Текст книги "Моя борьба. Книга четвертая. Юность"
Автор книги: Карл Уве Кнаусгор
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Но комната была знакомой – ну да, это спальня у меня в квартире.
Как же я тут оказался?
Я сел и почувствовал, что все еще пьян.
Сколько сейчас времени?
Что произошло?
Я закрыл руками лицо. Мне хотелось пить. Срочно. Но идти на кухню я был не в силах и опять повалился на кровать.
Я перебрал, потом ехал в автобусе. И пел.
Пел!
О нет. Нет.
И я положил руку ему на плечо. Вроде как по-приятельски.
Но мы не приятели. Меня даже настоящим мужчиной не назовешь. Я лишь тупой южак, который даже узлы вязать не умеет. И руки у меня тощие, как соломинки.
Ну хватит, надо срочно попить.
Я сел. Тяжелое, как свинец, тело не слушалось, но я опустил ноги на пол, собрал волю в кулак и встал.
О черт.
Кровать притягивала меня обратно с такой силой, что пришлось изо всех сил уговаривать себя не свалиться. Несколько шагов до кухни меня совершенно вымотали; опершись на столешницу, я передохнул, и только тогда сумел налить в стакан воды и выпить ее. И еще стакан. И еще. Расстояние до спальни стало непреодолимым, поэтому я сдался на полпути и улегся на диване в гостиной.
Я же ничего плохого не натворил?
Я танцевал. Да, с кем я только не танцевал.
Там, кажется, была женщина лет шестидесяти? И я ей улыбался и танцевал с ней? И прижимался к ней?
Да, так все и было.
О черт. О черт.
Вот херня-то.
А потом меня вдруг раздуло изнутри, но боль не вырастала из одной-единственной точки: болело все, боль росла, делаясь невыносимой, и, наконец, добралась до мышц живота. Я сглотнул, встал на ноги и попытался удержать все внутри, поплелся в ванную, изнутри давило все сильнее, ничего больше не существовало, и я откинул крышку унитаза, упал на колени, обхватил руками холодный фаянс, и из меня извергся каскад желто-зеленой жидкости, да с таким напором, что из унитаза прямо в лицо мне полетели брызги, но мне было все равно, сейчас ничто не имело значения – так чудесно было очиститься.
Я осел на пол.
Господи, как же хорошо.
Но за этим последовал еще один приступ. Мышцы живота извернулись, словно змеи. О черт. Я опять склонился над унитазом, взгляд мой упал на лобковый волос, лежащий рядом с рукой, которой я ухватился за фаянсовый ободок, пустой желудок сводили спазмы, я открыл рот и простонал: «Уээээ, уээээээ, уээээээ», однако из меня ничего больше не лилось.
Но вдруг неожиданно желтый сгусток желчи выплеснулся в унитаз и потек по белому фаянсу. Чуть-чуть осталось и на губах, я вытер рот и улегся на пол. На этом все? Больше не будет?
Да.
Внезапно меня охватило умиротворение, какое бывает в церкви. Свернувшись на полу калачиком, я наслаждался разливающимся по телу покоем.
Что мы с Иреной делали?
Во мне все замерло.
Ирена.
Мы танцевали.
Я прижимался к ней, терся о ее живот затвердевшим членом.
А потом?
Еще что-то?
Из мрака моей памяти выплыло лишь это одно-единственное воспоминание.
Это я вспомнил, а что было до или после – нет.
Но ведь ничего плохого?
Я представил себе, как Ирена, задушенная, в изодранной в клочья одежде, лежит в канаве.
Что за бред.
Но картинка вернулась. Ирена, задушенная, в канаве, в изодранной в клочья одежде.
Почему эта картинка такая отчетливая? Голубые джинсы, обтянутые ими полные, красивые ноги, задранная белая блузка, фрагмент обнаженной груди, пустой взгляд. Глина в канаве, пробивающиеся сквозь нее редкие травинки, желтые и зеленые, сводящий с ума ночной свет.
Нет, нет, что за бред.
Как я очутился дома?
Я же стоял перед автобусом, когда музыканты отыграли свое и на площадку перед общественным центром высыпали люди, которые смеялись и вопили?
Точно.
И Ирена там была!
Мы же целовались!
Я держал в руке бутылку и пил прямо из горла. Ирена ухватила меня за лацканы, она как раз из тех девушек, что хватают тебя за лацканы, – и посмотрела на меня, и сказала…
Что же она сказала?
Ох, да что за дерьмище!
Змеи у меня в животе снова скрутились в клубок, а так как там было пусто, они разозлились и сжались с такой силой, что я застонал. УЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭ, – вырвалось у меня, – ЭЭЭЭЭЭЭЭЫ. Я вцепился в ободок унитаза и наклонился, но желудок уже опустел и из него ничего не выходило.
– ЧТО ЗА ХЕРНЯ! – заорал я. – ХВАТИТ УЖЕ!
Потом рот наполнился невероятно вязкой желчью, я сплюнул и решил, что теперь уж точно все, но ошибся, желудок выворачивался, и я, решив ему помочь, принялся глубоко отхаркиваться: главное – еще чуть-чуть вытошнить, и тогда спазмы отступят.
ОООЭЭ. ОООЭЭ. ОООЭЭ.
В унитаз капнуло немного слизи.
Ну вот. Вот так.
Теперь все?
Да.
Ох.
Уф.
Вцепившись в край раковины, я поднялся, ополоснул холодной водой лицо и с ощущением почти легким и приятным побрел в гостиную. Там я опять рухнул на диван, подумав, что надо бы узнать, который час, но не получилось. Надо было подождать, когда тело наберет сил и можно будет начинать день. Я собирался написать новый рассказ.
Такие провалы, когда от воспоминаний о пережитом остаются лишь клочья, были для меня обычным делом с тех самых пор, как я впервые напился. Это произошло летом, по окончании девятого класса, на Кубке Норвегии, и я все смеялся и смеялся, это чувство словно накрыло меня, хмель унес меня к свободе, туда, где я действовал по своему усмотрению и при этом вырастал над собой и делал все вокруг чудесным. Потом я помнил лишь обрывки, фрагменты, отдельные части картинок, спроецированные на стену мрака, из которого я выныривал и в котором исчезал, и такое было в порядке вещей. И так оно продолжалось. Весной следующего года мы с Яном Видаром пошли на карнавал, и мама накрасила меня под Боуи в образе Аладдина Сейна, город наводнили люди в черных кудрявых париках, коротких обтягивающих шортах и пайетках, повсюду били в бразильские барабаны, но воздух был холодным, люди – зажатыми, каждому требовалось преодолеть стену стеснения, они все время с ним воевали, и во время шествий это становилось заметнее всего: их участники не танцевали, а скорее изворачивались, чтобы высвободиться, именно в этом и был смысл, они были несвободны и жаждали свободы; это были восьмидесятые, новое раскрепощающее и устремленное в будущее время, где все норвежское было печальным, а все южное – живым и свободным, где один телеканал, на протяжении двадцати лет рассказывавший норвежцам о том, что считает правильным небольшая группка образованных жителей Осло, внезапно утонул среди новых, совершенно непохожих на него телеканалов – а те относились к жизни проще, стремились развлекать, хотели продавать; и две эти сущности с тех пор слились в одну: развлечение и продажа стали двумя сторонами одной медали и утянули за собой все остальное, тоже представлявшее собой развлечение и продажу, от музыки до политики, литературы, новостей, здоровья, – да всё. Карнавал знаменовал собой этот переход тех, кто вырос в серьезности семидесятых и стремился к легкости девяностых, и было видно, как совершается такой переход, – по неловкости движений, неуверенности взглядов, по ликованию и восторгу тех, кто победил неуверенность и неловкость, тех, кто тряс тощей задницей в кузовах машин, медленно колесивших по улицам Кристиансанна в тот холодный весенний вечер, когда в воздухе висела легкая морось. Так это происходило в Кристиансанне, и так оно было в других норвежских городах определенного размера и с определенным самомнением. Карнавал был новаторством, которого, как говорили, ждала судьба традиции, – ежегодно эти скованные, бледнокожие женщины и мужчины, разодетые как уроженцы юга, будут залезать на грузовики и пыжиться, прославляя освобождение, танцуя и смеясь под гипнотический ритм бразильских барабанов, в которые бьют вчерашние музыканты школьных оркестров.
Даже мы с Яном Видаром, двое шестнадцатилетних дрыщей, понимали, что зрелище это печальное. Нам, разумеется, сильнее всего не хватало в наших буднях дыхания юга, если нам чего и недоставало, так это упругих трясущихся грудей и задниц, музыки и веселья, и если мы и стремились кем-то стать, так это смуглыми, самоуверенными мужчинами, для которых такие женщины – легкая добыча. Мы выступали против скупости и за щедрость, против зашоренности и за открытость и свободу. И тем не менее вид карнавала переполнял нас грустью за наш город и нашу страну, потому что гордиться тут было решительно нечем; да, весь город, словно сам того не осознавая, выставлял себя на посмешище. Но мы это понимали и расстраивались, бродя по улицам, отхлебывая из спрятанных в кармане бутылок, медленно пьянея, и проклиная наш город и его тупых жителей, и постоянно высматривая знакомые лица, тех, к кому можно было прибиться. Точнее, девчоночьи лица. Или, на крайний случай, знакомые мальчишечьи лица, рядом с которыми маячили незнакомые девчоночьи. Наша затея была обречена, таким способом знакомства с девчонками не заведешь, но мы не сдавались, в нас не угасали искры надежды, и мы брели дальше, все пьянея и пьянея, грустнея и грустнея. А потом я в какой-то момент утонул в самом себе. Не для Яна Видара, нет – он видел меня и, спрашивая, получал от меня ответ, поэтому полагал, будто все как обычно, но он ошибался, я исчез, я опустел, утонул в пустоте моей души, иначе не назовешь.
Кто ты, когда не знаешь, что существуешь? Кем ты был, если не помнишь, что ты вообще был? Проснувшись на следующий день в общежитии на Эльвегатен, я утратил всякое знание и чувствовал себя так, словно заблудился в городе. Я мог натворить все что угодно, потому что, напившись, забывал о границах и делал все, что в голову придет, а в голову ведь чего только не приходит.
Я позвонил Яну Видару. Он спал, но отец разбудил его и велел подойти к телефону.
– Что произошло? – спросил я.
– Ну… – он замешкался с ответом, – строго говоря, ничего не произошло. Это и неприятно.
– Что в самом конце было, я вообще не помню, – сказал я, – помню, мы шли к Силокайе, а больше ничего.
– Серьезно? Вообще ничего?
– Ага.
– Не помнишь, как мы залезли на грузовик и показывали всем задницы?
– Это правда?
Он расхохотался:
– Разумеется, нет. Ладно, расслабься, ничего не произошло. Хотя нет, когда мы шли домой, ты у каждой машины останавливался и гляделся в зеркало. Нам кто-то крикнул: «Эй», и мы побежали. Я вообще в тебе ничего странного не заметил. Ты чего, пьяный, что ли, был?
– Да, это все бухло.
– А я когда напьюсь, сразу засыпаю. Но, блин, вечер хреновый получился. Больше я на карнавал ни ногой, это точно.
– А знаешь, чего я думаю?
– Чего?
– Когда в следующем году тут опять будет карнавал, мы снова туда попремся. Не сможем себе позволить отказаться. В этом сраном городишке и так ничего не происходит.
– Это верно.
Мы попрощались, и я пошел смывать нарисованную на лице молнию.
В следующий раз это случилось на Санктханс[25]25
Санктханс – так в Норвегии называют день рождества Иоанна Креститетля (24 июня), традиционный праздник, широко отмечаемый во многих северных странах.
[Закрыть] – тогда мы тоже были с Яном Видаром. Мы с ним взяли пива и забрались туда, где торчат гладкие скалы, в лес неподалеку от Хонеса, а там пили и бесцельно шатались под моросящим летним дождем в компании многочисленных корешей Эйвинна и нескольких бездельников, с которыми мы познакомились на пляже Хамресанден. Эйвинн выбрал этот вечер, чтобы расстаться со своей девушкой, Леной, поэтому она сидела чуть поодаль на валуне и ревела. Я подошел ее утешить, сел рядом, погладил ее по спине и сказал, что в мире есть и другие парни, что она, такая молодая и красивая, все преодолеет. И она, благодарно посмотрев на меня, шмыгнула носом, и я пожалел, что мы на улице, а не где-то, где есть кровати, и еще что мы в кои-то веки выбрались на природу, а тут дождь пошел. Внезапно она посмотрела на свою куртку и завопила – на плече и, как выяснилось, на спине у нее расплывались пятна крови. Это была моя кровь; я, оказывается, порезался и не заметил, и теперь из пореза сочилась кровь. «Придурок ты хренов! – Она вскочила. – Это ж новая куртка, ты хоть в курсе, сколько она стоит?!» – «Прости, – сказал я, – я не хотел, мне просто жалко тебя стало». – «Да вали ты на хрен!» – Она пошла к остальным, и позже тем же вечером Эйвинн ее опять приголубил, а я сидел в одиночестве и напивался, глядя на серую воду, на которой дождь темпераментно рисовал маленькие кружочки. Позже ко мне присоединился Ян Видар – он уселся рядом, и мы продолжили беседу, которую вели много лет, о том, какие девушки хорошие, а какие нет, и с кем нам больше всего хотелось бы переспать. Мы медленно, но верно пьянели, и в конце концов все вокруг расплылось и я погрузился в какой-то призрачный мир.
Призрачный мир: когда я очутился в нем, он проходил сквозь меня, а когда я стряхнул его с себя, то немногие сохранившиеся воспоминания – чье-то лицо, чье-то тело, комната, лестница, задний двор – были бледными и едва различимыми, погруженными в океан мрака.
Черт, прямо фильм ужасов. Порой в памяти всплывали самые причудливые подробности, как, например, камень на дне ручья или бутылка оливкового масла в кухонном шкафу, – мелочи сами по себе обыденные, но, если учесть, что за ними прятались события целой ночи, что это единственное, что от них осталось, эти детали выглядели дикими. При чем тут этот камень? При чем тут бутылка? Первые два раза я этого не пугался и лишь отмечал как любопытный факт. Но когда это случилось снова, мне стало неприятно: выходило, будто я не способен управлять собой. Нет, ничего не произошло и вряд ли произойдет, однако факт остается фактом – управлять собственными действиями я не в состоянии. Если в глубине души я добр, то и в подобных ситуациях останусь добрым, – вот только правда ли я добр в глубине души? Так ли это?
С другой стороны, меня распирала гордость: это же круто, я так напиваюсь, что у меня напрочь отшибает память.
В те времена, летом, когда мне было шестнадцать, у меня имелось лишь три желания. Первое – это чтобы у меня была девушка. Второе – это переспать с кем-нибудь. Третье – напиться.
Или, если уж совсем начистоту, желаний было всего два – переспать с кем-то и напиться. Я занимался еще много чем, был полон амбиций, старался успеть везде, мне нравилось читать, слушать музыку, играть на гитаре, смотреть кино, играть в футбол, плавать и нырять, ездить за границу, иметь деньги, покупать вещи и технику, но все это означало одно – жить с удовольствием, проводить время по возможности неплохо, и все это отлично, но в итоге, по большому счету, настоящие мечты у меня были всего две.
Нет. По большому счету мечтал я лишь об одном.
Переспать с девушкой.
Больше я ничего не хотел.
Я горел изнутри, и этот пожар никогда не затухал. Он пылал во мне, даже когда я спал, мне достаточно было лишь увидеть во сне грудь, и я кончал в собственной постели.
Только не это, думал я каждый раз, просыпаясь в прилипших к коже и волосам трусах. Одежду мне стирала мама, и первое время я тщательно полоскал трусы, перед тем как бросить их в корзину для грязного белья, но и это выглядело подозрительно, она же могла задаться вопросом, почему там вдруг очутились мокрые трусы, и со временем я эту затею оставил и стал класть трусы, насквозь мокрые от спермы, которая спустя несколько часов высыхала и становилась похожа на потеки соли, прямо в грязное белье. И хотя мама наверняка заметила это, потому что случалось такое не менее двух, а то и трех раз в неделю, я, закрывая крышку корзины, отбрасывал и мысли о том, как удивится мама. Она никогда об этом не упоминала, и я тоже, и так дело обстояло много с чем, да оно и неудивительно, ведь мы с ней жили вдвоем: мы что-то говорили, что-то комментировали, во что-то вдумывались, пытались понять, а еще чего-то не говорили, не упоминали и понять не пытались.
Желание было сильным, но оно существовало в пустоте неведения, там, где происходившее всего лишь происходило. Разумеется, я мог бы спросить совета у Ингве, он был на четыре года старше и намного опытнее. И этот опыт у него тоже был, я знал. А у меня не было. Так почему же я не посоветовался с ним?
Это было немыслимо. Принадлежало категории немыслимого. Почему, я не знал, но так оно было. К тому же чем мне помог бы его совет? Это все равно что спросить совета, как покорить Эверест. Ну да, вот там свернешь направо, а потом давай наверх – вот ты и на месте.
Я бы все на свете отдал, чтобы с кем-нибудь переспать. С кем угодно. С любимой девушкой Ханной или с проституткой – мне было все равно, если бы даже это являлось частью какого-нибудь сатанистского обряда с капюшонами и кровью козла, я с радостью согласился бы. Но это не то, что тебе выдают, – это надо взять самому. Каким именно образом, я не знал, отчего и оказывался в порочном кругу, потому что незнание порождало неуверенность, а если девушки чего и не приемлют, так это неуверенности. Уж это-то до меня дошло. Ты должен быть уверенным, решительным, убедительным. Вот только как этого добиться? Как, ради всего святого, этого добиться? Вот ты стоишь перед ней, за окном – белый день, и оба вы одеты, а пройдет несколько часов – и вы уже лежите с ней в постели в темноте. Как же так выходит, ведь между этими двумя состояниями – целая пропасть? Когда я при свете дня видел перед собой девушку, то на самом деле стоял перед пропастью. И если броситься в эту пропасть, то разве возможен другой исход, кроме падения? Потому что девушка не желала идти мне навстречу, она видела, что я боюсь, она отстранялась, замыкалась в себе или устремлялась еще к кому-то. А на самом деле, думал я, расстояние между этими двумя состояниями короткое. Нужно лишь стащить с нее футболку, расстегнуть лифчик, стянуть брюки – и вот она обнаженная. Дело двадцати секунд. Может, тридцати.
Более подлого знания и не придумаешь. Жить, осознавая, что от вожделенного меня отделяют тридцать секунд и в то же время пропасть, – так и с ума сойти недолго. Я нередко ловил себя на желании оказаться в каменном веке, когда можно было взять дубинку, ударить по голове первую попавшуюся женщину и оттащить ее домой, а там делать с ней, что заблагорассудится. Но так не получится, короткого пути нет, тридцать секунд – лишь видимость, как и почти все остальное, что касается женщин. Они доступны глазу, но не более того; ох, какая же подлость! И куда ни повернись, повсюду девушки и женщины. Куда ни повернись – блузки, а под ними грудь. Брюки, а под ними ноги и бедра, на ветру развеваются волосы, а на красивых женских лицах играют улыбки. Налитая грудь, упругая грудь, округлая грудь, пышная грудь, белая грудь, темная грудь… Голое запястье, голый локоть, голая щека, голый глаз, смотрящий на мир. Голые ноги в шортах или под коротким летним платьем. Голая ладонь, голый нос, голая впадинка между ключицами. Все это я постоянно видел вокруг, повсюду были девушки, бесконечные, я плавал в колодце, нет, в море женщин, ежедневно я видел несколько сотен их, и каждая вела себя по-своему, по-своему стояла, оборачивалась, шла, поднимала и поворачивала голову, моргала, смотрела – а мне были доступны лишь глаза, где в полной мере отражалась ее исключительность, все, что жило и существовало в ней, в этом человеке, не важно, мне ли адресовался ее взгляд или нет. О, этот сверкающий взгляд! О, этот темный взгляд! Эта струящаяся радость! Этот влекущий мрак! Или, если уж на то пошло, глупость и недалекость! Потому что и здесь я слышал зов, и немалый: глупый, пустой взгляд, открытый рот и красивое, совершенное тело.
Все это всегда находилось рядом, и все они были в тридцати секундах от единственного моего желания – но по другую сторону пропасти.
Я проклинал эту пропасть. Я проклинал себя. Но какой бы ни была мера моего разочарования, каким бы непроглядным ни был мрак, от женщин все равно струился свет.
А потом мне выпал шанс.
Спустя несколько недель после того унылого вечера под Санктханс я поехал с футбольной командой в Данию, в тренировочный лагерь. Городок, куда мы отправились, назывался Нюкёбинг и находился на острове Морс в Лим-фьорде. Разместили нас в чем-то вроде общежития или школы-интерната на окраине города, рядом с большим стадионом, обсаженным старыми тенистыми деревьями. По вечерам кто-нибудь из нас старался улизнуть – это не разрешалось, но до города было совсем недалеко, и, пока мы соблюдали режим в целом, на такое смотрели сквозь пальцы, да и то если вообще замечали. Мы покупали в супермаркетах дешевое вино, пили его на лавочках и ходили на дискотеку неподалеку. Уже на второй вечер я познакомился с датской девчонкой, и потом она приходила ко мне каждый вечер все то время, что мы там пробыли. С этой девушкой, милой, живой и бойкой, мы обжимались на скамейках, танцевали на дискотеке, однажды ночью пошли гулять по парку, а в последний вечер я решил, что вот сейчас это и произойдет, другой возможности не представится – сегодня вечером или никогда.
В этот последний вечер вы все выбрались на пляж жарить сосиски, наши сопровождающие купили пива, а когда его выпили, мы взяли такси и поехали на дискотеку в большом здании посреди леса, недалеко от того места, где мы жили. Моя девушка тоже обещала прийти и обещание сдержала. Она пришла и по обыкновению душевно поздоровалась со мной – поднявшись на цыпочки, поцеловала меня и взяла за руку. Мы уселись за стол, и я подналег на вино, набираясь храбрости для того, чтобы осуществить задуманное. В баре я поделился своими планами с Йогге и Бьорном – сказал, что попытаюсь увести ее в комнату и переспать с ней. Они улыбнулись и пожелали мне удачи. В тот радостный вечер над зелеными деревьями висели тяжелые черно-серые тучи, а здесь, внутри, расхаживали гости, они пили, и смеялись, и танцевали, там пахло потом и духами, сигаретным дымом и спиртным. Моя девушка присела за наш стол и болтала с Харалдом, но все время поглядывала в мою сторону, а увидев, что я, взяв новую бутылку вина, направляюсь к ним, просияла. Когда я сел возле нее, у меня заболел живот. Она наклонилась, мы поцеловались, и я собрался было налить ей вина, но она предостерегающе подняла руку – нет, не надо, ей завтра на работу. Кстати, я не зайду к ней? Но мы же завтра уезжаем, сказал я. Нет, ответила она, ты останешься. Ты никогда не уедешь, а останешься со мной. В школу можешь и тут ходить! Или устройся на работу! Что скажешь? Ладно, согласился я, так и сделаем.
Мы рассмеялись, и меня охватило отчаянье: совсем скоро мы окажемся в комнате с ней наедине, совсем скоро она прижмется ко мне и зашепчет мне на ухо, полагая, будто я знаю, что делаю.
– Может, пройдемся? – предложил я.
Она кивнула.
– А вино как же? – спросила она.
– Мы же вернемся, – сказал я и встал. Я положил руку ей на плечо, словно подталкивая ее к выходу. По пути я обернулся и посмотрел на Йогге и Бьорна. Те заулыбались и показали мне большой палец. А потом мы вышли наружу.
Она посмотрела на меня:
– Куда пойдем?
– Может, в лес? – Я взял ее маленькую ручку, и мы пошли. Грудь ее я уже целовал – как-то раз, когда мы сидели на лавке, я засунул голову ей под свитер и принялся целовать все, до чего мог дотянуться, а она смеялась и крепко обнимала меня. Этим у меня с девушками все и заканчивалось – я наваливался на них, тискал их, целовал им грудь. Однажды, два года назад, я стянул с девчонки трусы и сунул внутрь палец. Меня пробрала дрожь.
– Ты что? – она обхватила меня рукой. – Замерз?
– Да, наверное, немножко, – ответил я, – похолодало же.
Большие тяжелые тучи, долго собиравшиеся над нами, сейчас висели над лесом, закрывая тускловатый вечерний свет. Налетел ветер, и деревья высоко над нами закачались.
Я ощутил, как пульсирует во мне кровь.
И сглотнул.
– Хочешь посмотреть, как мы тут живем? – спросил я.
– Да, очень.
Едва она сказала это, как член у меня дернулся и уперся в брюки.
Я снова сглотнул.
В сумраке свет в окнах здания, где мы жили, казался желтым, а вокруг фонарей расплывался ореолом. Меня тошнило, ладони сделались влажными от пота. Но я должен был.
Я остановился и обнял ее, мы поцеловались, ее язычок был маленьким и гладким. Член у меня набух так, что стало больно.
– Это вон там, – прошептал я, – ты точно туда хочешь?
В глазах у нее мелькнуло недоумение. Но она лишь сказала «да» и ничего больше.
Я опять взял ее за руку, с силой стиснул, и мы быстро преодолели последние двести метров. В пустом вестибюле я, почти задохнувшись от желания, снова обнял ее. Коридор, дверь в комнату, где жили я и еще несколько человек. Я вытащил ключ, трясущейся рукой вставил его в замок, повернул, надавил на дверную ручку, толкнул дверь, и мы вошли в комнату.
– О, Карл Уве, уже вернулся? – спросил Йогге и захохотал.
– Да с тобой гостья? – подхватил Бьорн.
– Очень мило! – вторил им Харалд, – хочешь пива, Лисбет?
Сказать мне было нечего. Они жили в этой комнате и так же, как и я, имели полное право там находиться. Обвинить их в том, что они пришли сюда, чтобы все испортить, я не мог, иначе раскрыл бы свои планы насчет Лисбет, и хотя она, скорее всего, догадывалась, напрямую говорить было нельзя. По крайней мере, в присутствии других – тогда она решит, будто я нарочно выставляю ее на посмешище.
– Вы какого хрена тут делаете? – спросил я.
Йогге улыбнулся.
– А вы-то сами что тут делаете? – не растерялся он.
Я с упреком посмотрел на него, и Йогге, сидя на кровати, скрючился от смеха.
Харалд протянул Лисбет бутылку пива. Она взяла пиво и улыбнулась мне.
– Круто, что твои друзья тоже пришли, – сказала она.
Как это? В смысле?
Она огляделась:
– Есть у кого-нибудь сигареты?
– Мы же футболисты, – сказал Харалд, – тут курит только Карл Уве.
– Глянь-ка, – Бьорн вытащил у себя из сумки пачку «Принц Майлд» и протянул Лисбет.
Такого чудесного шанса мне еще много лет не выпадет. А они взяли и все с полпинка испортили.
Лисбет сунула руку в задний карман моих брюк и прильнула ко мне. Член у меня опять налился кровью. Я вздохнул.
– Карл Уве, вот, держи пиво, – сказал Йогге, – мы же просто пошутили.
– Да, – проговорил я, – смешно вышло.
Он снова покатился со смеху.
Мы пробыли там еще полчаса. Лисбет болтала со всеми. Выпив все пиво, мы пошли назад, на дискотеку. Лисбет ушла оттуда примерно в час ночи, остальные остались до утра. На следующий день я мельком видел ее, мы обменялись адресами, и она заплакала. Не сильно, лишь пару слезинок обронила. Я обнял ее. А знаешь, сказал я, мы же в Лёккене встретиться можем, причем скоро. Мне туда на пароме рукой подать. Как думаешь, получится у тебя? Да, улыбнулась она сквозь слезы. Я тебе тогда напишу и договоримся, ладно? Да, ответила она.
Мы поцеловались, и когда я, шагая прочь, обернулся, она стояла и смотрела мне вслед.
Про Лёккен я, разумеется, просто так ляпнул, чтоб ее успокоить. Лисбет для меня ничего не значила, я был влюблен в Ханну, причем уже целую зиму и весну. Все мои мысли были о Ханне, мне хотелось лишь быть рядом с ней, не для того, чтобы переспать, – я не надеялся даже на поцелуй или прикосновение, нет, но когда я видел ее, то словно наполнялся светом и силой, которые, как мне казалось, не принадлежали нашему миру, а рождались где-то еще. А как иначе это объяснишь? Она была обычной девчонкой, таких, как она, тысячи, но лишь она, такая, какая есть, заставляла мое сердце трепетать, а душу – светиться. Как-то раз той весной я встал на колени перед ней, прямо на асфальт, и предложил выйти за меня замуж. Ханна катила велосипед, шел дождь, было пасмурно, мы проходили мимо многоквартирных домов в Лунде, и моя выходка ее рассмешила. Она подумала, что я шучу.
– Не смейся, – попросил я. – Я серьезно. Правда. Давай поженимся. Поселимся в доме где-нибудь на острове и будем там жить, ты и я. Мы же можем! Если мы захотим, нас никто не остановит.
Она снова рассмеялась своим чудесным переливчатым смехом.
– Карл Уве! – воскликнула она. – Нам всего шестнадцать!
Я поднялся.
– Ты не хочешь, понимаю, – не уступал я, – но я серьезно. Веришь? Я, кроме тебя, ни о ком больше не думаю. И, кроме тебя, мне никто не нужен. Мне что же, притворяться, будто этого нет?
– Но у меня же есть парень. Ты прекрасно это знаешь!
– Да, – я кивнул.
Я прекрасно это знал. Она гуляла со мной только потому, что ей это льстило, и потому, что я был не похож на всех остальных ее знакомых. Надежда на то, что однажды мы с ней будем вместе, испарилась, но даже несмотря на это я не сдавался, я ни за что не сдался бы. Поэтому возвращаясь из Дании, стоя на палубе парома и щурясь на низкое вечернее солнце, глядя на синее море со всех сторон, я думал о Ханне, а не о Лисбет.
По прибытии в Кристиансанн домой я не собирался – наш класс устраивал вечеринку на даче в шхерах, и Ханна туда тоже вроде бы хотела прийти. Тем летом я написал ей несколько писем, два – из Сёрбёвога. Там я в полном одиночестве гулял с плеером вдоль реки и думал о ней. Там я просыпался по ночам и выходил на улицу, под мерцающее звездное небо, поднимался к водопаду, карабкался вдоль него наверх – лишь для того, чтобы сидеть там вверху и думать о ней.
В ответ я получил от нее одну открытку.
Но после того случая с Лисбет моя уверенность окрепла и не таяла ни от зрелища бескрайнего моря, ни от той огромной, жившей во мне тяги, настолько сильной, что она выгоняла меня по ночам на улицу и заставляла плакать от красоты этого мира, – тяги, которую я не в силах был ни использовать, ни истребить.
– Здоро́во, Лось, – сказал у меня за спиной Йогге. – Последнее пиво осталось – хочешь?
Я кивнул, он протянул мне банку «Туборга» и уселся рядом.
Я открыл банку, и на блестящей крышке собралась пена. Я всосал пену, запрокинул голову и сделал порядочный глоток.
– Пить четыре дня подряд – с этим ничто не сравнится! – сказал я.
Он засмеялся, как всегда, странновато, словно на вдохе, этот смех так и тянуло передразнивать, чем многие и занимались.
– А ничего телочка, эта твоя Лисбет, – сказал он, – как ты ее склеил вообще?
– Склеил? Я в жизни никого не клеил, – удивился я, – ты не по адресу.
– Вы неделю тискались. Она к тебе в комнату приходила. Если это не называется склеить, то уж тогда не знаю.
– Но это же не я! Она сама! Это она ко мне первая подошла! И положила руку мне на грудь. Вот так, – я уперся ладонью ему в грудь.
– Эй, ну-ка прекрати! – заорал он.
Мы рассмеялись.
– Ну, не знаю. – Он посмотрел на меня: – Как по-твоему, у меня когда-нибудь девушка будет? Только честно?
– Когда-нибудь? Честно?
– Кончай стебаться. Ты думаешь, кто-то на меня вообще позарится?
Йогге был единственным из моих знакомых, кто способен был всерьез задаваться такими вопросами. Он умел быть искренним. Он был добрым, словно ангел. Но красивым его мало кто назвал бы. Или элегантным. Крепкий – это было ближе к истине. Солидный. На сто процентов надежный. Умный. Хороший человек. С чувством юмора. Но не фотомодель.
– Кто-то наверняка позарится, – ответил я, – ты просто метишь высоко. В этом твоя проблема. Тебе нужна… кто уж там?
– Синди Кроуфорд, – подсказал он.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?