Электронная библиотека » Коллектив авторов » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 7 августа 2017, 00:20


Автор книги: Коллектив авторов


Жанр: История, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Схема колебательного процесса вообще не раз встречается в размышлениях формалистов. Один из самых знаменитых случаев ее применения – идея «колеблющихся признаков значения» в стихе, которую высказывает Тынянов в «Проблеме стихотворного языка». Генеалогический анализ обнаруживает корни этой идеи в психологии Гербарта и Вундта [Светликова, 2005: 119–120] и заставляет понимать ее опять-таки не в статичном, а в процессуальном смысле: имеет место не просто неопределенность семантических признаков, а развивающаяся во времени восприятия смена одного признака, одного «плана» другим; на первое место выступает то главный, то второстепенный признак, как при колебаниях пружины, маятника и т. п. Природа этих признаков определена у Тынянова довольно смутно. На протяжении одной главки «Проблемы стихотворного языка» он то заявляет, что «особую важность при рассмотрении вопроса о колеблющихся признаках, выступающих в слове, приобретает лексическая окрашенность слова» [Тынянов, 2002: 80] – то есть, в современных терминах, стилистическая коннотация слова, например архаическая или жаргонная; то делает оговорку, что «лексическая характеристика слова является его постоянным второстепенным признаком, который не следует смешивать с неустойчивыми, колеблющимися признаками» [Там же: 84]. По-видимому, он хочет сказать, что «колеблющимися признаками» бывают только окказиональные, а не кодифицированные коннотации и в этом смысле к ним не относятся, скажем, кодифицированные архаизмы русской классической оды[37]37
  Можно заметить, что процесс «колебания» между «основным» (денотативным) и «второстепенным» (коннотативным) значением слова был позднее проанализирован Роланом Бартом в «Мифологиях» (1957) под названием «вертушки» (tourniquet; впервые оно было использовано в философии Сартром) – со строгих позиций семиотики, зато с менее отчетливой энергетической подкладкой.


[Закрыть]
. Во всяком случае, колебания, о которых идет речь, реально происходят в психике реципиента, они образуют временной «ряд», извилистую «эмоциональную линию», и художественному эффекту вредит все то, что подавляет этот процесс, выпрямляет линию, – например, статично-однозначная определенность иллюстраций:

Вместо колеблющейся эмоциональной линии героя, вместо динамической конкретности, получавшейся в сложном итоге героя, перед Пушкиным оказалась какая-то другая, самозваная конкретность… [Тынянов, 1977: 314][38]38
  Речь идет об иллюстрациях к журнальной публикации «Евгения Онегина».


[Закрыть]
.

Описание «динамической формы» художественного текста у Тынянова вообще метафорично, и его метафоры заслуживают внимательного, буквального прочтения. Если тыняновские «единство и теснота стихового ряда» восходят к вундтовским «единству и тесноте апперцепции» [Светликова, 2005: 109] и в этом конфликтном единстве разные значения сталкиваются и теснят друг друга, стремясь остаться в ограниченном «светлом поле сознания» [Там же: 116, 119, 122–123], то перед нами процесс, который в термодинамике называют адиабатическим: в сжатом, стесненном веществе (газе) повышается температура, то есть интенсифицируется движение образующих его частиц. Сходную энергетическую модель применял Эмиль Дюркгейм в «Элементарных формах религиозной жизни» (1912), обосновывая понятие социальной энергии, выделяющейся при концентрации людей в одном месте – на религиозной церемонии, в воинском строю, в зале революционного Конвента и т. д. В ситуации «кипения», особо интенсивной коммуникации (ср. взаимовлияние слов в «тесном» стиховом ряду), люди начинают выказывать качества, мало свойственные им в обычной жизни (смелость, самоотверженность, нередко и жестокость); примерно так же «ведут себя» и слова, оказавшиеся в условиях «единства и тесноты» стихового ряда. То же воздействие оказывает на них и стихотворный ритм, активизирующий «колеблющиеся признаки значения»: в ритмически подчеркнутом, выделенном слове «получается как бы избыток метрической энергии» [Тынянов, 2002: 98], причем последняя «сообщается и следующему слову» [Там же: 99], то есть частицы поэтического вещества увеличивают энергию друг друга. Идея динамической формы, искусства как силового преодоления материала уже сама по себе предполагает идею энергии, вкладываемой в эту борьбу, но здесь мы видим более специфический процесс передачи энергии от слова к слову и ее трансформации из «метрического» в «семантическое» состояние.

Схема замкнутого, «единого и тесного» пространства, где сталкиваются и борются между собой энергетически заряженные частицы «вещества», применяется Тыняновым не только на микроуровне стиха, но и на макроуровне жанра и литературы в целом – в теории литературного факта. Мы уже видели, как некоторые жанры определяются их «величиной», энергетической емкостью. Взятый же в целом, жанр описывается в терминах сходных со стихом: его понятие «колеблется» и «достаточным и необходимым условием для единства жанра от эпохи к эпохе являются черты „второстепенные“» [Тынянов, 1977: 256][39]39
  Ср. также: «Один из законов динамизма формы – это наиболее широкое колебание, наибольшая переменность в соотношении конструктивного принципа и материала» [Тынянов, 1977: 262].


[Закрыть]
. А литература в целом представляет собой центрально-периферийную конструкцию, где жанры борются за господствующее (центральное) положение, «тесня» друг друга наподобие семантических признаков в стихе:

…текучими здесь оказываются не только границы литературы, ее «периферия», ее пограничные области – нет, дело идет о самом «центре»: не то что в центре литературы движется и эволюционирует одна исконная, преемственная струя, а только по бокам наплывают новые явления, – нет, эти самые новые явления занимают именно самый центр, а центр съезжает в периферию [Там же: 257].

Обращает на себя внимание «энергичная» во всех смыслах слова метафорика Тынянова: перемещения жанров от центра к периферии и обратно описываются не как дискретные пермутации в структуре, но как непрерывные, а то и текучие процессы – «наплывают новые явления», «центр съезжает в периферию» и т. п. В таком контексте и сама литературность, принадлежность того или иного факта к литературе, плохо подводимая под какое-либо концептуальное определение, – «тогда как твердое определение литературы делается все труднее, любой современник укажет вам пальцем, что такое литературный факт» [Там же], – оказывается скорее в одном ряду с электричеством, способным заряжать самые разные тела (вспомним стихийное, неотрефлектированное сравнение литературности с электричеством у Томашевского), или же с сакральностью, качеством, которое, по Дюркгейму, «налагается» извне на ту или иную вещь [Durkheim, 1998: 328] как заряд социальной энергии, вырабатываемой при «кипении» общественного организма.

Здесь, однако, энергетические интуиции формалистов перешагивают через порог, за которым их обоснованность становится более проблематичной. Микротекстуальные и даже макротекстуальные приемы (например, тропы и нарративные конструкции) непосредственно, актуально переживаются конкретными лицами – читателями, актерами, чтецами-декламаторами, наконец самими авторами текстов; это их переживание вполне законно изучать как психологический процесс, и в таком смысле к ним без большого концептуального сдвига применимо понятие психической энергии. Иначе обстоит дело со сверхтекстовыми формами вроде «жанра» или «литературы». В индивидуальном сознании непосредственно переживаются только их частные элементы (отдельные «литературные факты»), тогда как их эволюция имеет место в сознании разве что искусственно конструируемого коллективного субъекта, к которому идея психической энергии приложима лишь метафорически. В отличие от конкретного стиха или текста, эти сверхтекстовые формы обычно никем сознательно не создаются, но складываются спонтанно, и происходящие в них энергетические процессы приходится описывать не по модели машин, а по модели стихийных природных процессов. Оба отличия остаются неотрефлектированными у формалистов.

Опоязовская теория литературной эволюции носит имплицитно энергетический характер, как и другие концепции школы. По словам Шкловского в работе о Розанове, «история литературы двигается вперед по прерывистой переломистой линии» [Шкловский, 1929: 227] – это вариант уже знакомого нам «колебательного графика» [Тынянов, 1977: 256]. Наследование в литературе идет «от дяди к племяннику», со сдвигом в сторону от старшей к младшей линии, «младшая линия врывается на место старшей». Однако, продолжает Шкловский, «побежденная „линия“ не уничтожается, не перестает существовать. Она только сбивается с гребня, уходит вниз гулять под паром и снова может воскреснуть, являясь вечным претендентом на престол» [Шкловский, 1929: 228]. Колебательное движение и борьба за власть, которые Тынянов описывал горизонтально, по оси «центр – периферия», Шкловский описывает вертикально, по оси «гребень – низ»[40]40
  Впрочем, у Тынянова наряду с «горизонтальной» присутствует и «вертикальная» образность: «В эпоху разложения какого-нибудь жанра – он из центра перемещается в периферию, а на его место из мелочей литературы, из ее задворков и низин вплывает в центр новое явление» [Тынянов, 1977: 257–258, курсив мой. – С. З.].


[Закрыть]
. Красноречива и его сельскохозяйственная метафора: свергнутая на время «старшая линия» «уходит вниз гулять под паром», то есть набираться жизненной силы, биологической энергии, растраченной ею за время господства. В другой статье, «Связь приемов сюжетосложения с общими приемами стиля», Шкловский таким же образом определяет сам феномен «художественности» (литературности):

Новая форма является не для того, чтобы выразить новое содержание, а для того, чтобы заменить старую форму, уже потерявшую свою художественность [Там же: 31].

В этой формулировке «художественность» нужно понимать как сопротивление, которое «остраненная» форма оказывает при чтении, заставляя переживать, а не просто опознавать ее. Но кому, собственно, она его оказывает? Старому, опытному читателю, которому успела надоесть автоматизированная продукция «старшей линии»? Но ведь эмпирически известно, что чаще всего, наоборот, новые формы охотнее принимают молодые поколения, тогда как старшие в основном держатся привычных форм. Волей-неволей приходится объединять эти сменяющие друг друга поколения читателей в искусственный конструкт идеального коллективного читателя, в сознании которого происходит автоматизация и дезавтоматизация форм; но при таком понимании накопление и растрата энергии имеют место уже не в индивидуальной психике, связанной с физиологическими процессами конкретного организма, а в смутном межличностном пространстве, где энергия отрывается от людей и их тел и становится уже не психической, а… литературной, то есть появляется на свет ее новая, невиданная форма.

Еще радикальнее эту мысль сформулировал Эйхенбаум в знаменитом введении к книге «Лермонтов» (1923). Провозгласив предметом истории – даже не истории литературы, а истории вообще – «не движение во времени, а движение как таковое… динамику событий, законы которой действуют не только в пределах условно выбранной эпохи, но повсюду и всегда», он продолжает:

Дело не в простой проекции в прошлое, а в том, чтобы понять историческую актуальность события, определить его роль в развитии исторической энергии, которая, по существу своему, постоянна – не появляется и не исчезает, а потому и действует вне времени [Эйхенбаум, 1987: 143, курсив автора].

Михаил Ямпольский в комментарии к этому пассажу предложил связывать «вневременной» историзм Эйхенбаума с естественной историей [Ямпольский, 2003]; в том же контексте следует понимать и выражение «историческая энергия». Эйхенбаум пытается найти обобщающую, интегральную категорию для описания всех форм человеческого движения – как индивидуальных, так и коллективных, как материальных, так и культурных (литературных); такой крайне обобщенной, сверхвременной категорией оказывается энергия, сходная с энергией природных процессов. Понятно, что такая энергия превосходит личность и личную судьбу человека, и поэтому литературные произведения, в той мере, в какой они тоже описываются этой категорией, нужно рассматривать уже не в ходе конкретного эстетического восприятия и/или творчества, а в безличном эволюционном процессе. Впоследствии Эйхенбаум пытался выделить в качестве единицы такой энергии полуприродное-полуисторическое «поколение»[41]41
  «Написать книгу, но не об одном, а о многих – не в психологическом и не в естественно-историческом плане (как у Оствальда), а в историко-бытовом. Сплести жизнестроение человека (творчество – как поступок) с эпохой, с историей. Написать что-то вроде: проблема жизни у людей начала ХIХ века, 30-х и 40-х годов, 50–60-х, 70–80-х и 90–900-х» (Дневник Б. М. Эйхенбаума, 15.12.1925. Цит. по: Чудакова, 1986: 111–112). Упоминаемый Эйхенбаумом Оствальд – это уже названный выше немецкий химик Вильгельм Оствальд, который был также историком науки; его книга «Великие люди» вышла в русском переводе в 1910 году. Тынянов и Шкловский, насколько можно судить, скептически отнеслись к «поколенческому» проекту Эйхенбаума, хотя Тынянов сам воспользовался понятием «поколение» в художественном творчестве (в «Смерти Вазир-Мухтара»).


[Закрыть]
. Так преобразуемость энергии, перенятая формалистами из естественных наук, приводит их к постулированию абстрактной, сверхчеловеческой и даже внехудожественной «исторической энергии».

Итак, как мы пытались показать, в ряде важнейших теоретических идей русского формализма содержится связная и существенная для их формирования сеть понятий, мотивов, мыслительных схем, которые отсылают к идее энергии, как она понимается в естествознании. Перемещения и преобразования энергии позволяют объяснять концентрацию смысла в стихотворном тексте, ступенчатое построение текста прозаического, подвижность границ литературных жанров и литературы в целом, наконец механизмы исторического развития художественной словесности. Оставаясь имплицитными, почти никогда не отрефлектированными интуициями, энергетические метафоры образуют бессознательную основу формалистической теории; на них опирается идея динамической формы и процессуальности всех литературных явлений. Если при анализе текстуальных приемов энергия, о которой идет речь, более или менее отождествлялась с психофизиологической энергией восприятия, то при анализе макрокультурных феноменов (таких, как жанр, эволюция) формалистам пришлось предполагать более абстрактные формы энергии, имеющие аналоги не столько в естественных, сколько в общественных науках (ср. теорию социальной энергии у Дюркгейма, теорию капитала в экономике).

С учетом такого энергетического подтекста по-новому выглядят некоторые общеэстетические проблемы формализма, прежде всего проблема «формы» и «содержания»: их оппозиция сближается с оппозицией энергии и информации. В теоретической кибернетике и семиотике энергию рассматривают как один из носителей информации, когда информация представляет собой тонкую, малозатратную модуляцию силовых взаимодействий. Хорошим примером для нашей темы будет речевой аппарат человека: несущая языковую информацию артикуляция звуков накладывается на базовый энергетический, сам по себе бес-смысленный процесс дыхания. Русские формалисты попытались выделить в качестве базового литературного процесса именно «дыхание» – как в узко-буквальном смысле (ср. процитированное выше замечание Томашевского об «экспираторной энергии»), так и в более широком значении психофизиологических процессов, происходящих при художественном переживании. Напротив того, смысловые факторы текста, его тематический «материал», «образы» и «мотивировки», относятся к вторичному уровню информации, который формалисты (упрощая, надо признать, действительное положение вещей) выносили за скобки художественной конструкции. Такая направленность их исследований осталась плохо понятой как их современниками, так и их продолжателями в области теоретической поэтики. В 1920-х годах Михаил Бахтин неточно определил формалистическую теорию как «материальную эстетику»: на самом деле оппозиция «материал – прием», которой пользовались опоязовцы, двусмысленна, и в их наиболее существенных теоретических построениях она предполагала применение «приемов» не к материи и даже не к смысловым структурам, а к энергии, к динамическим процессам, связанным со словом. Позднее структурно-семиотическая поэтика сфокусировала внимание на информационных, смысловых структурах текста, структурах «легких», чисто реляционных, не обращая внимания на «тяжелые» энергетические взаимодействия, которые формализм стремился разглядеть под поверхностью смысловых сообщений. Такая невостребованность энергетических интуиций в позднейшей науке о литературе приводит к тому, что тексты формалистов, при всей их яркости и стимулирующей силе, сегодня кажутся нам написанными на каком-то странном, чужом и несколько архаичном интеллектуальном языке, их понятия плохо поддаются адекватной перекодировке на язык современной теории[42]42
  Отдаленным аналогом энергетических интуиций русского формализма можно считать (по-видимому, никак не связанный с ними генетически) «диаграмматический» метод анализа художественных произведений, применявшийся Жилем Делёзом и развиваемый сегодня в России Валерием Подорогой.


[Закрыть]
: это оттого, что они опираются на непривычные для нас допонятийные представления.

Энергетический подход формалистов к литературе указывает на пути возможного пересмотра наших представлений о двух общекультурных процессах, выходящих за рамки литературы, – коммуникации и традиции. В коммуникации формализм предлагает учитывать не только обмен знаками или образами (то есть информацией), но и передачу энергетических импульсов, заставляющих адресата миметически воспроизводить действия адресанта – например, его артикуляционные ужимки, «звуковые жесты», то, что Эйхенбаум, например, в анализе гоголевской «Шинели» называл «выразительностью»[43]43
  См. развитие миметической концепции Эйхенбаума (мимесис не как «подражание действительности», а как подражание говорящему и даже пишущему): [Ямпольский, 1996 (глава «Конвульсивное тело: Гоголь и Достоевский»)]. Как уже сказано выше, «форма» не сводится у опоязовцев только к физиологическим, экспираторным аспектам речи; в частности, она может включать в себя и артикуляцию, понимаемую опять-таки как энергетический процесс «задержек и торможений», ритмических повторов и т. д. Главное, что она сама по себе ничего не значит, а лишь стимулирует миметическое переживание читателем, который невольно начинает сам мысленно проговаривать сбивчивую речь рассказчика.


[Закрыть]
. Что же касается культурной традиции, то формалисты, отвергая непрерывную передачу наследия ради «переломистой», осциллирующей смены литературных систем[44]44
  «Главным понятием литературной эволюции оказывается смена систем, а вопрос о „традициях“ переносится в другую плоскость» [Тынянов, 1977: 272].


[Закрыть]
, искали путей описания общих моделей исторического движения, развития «исторической энергии», как это формулировал Эйхенбаум.

Задачей современной теории и истории культуры остается освоение таких энергетических подходов и их обдуманное, критическое включение в состав научной рациональности. Насколько можно судить, русские формалисты черпали свои представления об энергии не из абстрактной философской спекуляции (скажем, аристотелевской) и не из паранаучных учений, которые были широко распространены уже в XIX веке и которые по сей день оперируют понятиями энергетических «флюидов», мало отличающихся от магической «маны», – а из строгих естественных наук[45]45
  Откуда и насколько хорошо они знали достижения этих наук – вопрос, который здесь невозможно обсуждать подробно. Шкловский в статье «Искусство как прием» ехидно отзывается об Андрее Белом и его «героической попытке создать теорию искусства на основе непроверенных фактов из устаревших книг, большого знания приемов поэтического творчества и на учебнике физики Краевича по программе гимназий» [Шкловский, 1929: 11]. Возможно, что примерно таковы были и источники знаний об энергии у самого автора статьи; следует, однако, признать, что Шкловский и его товарищи пользовались этим понятием лишь на «качественном» уровне, не пытаясь оснащать его каким-либо математическим аппаратом.


[Закрыть]
. Их интуиции отчасти порождались писательским опытом (недаром двое из членов Опояза сами заняли видное место в русской литературе XX века), и все же в их разработке формалисты были не художниками, а учеными. Это их научное наследие требует научного же осмысления.

Библиография

Горных А. А. Формализм. Минск, 2003.

Зенкин С. Вещь, форма и энергия (Русские формалисты и Дюркгейм) // Зенкин С. Работы о теории. М., 2012. С. 325–337.

Оствальд В. Философия природы. СПб., 1903 (оригинальное издание – 1901).

Потебня А. А. Эстетика и поэтика. М., 1976.

Светликова И. Ю. Истоки русского формализма. М., 2005.

Томашевский Б. Формальный метод // Современная литература: Сборник статей. Л., 1925.

Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1968.

Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977.

Тынянов Ю. Н. Литературная эволюция. М., 2002.

Ухтомский А. А. Доминанта. СПб., 2002.

Ханзен-Лёве О. А. Русский формализм: Методологическая реконструкция развития на основе принципа остранения. М., 2001.

Чудакова М. О. Социальная практика, филологическая рефлексия и литература в научной биографии Эйхенбаума и Тынянова // Тыняновский сборник. Вторые Тыняновские чтения. Рига, 1986. С. 103–131.

Шкловский В. Теория прозы. М., 1929.

Шкловский В. Б. Избранное. М., 1983. Т. 2.

Эйхенбаум Б. М. О литературе: Работы разных лет. М., 1987.

Якобсон Р. О. Работы по поэтике. М., 1987.

Ямпольский М. Демон и лабиринт. М., 1996.

Ямпольский М. История культуры как история духа и естественная история // НЛО. 2003. № 59. С. 22–89.

Durkheim É. Les Formes élémentaires de la vie religieuse. Paris, 1998.

Finer E. Turning into Sterne: Viktor Shklovskii and Literary Reception. Oxford, 2010.

Русские формалисты как научное сообщество[46]46
  Исследование выполнено при поддержке Российского гуманитарного научного фонда (проект 14-04-00160а) и агентства ETAg (PUT634).


[Закрыть]
Томаш Гланц, Игорь Пильщиков
1

С историко-научной точки зрения русский формализм представляет собой радикальную попытку создания теории и истории литературы как автономной научной дисциплины. С историко-социальной точки зрения важно, что эту попытку предприняли в середине 1910-х годов молодые литературоведы, лингвисты и фольклористы, объединившиеся в две полуформальные группы – петроградское Общество по изучению поэтического языка (Опояз) и Московский лингвистический кружок (МЛК). Отношения между участниками обоих объединений были непростыми. С одной стороны, многие члены МЛК были участниками Опояза, et vice versa. С другой стороны, как, заостряя, писал о петроградских и московских формалистах М. Л. Гаспаров, «они работали в настолько противоположных направлениях, что почти не замечали друг друга, лишь мимоходом отпуская колкости» [Гаспаров, 1990: 14].

Можно было бы возразить, что работали они по-разному, но на общем, совместно возводимом ими фундаменте теоретической и лингвистической поэтики, поэтому сходств между петроградцами и москвичами, пожалуй, не меньше, чем различий. Положений, в той или иной степени общих для всех формалистов, можно насчитать по меньшей мере шесть, ср. [Пильщиков, 2015: 320]. Это 1) противопоставление поэтического (художественного) и практического (общеупотребительного) языка; 2) представление о словесном искусстве как деформации обыденного языка; 3) представление о том, что в искусстве «как?» и «зачем?» важнее, чем «что?» и «почему?»; 4) требование имманентного изучения литературы: она должна изучаться как самостоятельное явление, а не как результат действия каких-либо внелитературных механизмов – например, социальных отношений (как в марксизме) или психических комплексов (как во фрейдизме). К этим фундаментальным постулатам следует добавить 5) установку на сближение лингвистики и литературоведения и, наконец, 6) стремление превратить изучение литературы в строгую науку.


Протокол заседания Московского лингвистического кружка 25 апреля 1919 года (фрагмент). Подписан 17 мая 1919 года. Подписи: «Председатель: Якобсон. Секретарь: Винокур. Члены: П. Богатырев, О. М. Брик, Вл. Нейштадт». Печать МЛК (Архив ИРЯ РАН. Ф. 20. Ед. хр. 2.II. № 4)


Опояз начал свою деятельность выпуском двух сборников в 1916–1917 годах (первое программное выступление Шкловского относится к 1914 году), а как официально зарегистрированная организация существовал с 1919 по 1922 год [Тынянов, 1977: 504–507; Галушкин, 2000: 136]. По воспоминаниям Р. О. Якобсона, окончательное решение о создании общества было принято в феврале 1917 года на квартире у О. М. Брика в присутствии самого Брика, Якобсона, В. Б. Шкловского, Б. М. Эйхенбаума и лингвиста Л. П. Якубинского [Jakobson, 1971: 529–530]. Впоследствии, однако, опоязовский «триумвират» составили Шкловский, Эйхенбаум и Ю. Н. Тынянов, присоединившийся к Опоязу в 1919 или 1920 году.

МЛК был создан в 1915 году и просуществовал до 1924 года. Первым председателем МЛК был избран Якобсон. Этот пост он занимал вплоть до своего отъезда из России в 1920 году. Затем обязанности председателя исполняли другие лингвисты: с конца января по сентябрь 1920 года – М. Н. Петерсон, до октября 1922 года – однокурсник Якобсона по Московскому университету А. А. Буслаев[47]47
  Правнук академика Ф. И. Буслаева. Не очень широко известны его имя и отчество (Алексей Александрович) и годы жизни (1897–1965).


[Закрыть]
, до марта 1923 года – Г. О. Винокур, до ноября 1924 года – Н. Ф. Яковлев. Одним из членов-учредителей МЛК был этнограф и фольклорист П. Г. Богатырев. Действительными членами МЛК были поэт и стиховед С. П. Бобров, филологи Б. В. Горнунг и Р. О. Шор, психолингвист Н. И. Жинкин, стиховед М. М. Кенигсберг, лингвист и переводчик А. И. Ромм (старший брат кинорежиссера М. И. Ромма), фольклорист Ю. М. Соколов, философ Г. Г. Шпет, медиевист и пропагандист «точного литературоведения» Б. И. Ярхо и другие ученые [Шапир, 2001(а); 2001(б)].

Лингвист Е. Д. Поливанов, стиховед и пушкинист Б. В. Томашевский, Брик и Якобсон были действительными членами и активными участниками обеих организаций – и МЛК, и Опояза. Кроме того, в МЛК были приняты петроградцы-опоязовцы С. И. Бернштейн, В. М. Жирмунский, Шкловский и Тынянов (из них в работе МЛК реально не участвовал лишь последний).

Сохранились уставы обоих объединений – устав Опояза (РГАЛИ. Ф. 562. Оп. 1. Ед. хр. 812; Ф. 1527. Оп. 1. Ед. хр. 727; Ф. 1646. Оп. 1. Ед. хр. 27) и устав МЛК в редакциях 1919 и 1922 годов (ИРЯ РАН. Ф. 20. Ед. хр. 10)[48]48
  Редакция 1919 года опубликована: [Баранкова, 1999: 376–378].


[Закрыть]
. Первый проект устава МЛК был подготовлен еще в конце 1914 года [Якобсон, 1996: 361].

Если Опояз, по выражению Эйхенбаума [Эйхенбаум, 1927: 119–120], представлял, особенно на ранней стадии, «журнальную науку», то МЛК – академическую: его членами-учредителями были молодые филологи Московского университета, а устав был утвержден академиком-секретарем Отделения русского языка и словесности Императорской Академии наук А. А. Шахматовым. Кружок начал функционировать как объединение молодых филологов при Диалектологической комиссии Академии наук, а с осени 1918 года стал юридическим лицом (с официальной печатью), был включен в сеть Главнауки Наркомпроса и получал дотации из государственного бюджета вплоть до 1 января 1923 года [Якобсон, 1996: 361–363]. Правда, и «Опояз после Октябрьской революции получил штамп, печать и был зарегистрирован как научное общество» [Шкловский, 1966: 127]: в декабре 1919 года – органами НКВД, а в 1920-м – Литотделом Наркомпроса. Однако уже в декабре 1921 года Опояз не прошел очередную перерегистрацию в Отделе Управления Петросовета, а спустя три месяца бывший эсер Шкловский бежал за границу по льду Финского залива. «Таким образом, деятельность Опояза в качестве легального научного общества была в начале 1922 года приостановлена и продолжалась в виде частных собеседований» [Галушкин, 2000: 136].

МЛК, особенно на последней стадии своего существования, не был гомогенен. В начале 1920-х годов молодые феноменологи (Буслаев, Горнунг, Жинкин, Кенигсберг), собравшиеся в МЛК вокруг крупнейшего русского гуссерлианца – Г. Г. Шпета, противопоставили себя эмпирикам-позитивистам, доминировавшим в Кружке при Якобсоне (Боброву, Брику, Томашевскому, Ярхо). В противовес последним феноменологи стремились построить поэтику не на базе фонетики или фонологии, а на базе семасиологии (семантики), исходя из того, что язык представляет из себя прежде всего знаковое, семиотическое явление [Шапир, 1994: 75–83]. Формалисты-эмпирики мыслили поэтику как раздел лингвистики, формалисты-феноменологи – как раздел семиотики. «Партийное» размежевание углубило внутренние методологические противоречия. Вот как позднее писал об этом Якобсон:

В бурных дебатах о лингвистических основах (linguistic essentials) – о феноменологии языка и строго эмпирическом подходе; о месте фонетики и семантики в науке о языке; о проблеме гумбольдтовской внутренней формы; о критериях разграничения поэтического и обыденного языка; или, наконец, об отношениях между языком и культурой – московская группа утратила былое единство целей и принципов… и летом 1924 года, на десятом году своего существования, [МЛК] формально распался [Jakobson, 1971: 532 (перевод наш)].

Хотя в 1920-е годы дихотомия лингвистического и общесемиотического подходов привела к распаду МЛК, Якобсон в своих позднейших работах сумел синтезировать некогда альтернативные методологические установки. В 1926 году Якобсон стал соучредителем Пражского лингвистического кружка (Pražský lingvistický kroužek), созданного и названного по образцу Московского. С этого момента началось победное шествие формализма и структурализма по Европе и Америке (чему способствовал последующий отъезд Якобсона в США).

Анализируя типологию научных объединений, Вяч. Вс. Иванов противопоставил социально успешный проект Пражского кружка вынужденному герметизму его московского предшественника:

Необходимым условием плодотворности периодических встреч научной группы, участники которой обычно (вне этих встреч) пространственно разобщены, является предварительное размножение обширных письменных тезисов основных выступлений. ‹…› Необходимость такой фиксации результатов работы… для обеспечения помехоустойчивой передачи научной информации становится очевидной при сравнении широко известных изданий Пражского лингвистического кружка с теми чрезвычайно важными для истории современной лингвистики опытами, которые предшествовали работе этого кружка, но по типографским условиям того времени не были зафиксированы в печати, недостаточно отражены и в архивных рукописных материалах и в настоящее время реконструируются лишь по неполным данным [Иванов, 1975: 4].

Вяч. Вс. Иванов развивает здесь наблюдения Якобсона, который писал о МЛК:

В связи с техническими трудностями того времени многое из его литературных заготовок долго ждало сдачи в печать и частью оказалось утрачено. Устная передача была главным путем распространения научной мысли молодого сотоварищества. В 1926 году организационная модель МЛК заодно с его научными планами и достижениями легла в основу новоучрежденного Пражского Лингвистического Кружка, существенно двинувшего вперед и широко развернувшего работу своего предтечи, с которым его связывал также ряд общих сотрудников, частью постоянных, частью кратковременных гостей. Интенсивная печатная деятельность и тесное личное общение с международным научным миром способствовало далекому распространению и обмену плодоносных идей в лингвистике, поэтике и сродных науках [Якобсон, 1996: 368; ср. Jakobson, 1971: 533–535].

Изучение русского формализма как научного сообщества, как генератора новых стратегий научного мышления и форм научного общения концентрирует наше внимание в первую очередь на самом феномене «кружка». Недаром в своей первой ретроспективной статье про МЛК [Jakobson, 1971] Якобсон нередко оставляет без перевода русское kružok и чешское kroužek. За прошедшее столетие формализм был в достаточной степени изучен как литературоведческая теория. В гораздо меньшей степени исследовано научное поведение формалистов, ср. [Левченко, 2012: 9 сл.].

Напомним слова Джонатана Каллера:

Теория литературы – это не бесплотный набор идей, а институционально организованная сила (a force in institutions). Теория существует в сообществах читателей и писателей как дискурсивная практика, неразрывно связанная с образовательными и культурными институтами [Culler, 1977: 121 (перевод наш)].

Такой подход к теории литературы не фокусируется на приемах, терминах, категориях и понятиях, предложенных и применявшихся авторами, так или иначе связанными с формальной школой. Исследование кружков как формы научной самоорганизации проливает свет на другие аспекты интеллектуальной истории формализма: формализм как коллективная практика теоретизирования, как социально-политическая платформа, как установка на различные виды кооперации и сотрудничества, как групповая идентификация (и усилия по ее сохранению), как стратегии исключения и разграничения. Такой анализ не предусматривает специального внимания к биографическим связям между учеными, к их личной жизни и к истории создававшихся ими формальных и неформальных организаций. Вопрос о кружках в большей степени касается результатов коллективной деятельности и характеристики самого этого коллектива как особого сообщества, как социального явления. Сегодня формализм существует для нас в виде исходного набора и дальнейшего развития конкретных идей, концепций или целых теорий, разработанных конкретными исследователями-формалистами. Но можно было бы попытаться описать некоторые формалистические практики как деятельность объединений, то есть совокупность действий, процедур и результатов отдельных исследователей, которые, несмотря на все индивидуальные различия, создавали единое (пусть и гетерогенное) концептуальное поле, в котором ставятся (пусть и по-разному решаются) одни и те же практические вопросы и теоретические проблемы, ср. [Glanc, 2015].

Хотя общие теоретические установки выходят за рамки индивидуального авторства, они не обязательно предусматривают оформление в сообщество. С другой стороны, сообщество не всегда проходит фазу институциализации, подразумевающую переход от самоорганизуемых процессов и форм частной деятельности к организованным и управляемым формам, конституирующим институциональную идентичность. Как уже было сказано, в середине 1910-х годов формализм был институциализирован в форме двух кружков – Опояза и МЛК. Развивая типологию научных сообществ, намеченную Якобсоном и Ивановым, М. И. Шапир писал о Московском лингвистическом кружке, противопоставляя его Опоязу (и подчеркивая недооценку значения МЛК):


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации