19:00


Автор книги: Иван Зорин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Ошибаетесь! Россия была, есть и будет православной. Нас большинство, и вы живёте в нашей стране.

Что возразить? Убийственный аргумент!

Но тут вмешался Лецке.

– Владислав, о чём с ним разговаривать! Уйдёмте!

Они сделали несколько шагов.

– Убирайтесь! – донеслось им вслед. – Вам отвели специальные клубы, там и вытворяйте свои мерзости.

– Как евреям гетто? – обернулся Мезряков.

Но Лецке уже тащил его за рукав.

Они вышли из парка, а Мезряков всё не мог успокоиться.

– Надо же, до чего дошло! Если завтра начнут выхватывать из уличной толпы и прямо у домов расстреливать, то остальные и тогда будут проходить мимо.

– Кто бы сомневался, Владислав!

– Как куры, когда одна, брызгая кровью, носится по двору с отрубленной головой, они будут жрать, жрать… И как прикажете с ними жить?

Остановившись, Мезряков повернулся. В его глазах стояли слезы.

– Не отчаивайтесь, – взял его под руку Лецке. – У вас же есть я.

А ночью Мезряков вернул ему его слова. Проснувшись, Лецке долго лежал с открытыми глазами, вспоминая произошедшее. Повернувшись к Мезрякову, он громко всхлипнул.

– Что же это делается, Владислав! Кругом чужаки.

– Не отчаивайтесь, Антон, у вас же есть я.

Точно слепой, Мезряков ощупал заплаканное лицо Лецке и, прижав друга к груди, поцеловал в макушку.

«Без цензуры у нас нельзя, без неё народ быстро оскотинится, – думал г-н М. – А охота на ведьм в России – национальное развлечение».

(Из романа Владислава Мезрякова)

Всюду запестрели полосатые чёрно-оранжевые ленты. Их цепляли к нагрудным карманам, рукавам, они, как гусеницы, свисали за стеклами автомобилей, развевались, привязанные к автомобильным антеннам. Забытые с царских времён, они воскресли по мановению волшебной палочки, которой дирижирует правительство. Эта палочка – СМИ. Через месяц показа по телевидению эта лента, напоминающая окраской колорадского жука, прочно укрепилась в сознании в качестве символа патриотизма, превратившись в знак гордости за страну, и каждый норовил продемонстрировать свое верноподданичество, свою радость от того, что принадлежит к сообществу, которым руководит бессменный президент. Эту ленту привязали к событиям, к которым она не имела никакого отношения, к победам, одержанным под другим флагом, к праздникам, отмечавшимся в память людей, не имевших о ней ни малейшего представления. Переписывать историю – значит посягать на права мёртвых. Но если кощунство регулярно, оно уже никого не возмущает.

– Океания всегда воевала с Австразией, – цитировал Мезряков. – Океания никогда не воевала с Австразией.

Лецке вздыхал.

– Да уж, и то, и другое вызывало бурные аплодисменты. Неужели у нас 1984-й?

– Достаточно выглянуть в окно.

Со стадиона, находившегося через дорогу, по утрам доносились барабанная дробь и спортивные марши. Десятки молодых людей, выстраиваясь в колонны, маршировали под развевавшимися флагами. Это называлось военно-патриотическим воспитанием. Это мешало спать. Однако Мезряков отдавал должное начинанию. Участникам не надо задумываться о происходящем, мучиться своей ничтожностью, не надо видеть мир в его ужасающей наготе. Кто выбивается из строя? Кто слышит иного барабанщика? Ну-ка, вместе чеканим шаг! Кто там шагает правой? Левой, левой!

Сосед Мезрякова наконец закончил ремонт. С лестничной площадки исчезли вещи, прекратила визжать дрель, и теперь его присутствие выдавал лишь долгий скрежет ключей, которыми он открывал замки в железной двери. Столкнувшись с ним у лифта, Мезряков поздоровался. Он прошёл мимо. От них все отвернулись. Даже сосед. Плевать! Руки ищут руки, губы – губы. Они целуются, как голуби, и, слившись воедино, не замечают, что стали белой вороной. Но разве они причинили кому-то зло? Чего им было стыдиться?

– Мы же не воспитанники английского колледжа, чтобы после ночи однополых утех строить из себя благопристойных мальчиков, – разглагольствовал в постели Мезряков. – Нам не надо притворяться невинными крошками, мы уже взрослые, чтобы любить открыто.

– Не знаю, – наморщился Лецке, – чего в англичанах больше – ханжества или распутства.

Мезряков вскинул бровь.

– Удивляете, Антон. Что такое распутство?

– Всё, в чем нет любви. – Лецке почесал лоб. – Вся эта воспеваемая сексуальность, чистая физиология. Да и всё кругом, что делается лишь из удовольствия – тоже.

– Да вы моралист, Антон! Кто бы мог подумать.

Мезряков положил ему на бедро горячую ладонь, сбросил простынь, и вскоре Лецке уже постанывал в его объятиях.

Может, им стоило одеться, как подобает? Джинсы в обтяжку, чёрная рубашка с металлическими кольцами вместо пуговиц, серьги, затемнённые очки в роговой оправе. Может, стоило регулярно посещать вечеринки в гей-клубах? Но к чему это? Слиться с толпой гомосексуалистов – всё равно, что с толпой футбольных болельщиков. Стать стереотипом, какой уж тут протест. Может, им стоило брать билеты на ночной сеанс, когда в кинотеатрах идут порнофильмы? И предаваться похоти на заднем ряду, где мастурбирует престарелый слюнявый горбун? Но зачем это? Подобные развлечения совсем не в их вкусе. У них хватало занятий и без этого. Их глаза горели огнём. В них читалось желание. Они снова и снова обладали друг другом, становясь одной плотью. Но телесная оболочка слишком тесна, чтобы выразить всю силу любви. Настоящая любовь больше физического влечения и даёт больше, чем сладость вожделенного единения, тайна эроса заключается в его мистическом смысле, который постигают лишь избранные. И Мезряков с Лецке попали в их число. Их отношения развивались в удушливой атмосфере тоталитарного режима, когда над страной повисла вездесущая тень диктатора, но они вцепились друг в друга и были счастливы. Каждая пара проживает любовь по-своему, на свете нет похожих любовников, и наши герои подтвердили это. Над ними сгущались тучи, а они философствовали в постели. Соскучившись по лекциям, Мезряков читал их единственному слушателю. Он говорил убеждённо и страстно, в паузах глубоко затягивался, прикуривая одну сигарету от другой.

– У простых людей и мир примитивный. Он сводится к трем «д» – деньги, дом, дети. А всё, что выше – от лукавого. Они сознательно отрекаются от тайны мира, убеждённые, что это не их ума дело. За неё отвечает Бог. Так им проще. Потому, что в душе у них живёт страх.

– Может, так и надо? – вздохнул Лецке. – Может, это рецепт счастья? – Он посмотрел на Мезрякова, как ученик на учителя. – Давайте, я расскажу вам историю, довольно длинную. Потерпите?

Мезряков кивнул.

– Был у меня знакомый, назовём его NN, старше меня и гораздо умнее. Он разменял шестой десяток, а у него не было угла, где можно было это оплакать. «Пора уходить», – как-то при встрече сказал он. Я произнёс обычные в таких случаях слова. Он отмахнулся, протянув вырезанное газетное объявление: «Вот, думаю нанять». «Сиделка к престарелым, – значилось на клочке бумаги. – Своевременный уход гарантирую». Я рассмеялся. «Мы играем в слова, – серьёзно заметил он, – слова играют нами».

– Тонкое замечание. Надо взять на вооружение.

– Берите, NN был абсолютно равнодушен к плагиату. Жизнь для него сводилась к службе, но он был абсолютно не востребован. Доктор философии, он редактировал популярный журнал с глянцевыми красотками на обложке, а когда сотрудники расходились, сдвигал стулья и спал, не раздеваясь. Его ночлег зависел от милости сторожей, а обед составлял суповой концентрат, приготовленный в кружке с помощью кипятильника. Но NN не роптал. Он презирал богов не меньше, чем кабинетных учёных. «Меня невозможно обидеть, – бравировал он. – Я прощу не то что Создателя – чёрта в аду!» Но годы давались NN всё труднее, а единственными Пятницами в его робинзонаде оставались сослуживцы. Он влачил одиночество, как стоптанные башмаки, и, несмотря на железную маску, был чудовищно раним. Казалось, он держит мир на острие шпаги, но готов расплакаться на груди у чиновника, заговорившего вдруг человеческим языком. Раздавленный житейской пятой, NN охотно рассуждал об отвлечённых материях. По его выражению, философия растёт из лингвистики, и он мог с жаром доказывать, что мир – это иллюзия, объективная реальность или произвольное слово, будь то «Бог», «природа», «любовь», «туман» или «белка в колесе». Конечно, его аргументы были скорее оригинальны, чем убедительны, и NN мог запросто проесть плешь: всё, пришедшее в голову, казалось ему достойным слов. Он был в курсе газетных сплетен, мог часами распространяться о тождественности бытия и небытия, конструктивности деконструктивизма или десакрализации власти. Вам ещё не надоело?

– Ну что вы! Слушаю с интересом.

– Первое время я тоже с любопытством слушал, как NN поет на разные голоса. «Фигня это ваше общество потребления! – передразнивал он молодых бунтарей. – Впереди осла повесили морковь: кажется, вот-вот схватит, а уж пора и копыта протягивать!» И тут же брюзжал, имитируя старого скептика: «Прогресс? А разве в мерседесе люди счастливее, чем в рессорной коляске?» Однако его сентенции были на одно лицо. «Человек начинается там, где начинается его воля, – распинался он на манер школьных воспитателей, которых затем высмеивал: – И там же кончается. Остается робот». Я начинал уставать. Но NN упивался собой и не замечал моих подавленных зевков. Высокий, с длинными седеющими волосами, он походил на призрак далёких времён, случайно забредший в нашу эпоху. Его гардероб сводился к помятому, выцветшему костюму, который за десятилетие изучил все кости владельца. Однако в своей неустроенности NN видел лишь отражение вселенской чехарды, лишнее доказательство мирового хаоса. «С возрастом исповедуешь безразличие, – говорил он, по-собачьи заглядывая в глаза. – В лесу – болото, в болоте – мох, родился кто-то, потом издох». Когда однажды утром он скончался от инфаркта, это заметили лишь к вечеру. NN сидел за столом с открытыми глазами, кулаком подпирая щёку. Хоронили его за казённый счёт. Когда я пришёл в покойницкую, он лежал один, чураясь компании даже после смерти. На щиколотке синел номер, но тело ещё не обмывали. «Пускай накопятся, – объяснил санитар, сматывая шланг, – чего ради одного мараться».

Лецке замолчал, потянувшись за пачкой сигарет. Опережая его, Мезряков подал, вытряхнув одну.

– Да, пожалуй, рецепт трех «д» предпочтительнее, – щелкая зажигалкой, сказал Мезряков. – Деньги, дети, дом. И точка. Но наша ли вина, что мы живём в эпоху распада? Нам просто не повезло. И сделать с этим ничего нельзя. – Он рассмеялся. – Разве что писать свою философию в будуаре.

– Вы забыли, я яростный противник книг. Почище Сократа.

– Да, помню. К тому же Платон из меня никакой. Что ж, остается забиться в щель, никому не мешать и не вызывать зависти.

Лецке смотрел на него с обожанием.

А спустя несколько часов записывал себя на веб-камеру:

«Владислав ушёл в библиотеку. Он старается придерживаться своего прежнего распорядка. Я не мешаю. В конце концов, я же не капризная женщина, чтобы требовать постоянного внимания. Владислав болтает без умолку, точно боится тишины. От счастья? Надеюсь, что так. Или для него мысль неизреченная есть ложь? Во всяком случае, его девизом могло бы быть: „Dico ergo sum“. Прошедшей ночью я рассказал ему про NN. На самом деле у меня никогда не было такого знакомого. Эту историю я выдумал. Не всё же слушать его бесконечные рассказы! Нельзя сказать, что NN списан с Владислава, но всё же его образ навеян именно им. Хорошо, что он не догадался! Наверняка бы обиделся, увидев себя в подставленном мной зеркале. Владислав умён, но иногда близорук и наивен, как ребёнок. И когда увлекается, не видит себя со стороны. Интересно, что бы он делал, если бы онемел? Как-то он обмолвился, что предпочитает быть кастрированным, чем остаться без языка. Вероятно, так и есть. Во всяком случае, ночами он демонстрирует поразительную словоохотливость, отчего они делаются короткими. Зато дни становятся длинными, проходя в долгих воспоминаниях того, что он рассказал. Впрочем, я сморозил какую-то чушь. Влюблённым это свойственно».

Нажав на паузу, Лецке рассмеялся, потом снова включил веб-камеру.

«Наблюдая за Владиславом, я вижу, как ему осточертела Москва. Не меньше, чем мне. Мы точно приросли к ней! С этим надо заканчивать. Пока утром Владислав готовил завтрак, я уговаривал его сменить обстановку.

– А давайте уедем отсюда. Всё бросим и уедем.

– Куда?

В его голосе звучал скепсис.

– В Нячанг. Есть такой курорт во Вьетнаме. Океан, пальмы. И недалеко. До Хошимина девять часов лёта, там пересадка и ещё час. Отношение к русским прекрасное, многие знают наш язык.

Разбив на сковородку яйцо, он сел за стол, подперев ладонями подбородок.

– А на что, простите, мы там будем жить?

– Я всё продумал. Жизнь там дешевая, сдадим вашу квартиру, нам за глаза хватит.

Он посмотрел задумчиво.

– И что там делать? Там же всё чужое.

– А тут? Да, может, и хорошо, что чужое, не будем так остро реагировать на происходящее. На худой конец, там есть университет, будете преподавать, пока я на пляже.

Владислав обещал подумать. Но в его глазах я прочитал отказ. Что ж, пусть Нячанг остается моей голубой мечтой».


Хуже аристократического правления может быть только власть плебеев.


Жара была невыносимой. Особенно в полдень, когда солнце застывало посреди неба, повисая, как фонарь. От духоты спасали гулявшие по квартире сквозняки, а чтобы не хлопали двери, к ним подставляли табуретки. Скрестив по-турецки босые ноги, на одной из них ранним утром, ещё до завтрака, медитировал Лецке.

– Не знаю, достигнете ли вы нирваны, но продует вас наверняка, – предостерёг Мезряков.

Но Лецке, не открывая глаз, сделал знак, чтобы ему не мешали.

Мезряков притворил окно. Потом тихо сел в кресло, наблюдая, как напротив него упрямо сутулится Лецке. Когда его сеанс закончился, он, сощурившись, составил ноги в тапочки:

– Зря не верите, старый скептик, медитация помогает.

– Сосредоточиться или расслабиться?

– И тому и другому.

– Ах, и тому и другому, – иронично вздохнул Мезряков. – Тогда надо попробовать. Только, боюсь, меня ни одна табуретка не выдержит.

– Эт-точно, старого повесу узнают по весу!

Улыбнувшись, Мезряков отметил, что в их пикировании последнее слово всё чаще оставалось за Лецке. Иногда Мезрякову казалось, что это всего лишь ролевая игра. И тогда ему делалось грустно. Он слишком глубоко погрузился, чтобы всплыть на поверхность. Что там? Серые будни? От связи с Лецке он ждал чего-то большего. Ролевая игра его не устраивала, не только потому, что она кратковременна. Несмотря на преподавание ролевой психологии, он относился к ней скептически, убеждённый, что все начинающееся ею – ею же и заканчивается.

К завтраку Мезряков вышел с тощей пачкой листов.

– А знаете, Антон, я не удержался, – с наигранным смущением сказал он.

Лецке поднял глаза.

– Да-да, Антон, написал рассказ по мотивам нашей игры.

Лецке отодвинул тарелку.

– Я же просил! К чему афишировать наши отношения? Можно сглазить.

– А вы суеверный! – рассмеялся Мезряков – Не сердитесь, в рассказе о нас ни слова.

Лецке посмотрел недоверчиво.

– Нет, правда, там иной поворот темы.

– И какой?

– Ну, раз вы настаиваете…

Мезряков взял со стола исчерканные листы.

– «Казаки-разбойники», – откашлявшись, прочитал он, отнеся лист на вытянутую руку, как это делают при дальнозоркости. – Поучительный рассказ о том, как бездарно распоряжаются жизнью. Рекомендуется в воспитательных целях.

«Его звали Агафон Дрын. Он дёрнул меня за рукав и предложил его убить.

– Зачем?

– Со скуки.

Я покачал головой.

– Тогда, может, убить тебя?

– С какой стати?

– Да тебе же всё надоело!

Я обещал подумать. Я вёл тогда группы психологического тренинга, делая упор на ролевые игры, и решил, что он просто перегнул палку. Или чокнулся. А я и сам псих. Живу сычом, смотрю на мир гнилыми зубами и на вопрос: „Как жизнь?“ про себя отвечаю: „Течёт без меня“. А вслух молчу. Но очень громко. Потому что мизантроп. Потому что предпочитаю наблюдать, а не участвовать.

– Надумал? – подмигнул он на следующем занятии. И я опять вспомнил, что мне пятьдесят, что одинок, как собственное надгробие.

– А, валяй. Только давай в обе стороны: ты – меня, я – тебя.

Он ухмыльнулся, словно и не сомневался в моём согласии.

Так мы стали играть в киллеров. Агафон сказал, что сделает всё по-тихому.

– И глазом не моргнёшь.

– Большой опыт?

Он опять ухмыльнулся.

И зачем я согласился? Оттого, что всё позади? Или, правда, со скуки? Сроки мы не оговаривали, но, глядя на удалявшуюся спину, я испытал холодок на своей.

Была ранняя весна, на сосульках играло солнце. Я спускался в метро, онемевший от молчания, а вокруг плыли такие же измождённые, одинокие, злые. Он вырос сбоку и пырнул ножом.

– Грубая работа! – схватил я его за руку, отстёгивая под рубашкой широкий металлический пояс. – А обещал по-тихому!

– Слишком много заказов, – буркнул он, растворяясь в толпе.

Так я узнал, что стою в очереди. И почувствовал ревность.

– А вы примитивны, – поддел я его на следующем занятии, – выше ножа ничего не выдумали. Один – ноль?

Он больше не ухмылялся. А уже вечером меня едва не переехала машина. Потом грохнулась с крыши сосулька, и я спасся чудом.

– Опять промах! – подкараулил я его после занятий. – Убить непросто. Даже психологически.

– Тогда почему на свете миллионы убийц?

Он оскалился. И я чуть не влепил ему пощёчину.

– А, может, помощь нужна? Разгрузить очередь?

Он повернулся на каблуках.

– Две попытки за мной! – крикнул я вдогон.

С тех пор моя жизнь переменилась. Теперь я пролистывав книги задом наперёд, а думал о Дрыне. Я уже не замечал дыр в кармане, не ломал голову, где достать кусок хлеба, не видел своего одиночества. Оно отступило, как отражение, когда, насвистывая, отходишь от зеркала. У меня появился кровный друг, тот единственный, кому я был небезразличен. Мы шли теперь в одной связке, то я был его поводырём, то он моим. Поначалу я только защищался, избегая его ловушек. А Дрын становился всё изощрённее – подсыпал яда, стрелял через дверной глазок. За ним уже числились десятки попыток, казалось, он вот-вот добьётся цели…»

– Извините, Владислав, но это какая-то пародия, – обиженно перебил Лецке. – И списана с нас, а вы обещали…

– Имейте терпение, мой дорогой критик.

Мезряков переложил лист, принявшись за следующий.

«Свет едва пробивался сквозь пыльное решётчатое окно, на столе душно желтели флоксы. Перестав писать, следователь поднял глаза:

– А когда у вас появилось желание расправиться с Дрыном?

Человек в наручниках заёрзал на стуле.

– Оно появилось значительно позже, когда в нём всё стало раздражать. Он был для меня живым укором. „Я – не ты, а ты – не я!“ – хмыкал он при разговоре, замечая, как я нервно комкаю в кармане платок. Мочась на снег, он успевал расписаться желтоватой струёй. А я? В лесу едва дотерпишь до общественного туалета „Пардон!“ – дёрнув дверь, смутишься, обнаружив кабину занятой. „Запираться надо!“ – гаркнет Дрын, выгоняя занявшего пинками. Воспитание? Сказки для дураков! Я его почти ненавидел! „А ты, смотрю, добра не нажил, – заглянув как-то в гости, уселся он за стол и начал стричь ногти на газету. – Гроб-то придётся напрокат брать“.

– Так вы близко сошлись?

– Ближе некуда! В дни перемирия даже философствовали за рюмкой. „Живём, будто в компьютерной игре, – подливал он мне. – И к своей жизни относимся, как к виртуальной, и к чужой“. „Будто вечные“, – чокался с ним я. „Потому что привычка останавливает время, день становится похожим на день, как две капли. Она, конечно, гарантирует от сумасшествия, но кредитует скуку“. – „Мы втайне в бессмертие верим, иначе бы так бездарно время не тратили“. – „Виртуальные герои тоже верят, а потом – гейм воре!“

Расставаясь, пожимали руку. Чтобы опять взяться за ножи, чтобы снова вырыть томагавки.

– А когда же вы стали убийцей?

– Когда? Знаете, убеждённых подлецов мало. Преобладают негодяи по слабости. Чтобы не сподличать, силы нужны, твёрдость. А люди плывут по течению, чуть что: „Ах, оставьте меня в покое!“ И нет им никакого до вас дела. Хотя при случае прихватят, что плохо лежит. Им и убить-то страшно, это ж тоже мужество иметь надо…

– Я спрашиваю, когда вы стали убивать.

– Так я вам и отвечаю. Была у меня жена, которая постоянно капризничала: „У тебя всё время дела! Нам даже некогда заняться любовью!“ – „А чем же, по-твоему, – говорю, – мы занимаемся, когда скандалим? Если есть любовь, ею занимаются всегда“. И ненависть такая же. Вон и Господь явил нам бесконечную любовь, а Его распяли. А сейчас? Блекло всё, вяло…

– Значит, убивали от полноты чувств?

– А от чего же? По крайней мере, не лицемерил, не актёрствовал. Под влиянием Дрына вышел из роли. А чего притворяться? И так кругом тряпки, вроде меня до появления Дрына.

– А какой он, Дрын? Опишите.

– Искать станете?

– Просто интересно.

Человек в наручниках состроил гримасу.

– Да был ли Дрын? Может, Дрына-то и не было?

– А за кем же тогда тянутся убийства?

– Считайте, очередь разгружал… На тот свет.

– И которым в ней оказался Дрын?

Человек чуть не расплакался.

– Да они все – дрыны! От первого до последнего! Я их с детства терпел. Ах, уроки не выучил, ступай в угол! Наказываю тебя ради твоего же блага! Плохо работаешь, потому и мало получаешь! Вон, сосед жене машину подарил, а ты? Неделя прошла, что мне приятного сделал? И – дрын-дрын-дрын! А телевизор? Правительство работает в нужном направлении! Терроризм не пройдёт! Дрын-дрын-дрын! И все они ловят меня, хотят уничтожить, испепелить! Так уж лучше я их, а?

Громыхнув наручниками, человек погрозил стене.

– Самооборона?

– Отчаявшегося! У Дрына-то руки о-го-го, какие, где хочешь, достанет! А мои только ножом и удлинишь. И меня же теперь чудовищем выставляют!

Человек закусил губу.

– А вы, значит, герой?

– Ещё бы, раз и за вас бился!

– Я уж как-нибудь сам… Вернёмся к Дрыну. К вашим „казакам-разбойникам“.

– А чего к ним возвращаться? Я и теперь – разбойник, вы – казак. Или нет? Или вы не Дрын? Лучше я про очередь расскажу. Я долго их слушал, думал, они умнее. А оказалось, прав Дрын – тупицы…

Человек уставился в угол.

– А жена тоже – Дрын?

– Конечно. Весь мир – Дрын. А ей по природе положено. И дьявол был женщиной…

– Был?

– Ну да. Он умер, не выдержав с нами конкуренции.

Человек вздохнул.

– А Бог?

Человек пожал плечами.

– Не знаю. Похоже, он развел нас, как рыб в садке, чтобы пускать после смерти на свои нужды. Вроде как на органы.

– Что пускать? Душу?

– Да. Только душа со временем вся вышла! Вот и стали мы неинтересны, вот и остались без присмотра. И развелись такие, как Дрын. Они, как домашние животные, без хозяина дичают…

(Краем глаза посмотрев на Лецке, Мезряков взял новый лист.) Кабинет уже наполнил вечер. Посреди бумаг тускло светила настольная лампа.

– Забавный сон, – устало потянулся врач, отложив историю болезни. – Любопытная деперсонализация зла. И сколько же раз вы убивали Дрына?

Человек в больничном халате проглотил слюну.

– Не считал, много.

– А в себе?

– В себе?

– Ну да.

– Эта мысль мне не приходила.

– Рано или поздно пришла бы. А за ней и суицид. Так что вы вовремя обратились к нам, Агафон Дрын».

Собрав листы в обратном порядке, Мезряков выровнял их, постучав о стол. Лецке посмотрел с удивлением.

– А при чём здесь бездарно проведенная жизнь? Это же рассказ про психопата.

– А кто, по-вашему, мы с вами?

Усмехнувшись, Лецке пожал плечами. Отложив листы, Мезряков обнял его:

– Эх, Антон, не бойтесь быть сумасшедшим. Нормальная психика – это посредственность, серость. Она остается незамеченной, человечество заражают безумцы. Кто Мухаммед, как не экзальтированный параноик? Разве Иисус не мазохист? А Будда не инвертированный шизофреник? К тому же вдвоём сойти с ума не страшно.

– Не страшно, – эхом откликнулся Лецке.


Мужские гениталии некрасивы, женские – безобразны.


В августе Москва пустеет, становясь сносной для проживания. Несмотря на жару, от которой обезумеют собаки, несмотря на полуденного беса, который нагоняет бесцельную маету. Мезряков с Лецке спасались от жары в парке. Там все было как всегда в эту пору. Жгучее солнце вспарывало проплывавшие облака. По щекам у старух струился пот, крупные капли которого скапливались в морщинах. Они обмахивались широкими носовыми платками в клетку и время от времени в них сморкались. Дети хныкали, плетясь за матерями, которые тащили их за руку. А у центрального входа бил фонтан, облепленный голыми телами. Мезряков с Лецке тоже загорали, отгородившись от всех зарослями кусачей крапивы где-нибудь на солнечной поляне, отгоняли ветками злых августовских мух, обливаясь потом, пока их не прогоняли вездесущие муравьи.

По вечерам они зачастили к Гнусу. Накурившись травки, продолжали вести одним им понятные разговоры.

– Мы опоздали родиться, – заявил Мезряков, болтая ногами на кровати. – Нам бы цены не было в шестидесятые, когда в фаворе были интеллектуалы. – Он скривился. – То есть слабаки, прячущиеся за интеллектуализм, культуру, искусство. Правда, у них хватало сил ниспровергать, создавая своё. Пикассо, Боргес, Нефелин… Вот наше время! Но нас угораздило попасть под каток технократической эпохи, вкусить прелести вульгарного эпикурейства и торжествующей простоты американского образа жизни. Рефлектирующий индивидуализм? С ним навсегда покончено, и тут уж никуда не денешься. – Мезряков расхохотался. – Никудышники…

– Цивилизация-деградирует-и-ничего-с-этим-не-поделаешь, – откликнулся скороговоркой лежавший рядом Лецке. – Ничегошеньки-ничегошеньки.

Расхохотались. Оба были под кайфом.

– Зато я люблю Антона Лецке!

– А я Владислава Мезрякова!

Лецке включил веб-камеру.

– Давайте повторим это. Для вечности.

Мезряков набрал воздуха и громко выпалил.

– Я люблю Лецке!

– А я Мезрякова! Август шестьдесят восьмого года.

И снова безумный смех.

Вскочив с кровати, Лецке, совершенно голый, открыл окно, в которое ворвался городской шум.

– А на дворе-то шестидесятые. Мы – дети цветов. – Он высунулся по пояс из окна. – Да здравствует секс и наркотики!

– А вот и нестареющие Шиллинги, одна из последних композиций, – Мезряков завел «Doom and Gloom», раскачиваясь на кровати, начал трясти в такт седой шевелюрой. – У нас свои шестидесятые. В отдельно взятой квартире. Машина времени? Нет ничего проще. Пара затяжек, и – готово!

Он стал подпевать «Rolling Stones», повторяя по-русски одну и ту же фразу: «Я стараюсь остаться трезвым, но в итоге напиваюсь. Давай, потанцуй со мной! Давай, потанцуй со мной!» К нему подскочил Лецке. Поделив наушники от плеера, каждый вдел по динамику; прижавшись гладко выбритыми щеками, стали танцевать. Это больше походило на фокстрот, они выбивались из ритма, но им было все равно. «Потанцуй со мной, детка!» Со сменой музыки переходили на вальс.

– Позвольте вас пригласить, – чопорно кланялся Мезряков.

– Объявляется белый танец! – обнимал его Лецке.

Ошалев от счастья, они вели себя, как щенки под кружившими в воздухе снежинками.

– Мы два взбесившихся хиппи! – бегал по комнате голый Лецке. – А не попробовать ли нам ЛСД? «Lucy in the Sky with Diamonds»?

– Это у нас впереди. У нас вообще всё впереди. Мы только родились. Хотя я пережил тёмные времена, когда наркотики в Москве было не достать. И как мы жили? – Мезряков снова подавился смехом. Потом вдруг провёл ладонью по лбу. – В те времена я немного дружил с одним бедолагой, которого звали Алик Тю-юс. Своё прозвище он получил за заячью губу и щербатые, с присвистом зубы, так что ему впору было озвучивать негодяев в кино. Продолжить?

Лецке прислонился спиной к подоконнику.

– Конечно, моя Шахерезада.

Мезряков выключил музыку и превратился в рассказчика.

– Алик был наркоманом.

– Как мы?

– Ну нет, мы только учимся. Днём он бессмысленно топтал московские тротуары в ожидании вечерних галлюцинаций. Дома у него не было, и я то здесь, то там встречал его нескладную, долговязую фигуру. Точно Ага сфер, он вышагивал журавлём, в тёртых джинсах и неизменном вылинявшем свитере.

– Ну и знакомые у вас были, однако.

– И поверьте, Алик был далеко не худшим. Умирал он тяжело, а перед кончиной, отягчённой полупьяной безразличной сиделкой, увидел скрюченную старуху. Чтобы было удобнее, он распахнул глаза, через которые она должна была вынести душу, и произнёс в первый и последний раз без сюсюканья: «Отходился…» – Мезряков тронул лоб, точно вспоминая давно прошедшее. – Вот что поведал мне Алик Тю-сю незадолго до смерти (я передам его речь своими словами, сохраняя иллюзию цитаты):

«Я уже не помню, когда сел на иглу, но нисколько об этом не жалею. Я увидел множество миров и испытал состояния, в которые меня бы никогда не привела скучная реальность. Однако со временем в моих галлюцинациях стала повторяться одна и та же картина. Стоило мне уколоться, как сразу чудилось, что я вот-вот разгадаю тайну мироздания, схвачу за хвост истину. В такие мгновенья я обладал правдой о мире, проникал в предметы, видел изнанку вещей и две стороны медали. Горизонты сознания раздвигались, будто руки, ловящие солнце, и я постигал Бога. Но вот беда – вернувшись на землю, я забывал своё открытие, оно ускользало вместе с первыми лучами реальности. Я должен донести людям сокровенный смысл бытия! Но как? И тогда я доверился словам. Рядом со шприцем положил бумагу и, собрав волю в кулак, приказал себе записывать увиденное. Закатав рукав, я ввёл ампулу и быстро улетел на небеса. – Мезряков вошел в роль и для большей убедительности закатил глаза. – Оттуда я увидел вечность, свернувшуюся в кольцо, как змея, увидел свою смерть и бессмертие. Я опять стоял на пороге прозрения, как вдруг моё „я“ раскололось, точно неосторожно задетый горшок, раздробилось на множество маленьких „я“, рассыпавшихся горохом по полу. Каждое отвечало за часть меня: одно страдало от зубной боли – у меня тогда ныли зубы, другое мечтало разбогатеть, третье влюблялось, четвёртое было моим рассудком, пятое – иронией. Лики моего „я“ были похожи на всё сразу: на вывернутую ложку, таракана, отливавший бронзой канделябр, храм блаженной Варвары, колченогую табуретку, миску щей. Они кривлялись, жеманничали, галдели. А над всем этим парило моё истинное „я“, холодное и бессмертное. Оно не думало, не мучилось, не надеялось, не ждало, не отчаивалось, не сострадало. Оно – созерцало! Я взял веник и стал заметать свои разбежавшиеся „я“, как память заметает вчерашние дни. Они шарахались в стороны, а потом, как лягушки, попрыгали на потолок. Едва мне удалось собрать их в кучу, как они заполнили весь мир. Грань между „я“ и „не я“ стёрлась, стеклянный колпак разбился, и другой перестал быть для меня тайной. И опять мне стало чудиться, что Вселенная бросила на меня тень разгадки. Я услышал хлопок одной ладони и стал лихорадочно записывать шифр бытия. Казалось, паста в ручке закончится, я превзошёл собрания всех библиотек, из меня лилось, как из худого ведра, пока, опустошённый, я не свалился на пол. – Мезряков упал спиной на кровать, прижав к груди подушку. – Действительность забрезжила для меня только с рассветом. Я лежал посредине гостиничного номера, разгоняя затхлый воздух, надо мной крутились крылья вентилятора. Я развернул скомканный листок. Там была единственная фраза, зацепившаяся за края дрожавшими буквами: „Всюду пахнет злом“».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации