Электронная библиотека » Коллектив авторов » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 13 февраля 2020, 09:40


Автор книги: Коллектив авторов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Фантастическая пьянка в Пушкинском доме – это и есть тот единственный день-ночь, который явлен в романе. Подобным образом Джойс в «Улиссе» описал всего один день из жизни Дублина. Что это за день у Битова – сюжетная тайна романа, не разгаданная критикой ввиду ее уж слишком явной, нахальной очевидности. Трудно было помыслить, что в указанной на первой же странице дате – «8 ноября 196… года» не дописана цифра 7. То есть действие происходит в 50-летнюю годовщину большевистского переворота… А могло бы происходить и в любую следующую. – «Из окон дуло очередной ноябрьской годовщиной», − рисует прозаик интерьер в другом произведении. Так что тайна преднамеренная.

В «Пушкинском доме» описан всего один день, о котором ведает один автор. Его точка зрения и является единственной, другой быть не может. Потому что в его позиции доминируют ценности внутреннего бытия личности, находящиеся в области лирических переживаний. Они по природе своей – исповедальны и, как всякая лирика, транслируются через мироощущение одинокого первого лица. Чужак среди своих, автор физически отправляется в «затененный угол» романа соглядатаем, но волен выставлять любых персонажей – разных поколений, разной степени привлекательности и значимости – куда более рельефными и колоритными фигурами, чем он сам. Уже упоминался Митишатьев. Но вот своего рода пропилеи к роману – из двух колонн. С одной стороны поставлена фигура стиляги на Невском как памятник уходящему историческому мгновению. С другой – симметричная ему фигура молодого человека в конце романного времени. В стужу он выбежал без пальто и шапки на улицу: что-то с ним случилось или вот-вот случится…

Когда я впервые прочитал «Пушкинский дом», у меня было ощущение: так бы заплутавший Толстой описал судорожный мир Достоевского. Весь роман состоит из системы зеркальных, но неправильных, кривых отражений, повернутых в сторону автора. Если есть Пушкинский дом, значит, есть дом на Аптекарском острове, где живет главный герой романа – филолог Лева Одоевцев (но живет и сам Битов). И этот дом настоящий, само же повествование – о доме призрачном. Отражения служат выявлению антиномичных сущностей. Начиная с самой высокой – есть Бог или нет Бога. Есть отец или нет отца. Есть любовь или нет любви. Есть друг или нет друга. Подчинен человек истории или не подчинен… Вся эта система зеркал создает полупризрачную, с натуры не списанную, характерно петербургскую конструкцию, сумеречный пейзаж, в котором, по слову автора, нереальность – «условие жизни». А потому она и есть совершенная реальность, данная нам в свободном ощущении.

Сразу после «Пушкинского дома» написана повесть-эссе «Птицы, или Новые сведения о человеке» (1971). Она стала зачином самого крупного создания Битова дальнейших лет – «романа-странствия» «Оглашенные», где переименована в «Птицы, или Оглашение человека». Начинающаяся с рефлексии по поводу «неизбежности стиля», то есть соблазна одномерного существования, повесть написана о двоящейся сущности человеческого бытия. Мысль, наглядно закрепленная фабулой и образами этой вещи: «Мы живем на границе двух сред. Это принципиально. Мы не то и не другое. Только птицы и рыбы знают, что такое среда. Они об этом, конечно, не знают, а – принадлежат. Вряд ли и человек стал бы задумываться, если бы летал или плавал. Чтобы задуматься, необходимо противоречие…»

Противоречие чаще всего выступает у Битова в форме развернутого парадокса. В том числе и житейского, бытийственного. Так, не имея гуманитарного образования, Битов в 1973–1974 годах побывал аспирантом Института мировой литературы. Тема его диссертационной работы – проблема взаимоотношения автора и героя – имеет прямое отношение к магистральной, захватившей всю литературную жизнь писателя идее «единого текста», эквивалентного судьбе художника.

Один из первых рассказов Битова, открывающих эту тему («Автобус»), ее и постулирует: «Хорошо бы начать книгу, которую надо писать всю жизнь… То есть не надо, а можно писать всю жизнь: пиши себе и пиши. Ты кончишься, и она кончится».

Диссертация, разумеется, завершена не была… Общая интуиция Битова о человеке, «пишущем новое слово» и тем самым ухватившемся за «нить бессмертия», верификации, тем паче на советском ученом новоязе, не подлежала. Однако ж «напрасный опыт» у такого писателя как Битов, невозможен. Больше того – им писатель и жив, им и дорожит. Так случилось и с «диссертацией». Она трансформировалась в «Предположение жить» (1980–1984), в пушкинский сюжет, развивающийся у Битова все последующие годы – до последнего дня.

Уже в «Ахиллесе и Черепахе» (приложение к «Пушкинскому дому», 1971) Битов писал о проблеме «смерти персонажа» и «смерти автора», о литературе, «компенсирующей» нищету и развал жизни. О подспудно намеченной центральной коллизии всей философии Битова: проблеме независимости человека и одновременно – его сотворенности. Говоря еще более отвлеченным языком – о проблеме свободы и Бога.

Еще на заре советской юности Битов всей душой, «самостийно» догадался: чем ближе к «концу» – тем ближе к «началу». Как никакой другой современный ему писатель, Битов знал: на один вопрос всегда есть два ответа. Это положение движет вперед все его сюжеты. Их загадочность состоит в том, что вопросы в прозе Битова забываются, ответы же – остаются. Вся она – ответ на уничтоженные судьбой вопросы. На то, почему он не стал геологом, не стал поэтом, не стал спортсменом, авантюристом, альпинистом и т. д. Даже когда эти ответы сами имеют вопросительную форму, она перекрывается восклицательной интонацией. Поэтому Битов и заключает «Предположение жить» главкой «Поведение как текст» – о Пушкине, имевшем высшую честь «пробиться в словарь». «Пушкин, Гоголь, Чехов – это уже слова, – замечает Битов, – а не только имена».

В советском XX веке путь от имени к слову проходил сквозь таможню. В 1978 году «набоковский» «Ардис» печатает «Пушкинский дом», после чего имя Битова вычеркивается из планов отечественных издательств. В ответ он немедля предстает автором («Последний медведь», «Глухая улица», «Похороны доктора») и составителем (с Василием Аксеновым, Виктором Ерофеевым, Фазилем Искандером и Евгением Поповым) московского литературного альманаха «Метро́поль», бывшего, по словам Ерофеева, «попыткой борьбы с застоем в условиях застоя». В СССР альманах не напечатали, зато он – вслед роману – незамедлительно вышел в США на русском и тут же на английском и на французском.

На родине Битова отлучили от печатного станка до 1985 года. Что опять же «компенсировалось» изданиями в Европе и США. И тут «свезло».

Валерий Попов говорит, что это не судьба, а мощная стратегия. Если так, то кутузовского, чуткого к расположению звезд типа. С перманентной сдачей Москвы.

В потаенные годы Битов работает над повестью «Человек в пейзаже» (1983), ставшей второй частью «Оглашенных». Название влечет за собой истолкование в духе Анджея Вайды: «Человек в пейзаже после битвы». Битвы цивилизации и природы. Чтобы взглянуть на содеянное, нужна точка отсчета – и не только философская (культурологи занимались этим и до Битова и без Битова), но осязаемая. Битов описывает ее с кинематографической выразительностью. Идеальное место в его повести найдено и занято – художником. Ответ дан. Видно ему отсюда далеко, «во все концы света». Но не видно, кем он сюда поставлен. Зато ясно, зачем и почему: осознать трагичность своего положения. Чем оно идеальнее, тем безнадежнее: выразить, «что есть Истина», очутившись перед Ее лицом, в средостении мира, художник не в состоянии. Вопросы он может задавать, исходя из данности, из готовых ответов. Из главного, заключенного в феномене смерти:

«Культура, природа… бурьян, поваленные кресты. Испитое лицо. Тяжко вообразить, как здесь было каких-нибудь три-четыре века назад, когда строитель пришел сюда впервые… Как тут было плавно, законченно и точно. <…> Культура, природа… Кто же это все развалил? Время? История?.. Как-то ускользает, кто и когда. Увидеть бы его воочию, схватить бы за руку, выкрутить за спину… Что-то не попадался он мне. Не встречал я исполнителя разрушения, почти так, как и сочинителя анекдота… Одни любители да охранители кругом. Кто же это все не любит, когда мы все это любим? Кто же это так не любит нас?..»

Толстовская максима об «энергии заблуждения» развернута в этой повести со всей полнотой: «Величие замысла есть величие изначальной ошибки. Замысел всегда таит в основе своей допущение, то, чего не может быть. Это и есть жизнь. И жизнь есть допущение».

Говорит это собеседник рассказчика, его двойник-искуситель, художник Павел Петрович. Как раз его он в этой самой единственной точке пейзажа и встретил. Но говорит это все художник уже после невесть какого стакана. Истина распознается по ее гримасе и в этой гримасе исчезает. Мысль в целом равно «набоковская» и «постмодернистская»: об истине мы можем судить только по ее «обезьянке» – смеху.

Все же, что крайне важно, Битов в описании судорог пьяного вдохновения не соблазняется пародией на ищущих в вине смысл жизни. Как бы не наоборот. Пусть и демонстративно, расхристанно, но герои писателя движимы стремлением преодолеть обыденные доводы трезвого рассудка. Их воспаленное сознание хорошо тем, что реагирует на самые болезненные, проклятые вопросы – и без промедления. Вот, например, о том, что мы корректно называем «экологической проблемой»:

«… – Уж как я его не люблю!

– Кого же?

– Человека! Именно того, с большой буквы… Венец Творения. Всюду лезет, всё его, всё для него!.. Ну хуже любой твари. Хуже. И жрет, жрет, жрет, а чтоб вокруг посмотреть, а чтоб заметить…»

Это не минутное настроение, не воспаление разума, а параллельный мотив, сомнение, внедренное в ткань всех поздних битовских сюжетов. С завершением «Оглашенных» оно не исчезает. В предсмертном, вынесенном за пределы повествовани монологе своего дублера Павла Петровича, «последнего из оглашенных», описывается некая идеальная книга – вроде бы ни о чем: «Как бы и содержания нет, и мысли. Обо всем сразу! Она обволакивает тебя, как облако. Это как вера, что ли… Там все живое тебя любит. Да и неживое тоже. <…> И ветер, и луна, и волны… Все Творение – акт любви, и авторы ни разу не упоминают это слово – как имя Бога – всуе. Просто вдруг становится прозрачно, что все связует только любовь и поэтому до сих пор и мы еще есть. Все еще цело, потому что целиком, ни одно звенышко не выпадает. Кроме человека».

Персонажи двух первых повестей «Оглашенных» – рассказчик, доктор ДД, художник ПП – сошлись в третьей, названной «Ожидание обезьян», 23 августа 1983 года, в ту минуту, когда прервалось действие «Человека в пейзаже». Возбужденные дискуссии в неформальной обстановке растянулись и приблизились в «Ожидании обезьян» к еще одной раскаленной точке нашего исторического пейзажа – 1984 году. Подтекст обогащается и антиутопией Оруэлла, и вопросом Андрея Амальрика «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?», и общими рассуждениями обо всех наших безобразиях, об их «творцах». А также об ответственности за сотворенное. Рассказанное в «Ожидании обезьян» рассказано в ожидании русского путча, бессмысленного, точнее – придурковатого.

Завершается вся трилогия пейзажем с грозными ангелами над Белым домом, московским, 19 августа 1991 года. Роман даже был расценен как «повесть о крушении империи, тайный сдавленный плач о ней» (Лев Аннинский). Битовский гений, конечно, как мало чей, – «парадоксов друг». Но не до такой степени, чтобы скорбеть о провале малахольного заговора. Воспринимал автор «Оглашенных» свое отечество иначе, парадоксы его в этом отношении глубоко осмысленны. «Привыкли повторять: отсталая… а ведь Россия – преждевременная страна», – сказал он в 2003 году. У слетевшихся к финалу романа ангелов для замысливших реставрацию заговорщиков крыльев нет…

Насчет «крушения империи» Битов и сам не раз высказывался. Иногда с пафосом отчаянного парадоксалиста, все того же «антигероя»: «Никогда не воспринимал я советской власти над собой, но Союз любил». Даром что этот Союз и был прямым детищем советской власти, ее эманацией. Спорить тут бесполезно: любовь для художника – вожатый не слабее разума. Как и подсознание, выволакивающее на свет нечто менее простодушное: «Есть в трилогии что-то имперское, – размышляет автор ʼʼромана-странствияʼʼ. – Жадность. Захват. Лишняя территория». Тяжелый смысл таился для писателя не в том, что «лишняя территория» канула – это знак свободы. Суровее другое: свобода добыта, но в родстве – отказано. Не это ли основное постсоветское переживание Андрея Битова? В представлении об Империи его привлекала мысль о союзе в родстве, не зависимом от границ. Ибо не существовало границ между Битовым и Грантом Матевосяном, Битовым и Резо Габриадзе, Битовым и Рустамом Ибрагимбековым, Битовым и Тимуром Пулатовым, Битовым и Фазилем Искандером…

Просветления персонажи «Оглашенных» достигли – без плача и стенаний по империи («Не такие царства погибали!» – уж этот-то ответ они знали). Узрели и воинство ангелов в воздухе, и «небесный мусор русских деревень».

«Вот это уже разговор», – говорит предпоследние слова неясно кто из собеседников. Но все теперь окончательно смешалось в их мире. Империя, приобретя «четвертое» измерение, реальные очертания утратила. Потому что «замысел не воплотим в принципе. Концы с концами никогда не сходятся и не сойдутся. Их можно только завязать узлом. Замысел всегда торчит. Его не скроешь».

Не скрытый замысел «Оглашенных» состоит в том, чтобы увидеть в нашем бытии «маленького человека», «антигероя» – творца, не совладавшего с творением, но все же гениального, своего рода Ван Бога – с «облачком недоуменной веры» в виде залога постижения Бога истинного.

Сюжет, конечно, благостный. И все же – не слишком. Вот проложенный в «Оглашенных» путь осознания человеком себя в нашем сотворенном мире: «…неужто… а может быть… а вдруг мы еще ранние христиане?.. а почему бы и нет?.. безумствуем как оглашенные… Повергли идолов – идолизировали Христа… повергли Христа – идолизировали человека… Пришла пора и себя опровергнуть…»

«Оглашенные», «идолопоклонники», крещение приняли, в храм введены. Но и дел – безумных и неправедных – понатворили, ведут себя как «оглашенные», то есть с беспардонной суетностью. Такую антиномию диктует писателю сам русский язык. Он и завязал весь битовский узел, сплетенный из повторов, или «дублей», по обоснованной самим писателем терминологии.

«Дубль», опять же по авторскому признанию, ему «подходит больше. Он объединяет акт написания и чтения, подтягиваясь к живописи. Ибо живопись мы сначала видим целиком, а потом разглядываем, а литературу сначала разглядываем (в последовательности чтения), а потом видим целиком, как картину».

Увидев кое-что целиком и уже в некоторой последовательности, Битов и на свободу стал поглядывать не без рефлексии о «былом». «А ведь не было еще и слов-то таких как диссидентство или имидж, а мы уже, не сговариваясь, не воспринимали ничего, что пованивало идеологией или пропагандой. И я не уверен, что теперь столько же свободы», – пишет он в «Памятнике последнему тексту». Если в тоталитарном обществе удавалось сводить концы с концами вольным трудом, то в свободные времена концы оказались на привязи у работодателей. Скажем более философски: «соблазн принудительнее насилия».

«Пожалуй, до 1985 года я никогда не писал по заказу, чем было принято гордиться. Впрочем, не так уж трудно было беречь эту честь смолоду: никто и не просил», – признается Битов в «Робинзоне и Гулливере».

Тяжесть нового ярма и ностальгию по старому Битов не преувеличивает. Захотелось, например, издать отдельной книжкой свои стихи, и он это тут же делает – в двух вариантах: сборники «Дерево» (1997) и «В четверг после дождя» (1997). Эти же стихи (часть) можно смешать с эссеистикой и получить еще одну книжку – еще одно «Дерево» (1998). Можно и астрологией заняться и утвердить «Начатки астрологии русской литературы» (1994). И свою «первую» книгу выпустить, через 40 лет после написания: «Первая книга автора (Аптекарский проспект, 6)» (1996)… И т. д. Книг у Битова в последнее десятилетие XX и в начале XXI века появилось несравнимо больше, чем в советское время. На всех языках мира.

Силою вещей – и в то же время силою от этих вещей не зависимого характера – Битов стал одной из центральных фигур русской литературы, ее посланником в любых регионах планеты. Помимо различных отечественных и зарубежных литературных премий и занятых постов (вице-президент международного ПЕН-клуба, президент русского ПЕН-центра и т. п.), о его заслугах и авторитете можно судить хотя бы по установленному его стараниями памятнику Мандельштаму во Владивостоке. Мало кому из писателей пошли бы краевые власти навстречу в этом вопросе…

С Пушкиным тоже многое удалось – даже памятник Зайцу в Михайловском. Но главное – выпущенные книги: «Предположение жить. 1836» (1999), «Вычитание зайца. 1825» (2001), интерактивное издание «Глаз бури. 1833» (2003). С постулатом в первой из них (но последней по пушкинской хронологии): «В любви нашей к Пушкину, конечно, всего много. И, конечно, она давно уже больше говорит о нас, чем о нем». И резюме во второй: «…поэма “Медный всадник” – более памятник Петру, чем скульптура Фальконета. И теперь памятник Медный всадник – более памятник Пушкину, чем Петру. Так Пушкин стал Пушкиным». «Текст» победил. Попытка сказать что-то свое после предложенных нам ответов – это «единственное оправдание и право речи». Так, кажется, думал Андрей Битов.

«Пока нечто не произойдет в каждом, ничто не случится во всех». Его слова.

Увы, за всех не поручишься. Даже когда видишь: в Битове «нечто» творилось непрерывно, огонь не затухал.

Последний вопрос битовского «романа-странствия» я уже предусмотрительно огласил: «Он подумал или я сказал?..» Запоминается легко, но усваивается как-то неотчетливо. Плюс к тому на книжной странице сама возможность уловить смысл фразы поставлена под сомнение перечеркнувшей ее линией.

Иероглиф получился не слабее, чем у Пикассо.

Позволю себе завершить его толкование приличествующим, но не дежурным, комплиментом.

В нашей сумеречной жизни Андрей Битов то и услышал, чего никто до него вымолвить не сумел.


2007, 2019

Белла Ахмадулина
Москва

Отселева за тридевять земель

Андрею Битову


 
Отселева за тридевять земель
кто окольцует вольное скитанье
ночного сна? Наш деревенский хмель
всегда грустит о море-окияне.
 
 
Немудрено. Не так уж мы бедны:
когда весны событья утрясутся,
вокруг Тарусы явственно видны
отметины Нептунова трезубца.
 
 
Наш опыт старше младости земной.
Из чуд морских содеяны каменья.
Глаз голубой над кружкою пивной
из дальних бездн глядит высокомерно.
 
 
Вселенная – не где-нибудь, вся – тут.
Что достается прочим зреньям, если
ночь напролет Юпитер и Сатурн
пекутся о занесшемся уезде.
 
 
Что им до нас? Они пришли не к нам.
Им недосуг разглядывать подробность.
Они всесущий видят океан
и волн всепоглощающих огромность.
 
 
Несметные проносятся валы.
Плавник одолевает время оно,
и голову подъемлет из воды
все то, что вскоре станет земноводно.
 
 
Лишь рассветет – приокской простоте
тритон заблудший попадется в сети.
След раковины в гробовой плите
уводит мысль куда-то дальше смерти.
 
 
Хоть здесь растет – нездешнею тоской
клонима многознающая ива.
Но этих мест владычицы морской
на этот раз не назову я имя.
 
1983
Таруса
Одевание ребенка

Андрею Битову


 
Ребенка одевают. Он стоит
и сносит – недвижимый, величавый —
угодливость приспешников своих,
наскучив лестью челяди и славой.
У вешалки, где церемониал
свершается, мы вместе провисаем,
отсутствуем. Зеницы минерал
до-первобытен, свеж, непроницаем.
Он смотрит вдаль, поверх услуг людских.
В разъятый пух продеты кисти, локти.
Побыть бы им. Недолго погостить
в обители его лилейной плоти.
Предаться воле и опеке сил
лелеющих. Их укачаться зыбкой.
Сокрыться в нем. Перемешаться с ним.
Стать крапинкой под рисовой присыпкой.
Эй, няньки, мамки, кумушки, вы что
разнюнились? Быстрее одевайте!
Не дайте, чтоб измыслие вошло
поганым войском в млечный мир дитяти.
Для посягательств прыткого ума
возбранны створки замкнутой вселенной.
Прочь, самозванец, званый, как чума,
тем, что сияло и звалось Сиеной.
Влекут рабы ребенка паланкин.
Журчит зурна. Порхает опахало.
Меня – набег недуга полонил.
Всю ночь во лбу неслось и полыхало.
Прикрыть глаза. Сна гобелен соткать.
Разглядывать, не нагляжусь покамест.
Палаццо Пикколомини в закат
водвинутость и вогнутость, покатость,
объятья нежно-каменный зажим
вкруг зрелища: резвится мимолетность
внутри, и Дева-Вечность возлежит,
изгибом плавным опершись на локоть.
Сиены площадь так нарек мой жар,
это его наречья идиома.
Оставим площадь – вечно возлежать
прелестной девой возле водоема.
Врач смущена: – О чем вы? – Ни о чем.
В разор весны ступаю я с порога
не сведущим в хожденье новичком.
– Но что дитя? – Дитя? Дитя здорово.
 
Репино
1990

© Б. Ахмадулина (наследники)


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации