Текст книги "Скажи красный (сборник)"
![](/books_files/covers/thumbs_240/skazhi-krasnyy-sbornik-72093.jpg)
Автор книги: Каринэ Арутюнова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Которая тут Вера? Велели передать, – мандарины лежат на тумбочке, просвечивая и благоухая.
Подтягиваясь на руках, рыжая усаживается в кровати и нетерпеливо разрывает пакет. Лицо у нее бледное, худое, заплаканное, редкой какой-то тишайшей красоты. Хотя в отдельности – ничего особенного, – глаза небольшие, нос длинноват, щеки впалые.
– Налетайте, девочки, – произносит она едва слышно и улыбается сквозь высыхающие слезы.
– Тебя как звать? Держи мандаринку, и на вот, вытри нос, до свадьбы все заживет, увидишь, – пухленькая Аллочка подмигивает и ерошит Ритину шевелюру.
По палате кружится дерзкий, щекочущий ноздри аромат. Он предвещает скорый конец осени и первый снег.
Птички небесные
Театр
Уходи же, уходи, – шепчет внутренний голос.
А я не ухожу. Стою истуканом, сижу истуканом, смотрю, слушаю. Я всегда смотрю. Иногда, конечно, закрываю глаза, затыкаю уши. Потому что трусиха. Знаю, что давно пора бы уйти. Но всегда это идиотское любопытство – что же там, за кадром? Чем закончится история? Известно чем, она закончится концом.
Но, перед тем как она закончится, я успею налюбоваться прекрасной драматургией, – насытиться ею, опьянеть, протрезветь. Перед тем как она закончится, я сыграю финальную сцену, проговорю в одиночестве, перед воображаемым зрителем, который давно ушел, сгинул, канул, – которого след простыл и остыл.
Спектакль состоится. Спектакль состоится, дорогие мои. Мучимые нежностью, тоской, обжорством, похотью. Ведомые детскими снами, в которых страх имеет форму колодца, маски, стены, а счастье – маленькое, цыплячье – дышит сюда, в ключицу, – или в ладонь, или плачет на чердаке, забытое всеми.
Да здравствует грусть…
Улыбка без грусти возможна только у идиотов и младенцев. Улыбка без грусти неполноценна. Губы улыбаются, глаза грустят.
У ваших детей – армянские глаза, с грустинкой, – сообщила моему отцу одна хорошая знакомая, – ну да, ну да, – знаем мы эту грустинку, – с привычным сарказмом парировал отец, – ему-то доподлинно было известно, что таит в себе эта самая грусть в уголках глаз, – сидя за столом со взрослыми, я «входила в образ» и всячески подыгрывала однажды созданному, хотя срывалась, конечно, и в самый неуместный момент разражалась лошадиным ржанием.
![](i_018.png)
Да здравствует грусть, – армянская, еврейская, испанская, любая, – грусть, не переходящая в черную меланхолию, не угрожающая распадом химических соединений, гарантирующих само желание жить.
Потому что грусть – это желания, которые еще не исполнены или уже не исполнены, но это еще и призрачная надежда на исполнение их, – грусть сопровождает влюбленность, и наоборот, – да здравствует грусть, легкая, как брызги шампанского…
…или, допустим, сумерки…
Уже с утра. Ну, про утро я мало что понимаю, я вообще утром плохо понимаю. Но сквозь затянутые шторы проступает белесая полоска чего-то, отдаленно напоминающего свет.
Жалкая доза ультрафиолета.
Изнурительно-долгое израильское лето оставило привычку жить в уюте плотно сдвинутых штор.
Я слишком нежна, трепетна и уязвима, чтобы впускать в себя этот, право же, тусклый свинцовый. Полусвет. Полумрак.
Люблю это полулегальное существование, ограниченное рамками штор, рам, окон. Этот сонный угол со смещенными границами дня и ночи.
Себя, вплывающую в новый день, он же вечер. В нескончаемом торге выдирающую право на временную летаргию, на пронзительную литургию в однажды заданной системе координат.
Одесса
Как жаль, что Одесса – не город моего детства.
Но моя Одесса – это солнечный удар, настигающий в черноморский полдень на раскаленном берегу.
Коммуналка, Ланжерон, бронзовые спины мальчишек, бельевые веревки. Переполненный трамвай. Массовки нет. Здесь каждый – главная роль. Вам тудой, а не сюдой. И вообще, вам не в ту сторону.
Хозяйка, отгоняющая зеленых мух и прячущая «двадцатку» в глубоком декольте. Изольда. Или Инесса. С претензией на шик. Комната с оравой клопов и нераскладывающейся раскладушкой.
Кошки, там и сям, – разноцветные, разномастные, домашние, холеные, беспризорные, тощие, драные, – а ну, иди до мами, киця моя, иди, дам рыбки. Рыбка. Вяленая, сушеная, сырая, любая. Чешуя. Привоз. Холера. Понос. Уборная во дворе. Цветущая акация.
Лунная соната. Полуголый мужчина за роялем. Половина клавиш западает, но мужчина прекрасен. Он жмет на педаль и мурлычет. И любуется собственным отражением в зеркале.
Ночная Одесса прекрасна.
Кошки
Кошек боюсь. Боюсь и уважаю. Даже заискиваю немного. Кошка – это вам не собака. Она себе на уме. Она вообще – параллельна. Почти бесплотна. Она – дух.
Если с собакой – взаимопонимание, то с кошкой – необъяснимое, инфернальное. Кошки – это Подол, подвалы, богомольные старушки в черном, огурчики из сладкого теста. Трамвай. Красный. Дом на Притиско-Никольской. Иди, киця, дам рыбки. Рыбки. рыбки. Тарань. Много тарани. Острое. Соленое. Серое. В полоску. Белое с рыжим хвостом. С пятнышками. Сибирский. Ангорская. Соседская. Не моя.
Снесли дом, нет подвала, нет кошек. Нет Подола.
![](i_019.png)
…или, допустим, Бах
Все-таки странные эти филармонические тетеньки – кажется, они и двадцать лет назад были те же, в аккуратных шарфиках – неброских, конечно же, подобранных со вкусом, с надлежащим месту и событию вкусом, – блейзер или свитерок незапоминающегося цвета, – темная юбочка, – сердитый взгляд совы из-под толстых стекол. Или вечные мальчики с усыпанными перхотью девственными воротничками. Неухоженные, трогательные в своей несмелой зрелости, – так и не созревшие, впрочем, перескочившие благополучно период возмужания, вместе с сопутствующими ему, этому периоду, важными и второстепенными событиями, – как дружно оборачиваются они на шорох, каким нешуточным возмущением пылают их глаза.
Пока оглядываете вы зал, убеждаясь в случайности собственного нахождения в нем, – да, ведь кроме Баха с Моцартом существует множество иных соблазнов и наслаждений, отнюдь не чуждых…
![](i_020.png)
Пока думаете вы свои суетные, право же, недостойные произнесения вслух мысли, которые игриво скачут, перебегают, заглядывают, ведут себя несообразно важности момента, – так вот, пока вы мнете в руке шарф, перебираете кнопки телефона, посматриваете искоса на спутника, принимаете соответствующую моменту позу, – бессознательно, конечно, бессознательно, – нога за ногу, – пальцы сплетены как бы немного нервно, – подушечка среднего отбивает ритм, – а сейчас, – сейчас, допустим, тень задумчивости наползает на ваш склоненный профиль, – вы и сдержать не в силах этот вздох, как бы невольно рвущийся из груди, – неподдельный, абсолютно уместный в эту минуту, когда крещендо взвивается до высот запредельных и обрывается стройной чередой рассыпающихся, будто ошеломленных собственным совершенством звуков, – пока мысленно вы завершаете пируэт смычка, задерживая дыхание, роняя шарф, сумочку, телефон, роняя кисть руки на колени, – потому что Бах – он гораздо более, нежели страсть, томление или вожделение, гораздо глубже, нежели отчаяние, – вы понимаете это как-то вмиг, все более уверяясь в том, что Бах – это не музыка, – это религия, философия, – это алгебра, гармония, синтез, анализ, распад, тезис, синопсис, оазис, апофеоз.
Это вы сами, взирающие на мир прозревшими внезапно, омытыми глазами, как будто видите его впервые, – все его тайны, – все укромные и жаркие углы его в своей неизмеримой, несоразмерной и соразмерной красе.
Не музыка, но сокрушительность скорби и неизбежность ее, накрывающей, но не сражающей наповал, – исцеляющей скорее.
Вот, говорит Бах, – вот твоя жизнь, – твоя печаль, твои радости и твои страхи, – сейчас я возьму их и смешаю, будто глину, будто воду, муку и яйцо, – сахар, муку и воду, – томление и страсть, тоску и отчаяние, опьянение и пресыщение, твои грешные помыслы и мысли достойные, все тайное и явное, – я буду месить их ладонями, пока не потечет прозрачнейшая, будто слеза, ярчайшая, исполненная величия и любви к каждому мигу несовершенной, суетной, друг мой, несовершенной и бесцельной, казалось бы, жизни…
Пока не сотворю эту примиряющую с горем скорбь и эту парящую над нею радость, пока не завладею твоей душой и не вдохну в твою грудь новое дыхание…
Ожидание
Ожидание. Ждать книги. Ребенка. Любви. Вдохновения. Вестей. А что, если продолжительность жизни измерять количеством ожиданий?
![](i_021.png)
Истории
Я люблю истории, чужие, свои, любые.
Хорошо, когда упоение передается слушателю.
Нет ничего смешнее рассказчика, вещающего о чем-то в упоении и абсолютном одиночестве. Для хорошей истории нужны уши и глаза. Сидящего напротив.
Мавритания
Это тогда все было ясно.
Лето начиналось в последней четверти, а заканчивалось первого сентября. Оно было огромным, безразмерным, даже дождливое и ветреное, оно все равно было даром. Счастливым людям кажется, что все вокруг счастливы. С переменным успехом, но счастливы. Старики старятся себе потихоньку, без ропота и стенаний, родители приходят с работы во второй половине дня, и к этому времени суп должен быть съеден, уроки сделаны или как будто сделаны. Соседи ссорятся, мирятся, заглядывают посплетничать, поскандалить, одолжить соли или лука. В соседнем доме пожар, у Таньки отец напился и буянит, носится с табуретом по коридору, на завтра морфологический разбор и три задачи, и стих учить, стих перед сном, два раза прочесть и раз повторить, а как повторить, когда под подушкой книжка на самом интересном.
Нет бессмысленных дней и бессмысленных действий. В телевизоре – мелькание черно-белых кадров сменяется цветным калейдоскопом, по утрам ждешь мультфильма, по вечерам – штирлица или четырех танкистов.
В день рождения ждешь подарков.
![](i_022.png)
Это особенный, очень длинный и радостный день. Апофеоз. Все вокруг ожидают этого дня, готовятся к нему загодя, шуршат нарядной бумагой.
Ты – причина праздника. Ради тебя вся эта суета, суматоха. Ну что тебе стоит встать на табурет, прочесть стишки. Или спеть песенку. Конечно же, ты споешь. Одну, другую. С горящими щеками и глазами, ты будешь раскачиваться в такт, улавливая флюиды восхищения в глазах сидящих напротив.
* * *
На зиму окна обклеивались бумажной лентой. Лента очерчивала границы. Холода, начала зимы, ее окончания. Начала ангин, предновогодней сутолоки, скрипа полозьев по выпавшему за ночь снегу.
На окне – узоры. На батарее – мокрые варежки.
Это сегодня она бесконечна. Несправедлива, жестока, беспощадна. Да как же так можно, – в отчаянии приговариваете вы, – вам еще кажется, что существует какая-то высшая мера справедливости, некий закон, согласно которому – это можно, а вот этого – уже никак нельзя.
Можно, можно – и так, и эдак, а вот еще и так, – некто всесильный глумливо хохочет или просто ухмыляется, сдвигая границы дозволенного, наблюдая за вашим ничтожным протестом откуда-то сверху.
* * *
или когда смеются, а вам непонятно. Хочется спросить, а неловко, – руками машут, – ерунда, ты все равно не поймешь. Обидно.
Или когда за окном – смех, шаги, – смеются взахлеб, – другая, параллельная твоей жизнь, течет, стремится куда-то, летит, – будто сверхзвуковой лайнер, а ты на тарантасе, черепашьим шагом.
А то и вовсе стоишь. Стоишь у таблички с указателем, а стрелка – в противоположную сторону. Все равно, мол, не догонишь, брат. Даже если купишь билет, самый дорогой в мире, все равно тебе в другую сторону.
* * *
или когда каблук сломался, и ты босиком. Мелкий гравий врезается в пятки, в подушечки пальцев, и ступня такая беззащитная, будто по стеклу ступаешь, а все равно весело. Волосы по плечам, и «ливайсы» в облипку, а тут еще и ливень, в переходе лампочки выбиты, урна опрокинута, а тебе весело. Просто так. Просто только что, буквально сию минуту, прогрохотал трамвай, который унесся прямо к Его дому, а в воздухе – запах мокрых волос и дождя, и после выпускных уже ничего не страшно. Ну разве что вступительные. Но это еще когда будет.
* * *
или когда гроза, а вы под козырьком чужого подъезда содрогаетесь от сверканий и раскатов, а он все равно не обнимает, – обними, обними, колдуете вы, а он стоит, сцепив зубы, бледный, в испарине. Обними, шепчете вы и вдруг умолкаете, осененные открытием, – а ведь он маленький мальчик в гольфах и сандалетах, он маленький и отчаянно боится, и тоже колдует, и зовет свою маму, – обними, обними, обними.
* * *
а потом, конечно, она купит что-то сладкое, тут, в лавочке за углом, – мне миндального грамм двести, и бубличков, – а торты у вас свежие? у нас всегда свежие, – недовольно пробурчит продавщица и проворно перевяжет коробку с тортом, – в дом нужно врываться с шумом, покупки вывалить на стол, всю эту невозможную роскошь, все это изобилие, а потом мстительно шуршать фантами, давиться кусками, заедать и прихлебывать. До обеда, вместо обеда и после.
* * *
ничего, мы еще с тобой, – потирая ладони, воодушевлялся, но ненадолго, опадал, словно обесточенный, подходил к окну, барабанил подушечками пальцев.
* * *
это сильнее меня, вздохнет она и обнимет подушку, но сон окажется сильнее, а еще сильнее дождь за окном, и подступающая медленно осень, – а еще сильнее усталость, и ужасное ощущение, будто все позади, – и очарованность, и жажда, и прозрение, и, страшно сказать, полное равнодушие, – это сильнее меня, скажет она и усмехнется вначале собственному отражению, потом – в его такое близкое и такое далекое лицо.
* * *
…не было у них ничего, не было ничего, – только музыки немного, – кажется, адамо и дассен, или кто-то еще, может, далида, а руки большие, мягкие, как из черной замши, и такие же губы – как у оленя, – вот так, трогать ладонью и дышать, тихо-тихо, – но не было ничего, – это она сразу так решила, – приняла, можно сказать, решение – хотя на руках носил, огромных черных руках – и что-то там напевал, – и акцент у него был смешной, – ты такая, такая, – так и носил всю ночь на руках, убаюкивал, как ребенка, – огромный мужчина из далекой страны, похожий на слона, – он вбирал ее всю хоботом и мягко раскачивал, – вперед-назад, – вперед-назад, – это было даже лучше, чем в детстве, – о, гораздо, гораздо лучше, – Новый год, день рождения и каникулы в один день, и сплошные сюрпризы, и хлопушки, и огромный черный олень уносит по заснеженному лесу, – в чужую страну – Мавританию, – с настоящими слонами и волшебными птицами, – так быстро все закончилось, – и не было ничего, – хотя было все и даже больше, много любви, очень много, куда-то неслась все время, опаздывала – но чтобы черный олень в новогоднюю ночь… нет, этого нет.
Расстояние между ними сокращалось с каждой минутой и увеличивалось с каждым днем.
* * *
Он похож на птенца, выпавшего из гнезда, – узкогрудый и смуглолицый, загадочный, точно магрибский дервиш, он плачет, ритмично раскачиваясь надо мной, – но не жалость нужна ему, не жалость наседки, – я принимаю его, упираясь ступнями ног в стену, – таковы обстоятельства и условия игры, и я в достаточной мере гибка и сообразительна, – инстинкт диктует позу, порой нелепую, неэстетичную, но менее всего меня заботит это обстоятельство, – почти молитвенно отношусь я к обоюдному наслаждению, к этой утонченной игре, с плавным кружением вокруг самки, с мерным постукиванием каблуков и кастаньет, с обещанием, с многозначительным и постепенным сближением, с внезапным и болезненно-жгучим соитием…
Сегодня я готова к встрече с мужчиной моей жизни, – стоило лишь намечтать его себе, – молчаливого, с раздвоенной уздечкой языка, – пощелкивая жестким клювом, отмахиваясь от вороньим крылом нависающей челки, он покачивает мальчишескими бедрами, надвигаясь на меня, – сегодня кудри мои завиваются кольцами, а сердце просит любви, – оно поет низким голосом, и я совершаю обряд омовения, неспешный, подробный, и ставлю свечу покровителям всех влюбленных и всех блуждающих по извилистым тропам любви, – сегодня зрение и слух не подведут меня, хотя кончиками пальцев я увижу гораздо больше, а губами, на ощупь, я услышу как звенит его тело, какие звуки исторгает оно, – будто ребенок плачет, потерявший во тьме любимую игрушку, – деревянную лошадку с разноцветной сбруей, – о, я утешу его, я осушу его слезы и выпью жаркую муку его глаз, я опутаю его сетями и отпущу на все четыре стороны, чтобы остаться свободной и успеть к поезду, отходящему со станции, к возвращению мужа.
* * *
Все происходит здесь и сейчас, при нашем непосредственном участии.
Мы – главные герои, мы же статисты, а еще зрители, наблюдатели, соглядатаи.
Девочка, выгуливающая тонконогого пинчера на лужайке за домом, – она же тетенька в малиновом берете и бесформенном пуховике. Бывший одноклассник с банкой пива, в тренировочных штанах, с багровым затылком. Уже поживший, уже с потухшими глазами, утонувшими в мятых складках век.
Голые ветви упираются в небо. Под ногами – уже не золото, – дубовая кора. Хочется застыть, остановить. Этот непостижимо далекий от зимы субботний день, с его почти краденым теплом, с шумной перекличкой, с пьянящим ароматом нагретой земли.
* * *
Когда выходит солнце, я тоскую по тишине обетованной, по задернутым шторам, по зимнему уединению, по черно-белому, которое «до понедельника», до которого еще жить и жить, потому что одинокий странник, он только в начале пути, ему еще идти и идти.
Когда выходит солнце, я тоскую о своей тоске по солнечным дням.
По очарованности, которая страшится прямого попадания солнечной стрелы.
По джазовой импровизации, случайно подслушанной, истаивающей в недрах пузатого радиоприемника, когда-то, где-то, не в этой жизни, не в этой, забитой до отказа событиями, именами, звуками.
Когда выходит солнце, я по привычке задергиваю шторы и слушаю «Одинокого странника».
* * *
Они подкрадываются незаметно, – наемные убийцы, – они караулят из-за угла. Мы держимся, мы все еще держимся, цепляемся пальцами за кромку льда, ищем спасения и защиты посреди холодного безмолвия. Лампа в 100 ватт, предчувствие грядущей весны, лепестки газовой горелки, – ничто не может обогреть нас, избавить от осознания надвигающейся катастрофы.
Блокада, не ленинградская, нет, – блокада посреди огромного города, работающих супермаркетов, рекламных щитов.
Нас отстреливают, слышите вы? По одному, незаметно, щурясь от холодного зимнего солнца, выходим на снег.
Они сильнее нас. Давно бесполезных, живущих кое-как, скорее вопреки, чем благодаря.
Дом без хозяина, старая крепость, склад ненужных вещей.
Устаревшая модель подлежит уничтожению.
* * *
Звонок, который ты собирался сделать, слова, которые хотел сказать, письма, написанные и неотправленные, отправленные и оставшиеся без ответа, лица, звуки, прикосновения, желанные и назойливые, – вот они, еще длятся, твои самые ужасные неприятности, самые злые враги, – ау, где вы, враги, – нет врагов, и друзей тоже нет.
Друзья уходят, становятся никем, ничем, безличным и безразличным глаголом, местоимением, – возлюбленные, любимые, и так просто, идущие мимо. Мы все еще стоим, провожаем взглядом уходящий трамвай, все еще машем, пытаемся ответить, запомнить, но переполнены сны, нет места новым лицам, и мы возвращаемся к старым, – так и бродим, протягиваем руки, хватаем воздух, выдумываем новые сны, заселяем событиями, героями, раздаем роли, главные и второстепенные, а пьеса близится к концу, четвертый акт, третья сцена, вот и декорации, любовно прорисованные, вроде и те же, да не те, – ну, что ж, увидимся, – когда? – а в следующий раз, – когда – кричите вы, пытаясь запомнить, объять, – пускай трагедия, трагикомедия, пусть роль без единого слова, пусть «кушать подано!», безликая массовка, – запомнить до следующего раза, и уж тогда-то, точно не ошибиться, – сыграть все заново, по новым нотам, блестяще выписанной партитуре, в которой каждый звук совершенен, и нет места фальши.
* * *
Отчего глаза у них, будто талые лужицы, – в них проваливаешься и оказываешься в зябком апреле, в могильной птичьей зыбкости, несовместимой с эклектикой городских окраин, рядами девятиэтажек с чернеющими провалами подъездов и бесстыдно раскинувшейся черемухой у входа в торговый комплекс «Родничок», – отчего бредут они себе спозаранку по пыльной обочине, вечные христовы невесты с раздрызганными тележками, полными ненужного хлама и дикой черемши, – их десны живо перемалывают вымоченную в молоке черствую булку, разношенные ступни будто обуглены и навеки утратили чувствительность, – напрасно отводишь ты взгляд от неровных ногтевых пластин на изувеченных артритом пальцах, – одну из них точно зовут Верой, а другую – Любовью, – к ним тянутся бродячие псы и хромые кошки, – когда ты начинаешь свой день, они уже в пути, – бредут к своему детскому богу, вцепившись намертво в обмотанные изолентой ручки, устремив молитвы в омытое дождями небо, бормоча заклинания и заговоры от сглаза и неурожая, – однажды на рассвете они сбросят дряхлую кожу и превратятся в птиц, зорко высматривающих заплесневелые корки и комки хлебного мякиша среди семечковой шелухи. Где же надежда, спросите вы, – что ж, я отвечу, – надежда не умирает никогда…
* * *
Бывают дни, как рыхлая вата или рваные клочья мыльной пены, а бывают, как резиновые мячики.
А бывают, как облака, – их можно провожать взглядом и загадывать желания. На них можно покачиваться, поглядывая вниз, – сидя на краю, выдувать мыльные пузыри, – в них можно кутаться, как в байковое одеяльце, – их можно вспоминать, тасовать, перебирать каждый миг, уже там, внизу, после удара о землю.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?