Текст книги "Екатерина Великая. (Роман императрицы)"
Автор книги: Казимир Валишевский
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)
Она тем менее желала этого, что в то время уже налаживалась ее дружба с Иосифом, и перед ней открывался сияющий горизонт Черного моря и его берегов. План другой, несравненно более выгодной для России войны начинал слагаться в уме Екатерины. А так как Франция успела между тем любезно предложить ей свои услуги, чтобы уладить испанский инцидент, то вооруженный нейтралитет получил прежнее веское значение в глазах императрицы. Дело тянулось так до марта 1781 года, когда Гаррису неожиданно объявили, что государыня решительно отказывается от всяких приобретений в Средиземном море и хочет сохранить за Россией положение нейтральной державы.
Это был полный разрыв. Англия никогда не могла забыть нанесенного ей оскорбления. Обиженная и разочарованная, она открыто высказалась против лиги нейтральных держав, принявшей в скором времени характер пристани, куда призывались все государства, интересы которых гегемония Англии на море затрагивала или нарушала. В 1791 году Екатерине казалось неизбежным столкновение России с морскими силами Великобритании. Но она нашла в себе достаточно мужества, или слепой храбрости, чтобы не испугаться этого. Она писала Циммерману:
«Вы, вероятно, извините меня за то, что я до сих пор не ответила на ваше письмо от 29-го марта: у меня было слишком много дела, особенно последние дни, когда я была занята приемом, который должна буду оказать грозному английскому флоту, собирающемуся навестить меня. Уверяю вас, что я сделала все, что в человеческих силах и в моей власти, чтобы встретить его прилично, и надеюсь, что этот прием будет совершенным во всех отношениях. Как только флот пройдет Зунд, думаю, что будет неудобно, чтобы вы писали мне… Поэтому сегодня прощаюсь с вами».
Но это была ложная тревога. Вмешательство Англии в пользу Оттоманской империи осталось пустой угрозой, и нужно видеть, с какой радостью Екатерина сообщает эту добрую весть своему немецкому корреспонденту: в словах ее слышится словно вздох облечения. Она прибавляет при этом, что всегда глубоко почитала английский народ, и вспоминает даже свою особенную любовь к нему, «имевшую свое основание».
Но добрые чувства дружбы, связывавшей оба народа и пережившей несколько столетий, были убиты в царствование Екатерины и никогда не воскресали вновь. Союз с Францией, заключенный вскоре после русско-австрийского союза, был как бы предвестием будущей политики России.
III
Франция
«Даю вам слово, что я никогда не любила французов и никогда не буду их любить. Однако я должна признать, что они выказывали мне гораздо больше внимания, чем вы, господа». Так говорила Екатерина Гаррису незадолго до ее разрыва с друзьями-англичанами. Но увы! французским поверенным в делах, не раз сменявшимся за время царствования Екатерины, пришлось убедиться, что русская императрица чувствует к их родине не просто нелюбовь, а более острое чувство. В записке, составленной в июле 1772 года, один из них говорит: «У нее (Екатерины) нет и не будет другого конька, кроме желания, с ненавистью и не разбирая дела, поступать всегда наперекор тому, чего хочет Франция… Она нас ненавидит, как только можно ненавидеть: и как оскорбленная русская, и как немка, и как государыня, и как соперница, но, главное, как женщина». Он указывал, впрочем, на странное противоречие между этой открытой и ожесточенною враждебностью Екатерины к Франции и ее искренней любовью к французской литературе, искусству и даже модам.
Но перед противоречиями Екатерина никогда не останавливалась, и ей было безразлично, что они бросались в глаза другим. Она продолжала ценить Вольтера и в то же время не упускала случая, чтобы проявить свою неприязнь к родине великого философа. Когда магистрат города Нарвы подал ей в 1766 году прошение на французском языке, она приказала, чтобы это никогда не повторялось больше; кто не знал русского языка, тот мог писать по-немецки! В 1768 году она особенно нападала на Людовика XV и его первого министра. Екатерина писала своему представителю в Лондоне графу Чернышеву:
«Чрезвычайно много я смеялась аллегорической картине Амаде Ванлоо, когда я увидела, что все добродетели и качества составляют голову его христианнейшего величества; но Господь Бог у Ванлоо совета не спросил, сотворя оную, а я, не любя неправды и аллегории, не куплю сию хитрую выдумку; если же она была по вкусу французов, то б ее не выпускали за границу. Я буду искать, чтобы можно было достать le pendant герцога Шоазель, изображенного во всех министерских качествах, как-то: прозорливости, щедрости, несребролюбия, великодушия, снисхождения, учтивости, добросердечия, незлопамятия и в прочих качествах, кои он не имеет…»
Это письмо кончалось post-scriptum’ом: «Я нынче всякое утро молюся: спаси, Господи, корсиканца из рук нечестивых французов».
Через несколько месяцев подготовлявшийся разрыв России с Турцией был уже совершившимся фактом. Екатерина сейчас же обвинила в этом Францию. Турки и французы казались ей чем-то нераздельным. Можно было думать, что она объявит войну не только султану, но и «христианнейшему» королю. И в то же время она по-французски писала, опять Чернышеву:
«Туркам и французам вздумалось разбудить спавшего кота… и вот кошка будет гоняться за мышами, и вы вскоре что-то увидите, и о нас заговорят, и никто не ожидает звона, который мы поднимем, и турки будут побиты, и с французами будут всюду поступать, как с ними поступили корсиканцы…»
Екатерина исключительно потому говорила тогда так часто о корсиканцах, что надеялась, что они сумеют показать себя своим притеснителям. Выписывая в июле 1769 года портрет Паоли из Лондона, она замечала при этом: «Паолев портрет еще более бы меня веселил, если бы он сам продолжал проклятым нашим злодеям, мерзким французам, зубы казать». И как она сама стремилась всюду повредить Франции, так и ей чудилось, что Франция везде строит против нее козни. Еще в 1784 году она писала Иосифу II: «Я вижу, что переговоры с курфюрстом баварским не подвигаются вперед, вследствие нерешительности его, которою, кажется, как фамильной болезнью, страдает весь пфальцграфский дом; иные из них не смеют написать простого письма вежливости, не посоветовавшись с половиной Европы. Эти предосторожности, кажется мне, вызваны теми, кто действует на Шельде, кто мешает судам Вашего Императорского Величества выйти в море, кто посылает в Константинополь инженеров, инструкторов, мастеров, кто советует туркам держать большую армию невдалеке от Софии и кто выбивается из сил, чтобы исподтишка вооружать против нас наших врагов с юга и севера».
Участь французов, живших в то время в Петербурге, – их было, впрочем, не очень много, – была незавидной. Вот что писал по этому поводу в 1783 году французский инспектор полиции Лонпре:
«Английские подданные находятся под защитой своих консулов, которые пользуются в России значительным авторитетом; а французы брошены на произвол судьбы и несправедливости и не имеют никакой защиты.
«Большинство из них ювелиры или владельцы модных магазинов. Первые продают довольно бойко русским вельможам свои изделия, но русские, чтоб избежать платежа, просят купца зайти к ним на следующий день, а товары оставляют у себя. Купец приходит, но слуги отвечают ему, что барина нет дома. И только после бесконечных хождений ему высылают часть денег, но если он француз и после этого возобновит свои посещения и надоест сановнику, то тот велит сказать, что ему дадут пятьдесят палочных ударов. И выходит так, что несчастный купец должен ждать доброй воли своего должника, чтобы получить с него хотя бы половину стоимости того, что он продал; притом, выплачивая ему эту половину, ему говорят, что приходить за остальными деньгами бесполезно, потому что купленные вещи и не стоили больше, и купец должен быть доволен и тем, что получил. Вообще в русском дворянстве нет добросовестности. Я исключаю, однако, из этого правила несколько семейств. Другие же наперебой стараются обмануть иностранца. Даже офицеры, вплоть до имеющих полковничий чин, не считают бесчестным вытащить у вас из кармана золотую табакерку или ваши часы. Если его поймают, то дело ограничивается тем, что его переводят в другой полк, в двухстах или трехстах верстах от того места, где он совершил кражу. Что касается портних и модисток, то дела их шли довольно хорошо до возвращения из путешествия ее высочества великой княгини. Они даже выписали много товару ко времени ее приезда, заплатив 30 %, 40 %, 50 % и 60 % пошлины; но как только ее высочество великая княгиня приехала в Россию, императрица издала указ, воспрещающий женщинам носить на платье отделку шире двух дюймов; кроме того, все должны носить теперь низкую прическу без перьев в волосах, отчего совершенно упала эта отрасль торговли… У тех немногих художников, которые попадают в Россию, дела идут не лучше. Приезжает артист, чтобы открыть мастерскую; его проект рассматривают очень тщательно, и если найдут выгодным открыть новый вид производства, то дают ему денег и место, чтобы выстроить заведение; за ним очень ухаживают, пока не откроют его секрет. Но как только тайна его производства становится известной, на него начинают сыпаться неприятности; его заставляют входить в долги, чтобы удержать его в России, и часто из прежнего хозяина он превращается в приказчика или даже просто рабочего… Поэтому следует останавливать французов, которые едут в Россию, чтобы открывать там торговлю».
Правда, – по свидетельству французского посольства и самого Лонпре, – поведение французов в Петербурге было далеко не безупречным. В 1776 году некто Шампаньоль, французский подданный, был «почти уличен» в том, что фабриковал фальшивые билеты русского императорского банка. А во время пребывания в Петербурге Лонпре случилось два других печальных события. Молодой человек, называвший себя кавалером де Перрьер (дядя его, врач короля, носил, впрочем, более буржуазное имя Пуассонье-Деперрьера), приехал незадолго перед тем в Россию. Он имел офицерский чин и был прикомандирован к французскому министерству иностранных дел. Благодаря связям, ему удалось выхлопотать пособие в 10 000 ливров и командировку в Петербург для изучения русского языка. Французский полномочный министр маркиз Верак представил его официально Екатерине как члена посольства. Де Перрьер знакомился с русским языком, посещая великосветские гостиные. Но – вероятно, для того, чтобы еще больше усовершенствоваться в местном наречии, – он открыл у себя на квартире игру в банк, а золотая молодежь Петербурга охотно его посещала. Раз, отправившись на охоту, он имел несчастье проехать через деревню графа Шувалова, где дворняжки набросились на его охотничьего пса. Чтоб защитить своего пойнтера, де Перрьер выстрелил из ружья и ранил дробью какую-то старуху, стоявшую в соседнем поле. Вернувшись в Петербург, он написал графу Шувалову письмо, которое в Париже показалось бы, может быть, очень остроумным, но в России произвело впечатление дерзкого. По словам маркиза Верака, тон его был фамильярен, но приличен. Граф Шувалов счел себя оскорбленным и, чтобы отомстить за обиду, подал на виновного жалобу в суд, не предупредив даже о том французского посла. Маркиз Верак доложил о случившемся императрице. Но Екатерина выслушала его очень неблагосклонно. Она предложила, чтобы кавалер де Перрьер выехал немедленно из Петербурга, так как иначе делу его будет дан законный ход. Посол должен был согласиться на первое, но написал в самых резких выражениях донесение в Версале, жалуясь на несправедливость императрицы. А через несколько дней его ждала еще худшая неприятность. Его собственный сын, гулявший вместе со своим секретарем Роза и двумя русскими, князем Трубецким и Гарновским, доверенным лицом Потемкина, увидел в окне крестьянскую девушку, которая, как им показалось, улыбнулась им. Они всей компанией вошли в дом и несколько вольно стали ухаживать за красавицей. Отцу ее это не понравилось. Но, не обращая на него внимания, они начали расстегивать на девушке платье. Мужик поднял крик; сбежались соседи, и сына полномочного министра Франции больно отколотили палками. Дело дошло до императрицы. Но она не выразила маркизу Вераку никакого сочувствия: она-де не могла помешать бить тех, кто заслуживает быть битым, и если бы двум русским, сопровождавшим француза, переломали в схватке руки и ноги, то она была бы очень рада.
Но около того же времени в отношениях обоих государств и даже в личных чувствах Екатерины к Франции произошел большой переворот. Еще в 1776 году предшественнику Верака, маркизу Жюинье, казалось, что он видит в настроении императрицы перемену. «Я вовсе не нахожу, – писал он, – чтобы предубеждение Екатерины против Франции было чем-то непреклонным. Я думаю даже, что оно стало теперь слабее по отношению к нашему правительству и по другим важным пунктам. Она по-прежнему любит, положим, смеяться над нашим народом, но ей дает повод к этому поведение французов в России и неуместный тон, которым они говорили с нею в Петербурге». Он прибавлял при этом: «Но я должен отдать справедливость тем, которые приезжали в нынешнем году: они держали себя выше всякой похвалы… Виконт Лаваль и принц Шиме завоевали общие симпатии общества и милость самой императрицы».
Новый французский король имел на эту перемену большое влияние. Екатерина глубоко презирала Людовика XV, но к его преемнику относилась с искренним уважением. Она писала в 1779 году: «Я считаю настолько хорошим все, что делается в царствование Людовика XVI, что мне хочется бранить тех, кто порицает его». В то же время и двадцатилетняя усиленная пропаганда горячих поклонников Екатерины, и бескорыстных и корыстных, которых у нее было так много во всех концах Европы, но особенно в Париже – Вольтера, Дидро, Гримма, аббата Галиани и сотни других – эта колоссальная реклама, созданная ими вокруг ее имени, сделала наконец свое дело.
В общественном мнении французов неожиданно проявилось течение, – то же повторилось во Франции еще недавно, на наших глазах, – и неудержимо увлекло за собой все и всех: Россия, русские и Екатерина стали необыкновенно популярны на берегах Сены. Портной Фаго нажил состояние костюмом для детей, образец которого взят из письма Екатерины к Гримму: она набросала там пером свободную блузку изобретенного ею фасона, которую носил ее маленький внук, будущий император Александр I. Русскую аристократию встречали в Париже с распростертыми объятиями. На охоте в Булонском лесу, заметив экипаж графини Салтыковой, королева предложила ей следовать за собой, чтобы лучше видеть охотников. Граф Сергей Румянцев был кумиром версальских дам. Весной 1782 года в Париж приехал и великий князь Павел вместе с женой, урожденной принцессой Вюртембергской: они путешествовали под именем графа и графини Северных. Мария-Антуанетта подавила в себе неприязнь к Екатерине и приняла их с чарующей любезностью. На Севрской фабрике внимание великой княгини обратили на чудный туалетный прибор темно-синего фарфора, отделанного золотом; это было настоящее произведение искусства: играющие амуры служили рамой для зеркала, которое поддерживали фигуры трех граций. «Вероятно, это для королевы!» воскликнула великая княгиня в восхищении, но когда она подошла ближе, то увидела свой герб на каждой из вещей: это был подарок ей от Марии-Антуанетты. Пример, особенно тот, что исходит сверху, всегда заразителен, и можно представить себе, какой прием оказало великому князю и великой княгине население Парижа, тем более что оно руководилось искренним увлечением, а не соображениями высшей политики. Только такой грубый самородок, как Клериссо, мог пойти наперекор общему настроению.
Популярность самой Екатерины среди парижан Гримм называл эпидемической болезнью «Catharinen Sucht, oder nach Andern die Minerven Krankheit». Одними из наиболее интересных жертв ее были Монтион и маршал Ноайль. На сцене ставились пьесы с сюжетом из истории России или из современных русских нравов: «Scythes» Вольтера, «Pierre le Grand» Дора, «Menzikof» Лагарпа; позже «Feodor et Lesinka» Дефоржа. В Париже появились вывески: «A l’impératrice de Russie», гостиницы Hôtels de Russie, рестораны Cafés du Nord и т. д. Одна модистка посвятила даже свой магазин «русским щеголям» – «Au Russe galant».
Сначала Екатерина относилась к этим демонстрациям очень сдержанно. «Французы увлекаются теперь мною, – писала она, – как новою прическою с пером; но подождем немного, это пройдет у них скоро, как всякая другая мода… Русские дамы должны быть очень польщены почестями и вниманием, которые им оказывают в Версале; их мне испортят, и когда они вернутся, то будут дамами с претензиями… Что касается г. Фаго, я нахожу, что он ловкий делец, но любопытно, что мода приходит с Севера, и еще любопытнее, что Север и особенно Россия теперь в почете в Париже. Как! И это после всего, что о ней думали, говорили и писали дурного!.. По крайней мере, надо признать, что все это не отличается последовательностью… Надеюсь, что при получении моего письма vertigo уже пройдет». Мы говорили, какой прием приготовила императрица французским модам, привезенным в Петербург великой княгиней Марией Федоровной. Получив известие об этом несчастии в ту минуту, как она выходила из апартаментов Марии-Антуанетты, mademoiselle Бертэн не могла сдержать крика гнева.
«Она горячо защищала свои оборки», рассказывал Екатерине Гримм. Но она выбрала, к сожалению, неудачную минуту: было как раз то время года, когда она представляла парижанкам свои счета, и те, естественно, нашли, что оборки вещь совершенно лишняя, и приняли сторону великой Екатерины против маленькой Бертэн.
Графу Сегюру было суждено произвести окончательный поворот в чувствах Екатерины к Франции и французам. Французская дипломатия наконец напала на человека, подходившего для роли представителя короля в Петербурге. Прибыв на место своего нового назначения 12 марта 1785 года, граф Сегюр уже 3 июня того же года писал: «Сегодня я ночую в Царском Селе, а завтра выезжаю вместе с императрицей. Дипломатический корпус столько же удивляется, как и завидует этой милости, и это путешествие, которое предпринимается только из любопытства и для развлечения, дает повод к бесполезным и безумным политическим спекуляциям». Но политические спекуляторы, о которых говорит Сегюр, не были совершенно неправы: путешествие Екатерины в обществе французского посланника было началом новой главы в истории Европы. Два года спустя, в ноябре 1787 года, первым министром Екатерины Безбородко было сделано графу Сегюру предложение о союзе с Россией, т. е. вернее о тройственном союзе, так как в него должны были войти Франция, Австрия и Россия. К несчастью, дело шло о том, чтобы напасть общими силами на Турцию, старинную союзницу Франции. В следующем году Петербургский двор еще настойчивее предлагал уже не тройственный, а четверной союз: кроме названных выше держав, в него хотели включить и Испанию, и на этот раз он был направлен против Англии.
Но Франция отказалась. Как на официальные причины несогласия, она указывала на доводы, бесспорно законные, и на чувства, которые, если только они были искренни, не могли не внушать уважения своим рыцарским благородством. После взятия Очакова (в декабре 1788 года) Екатерина в третий раз возобновила свое предложение Версальскому кабинету, обещая ему в виде вознаграждения за союз деятельную помощь против Англии. В то же время она отказывалась от требования, на котором настаивала прежде, гарантий для конституции, введенной ею в Польше, – для роковой туники Несса, надетой ею на несчастную республику. Для нее было достаточно молчаливого признания первого раздела Польши 1772 года. Сегюр не смел и мечтать о таких выгодных условиях. Но каково было его изумление и разочарование, когда вместо ответа он получил из Версаля приказ требовать отмены первого раздела! Ведь это значило издеваться над ним и над Россией. Да была ли эта мера в интересах самой Польши? Разве возвращение ее к прежним границам было теперь осуществимо? Неужели этому верили в Версале? И заботились ли об этом? Мы думаем, что там заботились только о том, чтобы не трогаться с места, оставаясь, по возможности, верными доблестным традициям старой монархии. Неужели можно было отнестись серьезно к поручению, данному Сегюру? Этот последний и не подумал поэтому исполнять его. Он ничего не ответил Екатерине, так как не мог сказать ей ничего дельного.
И в конце концов Петербургу надоело иметь дело с немыми. Всесильный Потемкин, первым поднявший разговор о союзе с Францией, теперь искал сближения с Англией.
«Почему же нет? – сказал он с привычной ему грубоватой откровенностью, когда граф Сегюр в дружеской беседе спросил его об этом. – Разве такой опытный дипломат, как вы, станет этому удивляться? Когда я увидел, что Французское королевство превращается в епископство, прелат высылает из совета двух маршалов Франции и спокойно допускает, чтобы Англия и пруссаки отняли у вас Голландию без боя, то, признаюсь, я позволил себе шутку: я сказал, что посоветовал бы моей государыне вступить в союз с Людовиком Толстым, Людовиком Молодым, с хитрым Людовиком XI, с мудрым Людовиком XII, с Людовиком Великим, даже с Людовиком Возлюбленным, но не с Людовиком Викарным».
Но фаворит не договаривал до конца своей мысли. Архиепископ Ломени де Бриенн, присутствие которого в совете короля возбуждало в нем такое негодование, был смещен еще 5 августа 1788 года. Но не он один противодействовал предполагаемому союзу. В мае 1789 года, когда Неккер опять вернулся к власти, Мария-Антуанетта писала графу Мерси, что, кроме Монморена, все французские министры высказываются против союза с Россией. «Прежде всего, – говорила королева, – ясно, что при настоящем положении наших дел мы не можем оказать никакой помощи ни людьми, ни деньгами, и ввиду этого было бы недобросовестно с нашей стороны заключать новый оборонительный союз».
Она откровенно указывала тут на главную причину, препятствующую союзу: на бессилие монархии, уже бившейся, как израненная птица, в когтях революционного коршуна.
Торговый договор (заключенный 11 января 1787 года) – вот все, чего мог добиться Сегюр. Между прочим, рассказывали, что французский посол коварно подписал его пером своего английского коллеги Фиц-Герберта. Но этот анекдот правдив лишь наполовину. Потемкин совершенно неожиданно сделал Сегюру предложение о торговом соглашении во время путешествия вместе с императрицей на галере, в котором принимал участие весь дипломатический корпус. Желая немедленно подписать договор и не имея под рукой своего письменного прибора, запертого лакеем куда-то под ключ, Сегюр попросил перо у Фиц-Герберта, спокойно игравшего с Кобенцлем, австрийским послом, в соседней каюте в трик-трак.
Франция вела вплоть до 1789 года какую-то странную игру. Продолжая вести или делать вид, что ведет переговоры с Россией о союзе и, посылая многочисленных волонтеров в ряды русской армии, она в то же время поставляла Турции своих офицеров и саперов. Присутствие этих последних в Константинополе сильно раздражало Екатерину. Она писала Потемкину: «Буде из французов попадет кто в полон, то прошу прямо отправить к Кошкину (пермскому и тобольскому генерал-губернатору) в Сибирь Северную, дабы у них отбить охоту ездить и наставлять турков».
Что касается волонтеров, то она едва терпела их в своих войсках и не выражала никакой признательности за их службу ни им, ни Франции. Она не доверяла им. Когда после взятия Очакова отличившийся при штурме граф Дамас хлопотал о том, чтобы быть назначенным флигель-адъютантом императрицы, она произвела его в полковники русской армии, но наотрез отказалась приблизить его к своей особе. Она не хотела иметь во внутренних комнатах «французского шпиона». Екатерина писала Гриму:
«Несмотря на то, что вы мне пишете, я глубоко убеждена, что там, где вы находитесь теперь (в Париже), охотнее вступили бы в союз, невзирая на неоднократно получаемые пощечины, с братом Ge или братом Gu и даже с чертом, но не со мной…»
Она была уверена, что, несмотря на недостаток в людях, die armen Leute (так она называла в то время обыкновенно французов) находят у себя солдат, чтобы помогать Фальстафу (шведскому королю), воевавшему с ней. Она делала все-таки новые попытки вступить с Францией в соглашение. Она даже Гримму дала что-то вроде дипломатической миссии:
«Это вполне верно, что если бы die armen Leute повысили тон с Голландией и не дали раздавить свою партию в этой республике, то бесконечно помогли бы мне этим. Мне хотелось бы, чтобы вы имели по этому поводу дружественный разговор с Сен-При и чтобы вы вместе с ним посмотрели, нет ли средства убедить двор, при котором вы находитесь, сделать какой-нибудь шаг, который показал бы по крайней мере, что Франция еще существует среди значащих (sic) держав, и что, имея восемьдесят военных кораблей, она не обрекла их к тому, чтоб они гнили в гаванях без всякой пользы для государства».
И кто знает, может быть, этот совет Екатерины был действительно тем единственным средством, которое могло еще спасти гибнувшую французскую монархию?
«Значение этого двора совершенно уничтожается его бездействием. Меня никогда не обвиняли в большом пристрастии к нему, но мой интерес и интерес всей Европы требует, чтобы он занял опять место, которое ему подобает, и сделал бы это как можно скорее… Французы любят честь и славу: они сейчас же двинутся все, как только им покажут, чего требуют честь и слава их родины; всякий француз не может не признать, что их (чести и славы) нет в этом состоянии политического несуществования, в котором рождаются, развиваются, растут и накопляются с каждым днем внутренние смуты. Пусть их усилия распространятся за пределы королевства, и они (смуты) перестанут грызть и подтачивать Францию, как черви корпус корабля…»
Но советов этих во Франции не слушали, или они пришли, может быть, слишком поздно: черви уже заканчивали свою разрушительную работу. До 1792 года, впрочем, сношения между обеими странами не разрывались. После отъезда графа Сегюра представителем Франции в Петербурге был назначен Женэ; это был родной брат г-жи Кампань. Выступление его в литературе было плачевно, и в дипломатии ему тоже не удалось блеснуть. Он только что напечатал две неизданные оды Горация, которые были признаны апокрифическими. Но на новом поприще его ждали еще худшие злоключения. Правда, положение французских дипломатов было в то время вообще очень трудным. Представитель России в Париже Симолин остался на своем посту и сохранил права полномочного министра. В мае 1790 года вице-канцлер Остерман убеждал его вступить в сношения с влиятельными членами Национального Собрания. Симолин ответил, что это можно сделать при помощи денег, – на что Остерман согласился и просил только указать необходимую сумму. Дело шло все о том, чтобы «побудить Францию вооружиться, чтобы внушить страх Англии». В этом рассчитывали особенно на Мирабо. Симолин писал:
«Мирабо прекрасно вник во все, что ему было внушено, и дал понять, что национальное собрание не отнесется равнодушно к посылке английской эскадры в Балтийское море; по его мнению, тогда следовало бы вооружить все эскадры во французских портах. Старания этого депутата, который является душой дипломатического комитета и мнение которого очень веско, могли бы оказать нам еще более действительную помощь, если бы мы имели возможность поощрить его способами, введенными в самое широкое употребление Англией и прусским евреем Ефраимом по отношению к членам якобинского клуба. Известно, что этот последний истратил со времени своего приезда в Париж 1 200 000 ливров… Не так легко определить сумму, израсходованную английским послом. Но что достоверно, это то, что деньгами можно добиться всего от патриотизма депутатов, управляющих Францией, что Мирабо не недоступен этой приманке и что его приближённый [son entour (sic)], умнейший из людей и преданный мне, отдался бы всецело нашему двору, если бы я мог подать ему надежду, что услуги его будут вознаграждены».
На полях этой депеши Екатерина написала: «Великолепно, если он не умер». В Петербурге уже знали, что жизнь великого трибуна в опасности. 4 апреля 1791 года, когда эти печальные ожидания оправдались, Симолин писал Остерману: «Этому человеку следовало бы умереть на два года раньше или позже». Два года назад русский дипломат не знал еще хода к всемогущему депутату, к которому, как оказалось, было так удобно забегать с заднего крыльца. Симолин называл его тогда не иначе, как «современным Катилиной». Между тем Остерман настаивал на том, чтобы русский посол нашел в среде собрания другого такого же влиятельного и доступного члена, которым мог бы заменить Мирабо. Только сделать это было не так просто. Положение Симолина становилось все труднее; он должен был сохранять добрые отношения и с национальным собранием и с королевским двором. В июне 1791 года ему пришлось, как известно, публично осудить поведение русской дамы, г-жи Корф, принявшей участие в заговоре, составленном шведским дворянином графом Ферзеном, чтобы дать королю возможность бежать. На следующий год Симолин увидел, что ему больше уже нечего делать в Париже. Он знал, что Екатерина со дня на день собирается отпустить из Петербурга Женэ. Он тоже представил свои отзывные грамоты, но прежде чем уехать решил переговорить конфиденциально с королем и королевой. Свидание произошло в полной тайне. Королева приняла его у себя в спальне, как частное лицо. Он был «во фраке и в плаще». Мария-Антуанетта сама заперла за ним дверь на задвижку, а потом в течение целого часа говорила ему о своих несчастиях и о своей благодарности русской императрице. Тут вошел король и принял участие в разговоре. Он подтвердил, что вся его надежда на Екатерину, «которая была всегда счастлива во всех своих начинаниях». После этого он ушел, но Мария-Антуанетта задержала Симолина еще на два часа, все говоря о чувствах, которые она и король имели к императрице, и жалуясь на «непостоянство своего брата». В конце концов она дала ему письма к Екатерине и к австрийскому императору. Симолин обещал заехать в Вену, чтобы рассказать там о положении Франции и их величеств. По странной игре случая он превращался таким образом в посланника французской монархии при антиреволюционной коалиции.
Жизнь же Женэ в Петербурге была непрерывным мучением. Екатерина отказывалась принимать его, министры едва с ним говорили. Привилегии и почет, связанные с его положением, перешли к толпе французских придворных, имевших более или менее официальное назначение при дворе Екатерины: среди них барон Бретейль, принц Нассау, маркиз Бомбелль, Калонн, граф Эстергази были представителями кто – графа д’Артуа, кто – графа Прованского, кто – самого Людовика XVI. Эту последнюю роль играл граф Сен-При, которого, между тем, представил ко двору поверенный в делах конституционного правительства Франции, т. е. Женэ. Другие прибегли к покровительству австрийского посланника. В сентябре 1791 года Женэ запретили являться ко двору, а в июле 1792 года вовсе изгнали из России. Екатерина не имела, впрочем, никаких иллюзий относительно тех дипломатов, что заменили его. В январе 1792 г., когда маркиз Бомбелль подал Остерману записку о «причинах несогласия между королем и принцами», она написала на полях его доклада: «Во всем этом я вижу только ненависть Бретейля к Калонну. Следовало бы прогонять вон таких советников, как барон Бретейль и Калонн, – также и потому, что он буквально ветреник. Калонн держал себя с таким высокомерием, что если бы его положение и не было так двусмысленно, то и тогда оно могло бы показаться дерзким. Получая приглашения к обеду к министрам и даже к императрице, он позволял себе приезжать на час позже назначенного времени. В Царском Селе Екатерина принимала его запросто, и потому он и в Петербурге вздумал входить в личные покои ее величества без разрешения, тогда как вход в них был воспрещен строжайшим этикетом. Кавалергарды грубо вытолкали его оттуда. Кастера рассказывает, что все называли его обыкновенно „вором“. А епископ Аррасский, сопровождавший в Петербург вместе с Дамасом, Эскаром и швейцарским полковником Роллем графа д’Артуа, получил прозвище „meneur“. Сам граф д’Артуа играл довольно жалкую роль.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.