Текст книги "Великая Отечественная война в современной историографии"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: История, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Миф о блокаде наложился на довоенный миф о Петербурге – Ленинграде, уходящий своими корнями в интеллектуальную жизнь XIX в. К началу Второй мировой город уже был довольно густо населен «призраками», если использовать метафору, предложенную Б. Лэддом применительно к Берлину, т.е. хорошо известными большинству его жителей историческими и мифологическими ассоциациями, связанными с различными местами и объектами на его территории. Автор использует также свой собственный термин «город памяти», имея в виду воображаемую реальность, которая для жителей города нередко оказывается едва ли не более «настоящей», чем сам город. Драма блокады привела к тому, что вместе с новыми воспоминаниями появились и новые «призраки». Их взаимодействие с более старой питерской мифологией составляет еще одну тему книги.
Традиция увековечивания памяти о крупных исторических событиях, причем не только на уровне памятников, но и на уровне персональных дневников и воспоминаний, к началу войны также успела уже довольно прочно укорениться в советском обществе. Масштабные проекты по сбору таких воспоминаний осуществлялись, в частности, вскоре после революции и в период индустриализации. Поэтому третью тему книги составляют «монументы», которые автор понимает в расширительном смысле, включая в это понятие не только собственно памятники, но и «фильмы, фотоальбомы, юбилейные торжества, архивы, музеи, поэтические сборники и устную историю. Это широкое определение имеет то преимущество, что позволяет поставить вместе простой фотоальбом, сделанный школьниками, пережившими блокаду, и Монумент героическим защитникам Ленинграда с его 48-метровым обелиском. В обоих, разными путями и в разной степени, совмещаются и взаимодействуют личные истории и публичные мифы» (3, с. 17).
Исследование охватывает период с 1941 по 1995 г., т.е. с начала войны до первых лет после распада СССР. Структура книги выстроена по проблемно-хронологическому принципу и включает восемь тематических глав, объединенных в три части. В первой части (три главы) рассматриваются довоенные традиции и первые попытки увековечить память о блокаде, предпринятые непосредственно во время войны. Вторая часть посвящена послевоенной реконструкции Ленинграда, попыткам сталинского руководства предать забвению память о блокаде и возвращению этой памяти в публичную сферу в виде новых монументов и вновь изданных мемуаров в 1960–1970-е годы. Третья часть (две главы) охватывает позднесоветский период вплоть до переименования Ленинграда в Санкт-Петербург. В завершающем книгу эпилоге описывается бытование воспоминаний о блокаде в постсоветской культуре и политической практике. Киршенбаум отмечает, что описанный ею образ блокады Ленинграда, с его сложным взаимодействием государственного и частного, продолжил свое существование и после того, как Советский Союз ушел в небытие. Цель ее исследования заключается, таким образом, в том, чтобы «объяснить, как история героического Ленинграда легитимировала, пережила и в конце концов развенчала советское государство» (3, с. 17).
Миф о Петербурге формировался еще в имперский период. Среди прочего он включал в себя идеи об угрозе тяжелых испытаний (разливы Невы, суровые зимы и т.д.; наводнение 1924 г. частью питерцев воспринималось как своеобразное «наказание» за переименование города в Ленинград) и даже апокалиптические предчувствия (легендарное проклятие-пророчество царицы Евдокии, первой жены Петра I, о том, что «Петербургу пусту быти»), но главное – убежденность в историческом значении этого города, и как следствие – интерес к истории и готовность использовать опыт прошлого. Уже во время войны современники отмечали распространившееся среди ленинградцев увлечение литературой исторического характера (наибольшей популярностью пользовался роман «Война и мир») как попытку найти в прошлом хоть какие-то параллели происходящим событиям. Исторический опыт имел и чисто практическое значение: известны случаи, когда люди в первые месяцы войны пытались целенаправленно запасаться сухарями и другими нескоропортящимися продуктами, а также вещами, пригодными для обмена, памятуя о суровой и голодной зиме 1918– 1919 гг. и опасаясь, что нечто подобное может повториться снова.
Выступление Молотова по радио 22 июня 1941 г. многими ленинградцами, как и их согражданами в других частях СССР, воспринималось как водораздел, поворотный пункт в жизни не только страны в целом, но и их собственной. В то же время масштаб угрозы, нависшей над городом, долгое время не был известен его жителям, несмотря на быстрое продвижение германских войск на северо-восток. О непосредственной угрозе городу газеты сообщили лишь 21 августа. 29 августа прекратилось железнодорожное сообщение с остальной частью Союза, в ночь на 6 сентября город пережил первый массированный авианалет, а 8 сентября немцы вышли к Ладожскому озеру, окончательно замкнув кольцо блокады.
Именно в этот период в официальной пропаганде начал формироваться образ Ленинграда как города-крепости, героически отражающего атаки врага. Автор отмечает, что целью этой пропаганды было не только мобилизовать население для продолжения борьбы, но и скрыть упущения властей, которые не сумели ни организовать своевременную эвакуацию мирных граждан, ни обеспечить город необходимыми запасами продовольствия для длительной осады. Тем не менее уже на данном этапе пропаганда находила своеобразный отклик среди значительной части питерцев, поскольку позволяла вписать судьбу города и свою собственную в более широкий контекст, доказывая тем самым, что жертвы, понесенные Ленинградом и его жителями, не напрасны. Этому способствовало и то, что для патриотической пропаганды времен войны был характерен особенно сильный акцент на широком толковании понятия родины, в которое включалась не только страна в целом, но и родной город, дом, семья.
В конце осени, когда массированные бомбежки и артиллерийские обстрелы прекратились и главной причиной жертв стал голод, тон пропаганды изменился. Прямых разговоров о голоде и связанных с ним преступлениях цензура не допускала, вместо этого основной упор был сделан на необходимости сохранить человеческое достоинство в условиях даже самых тяжелых испытаний. Город теперь изображался как оплот цивилизации в борьбе против нацистских варваров, защищающий не только Советский Союз, но и человечество в целом (аналогичный мотив присутствовал и в западной пропаганде). Этот посыл также оказался востребованным простыми ленинградцами, несмотря даже на то, что их собственный опыт во многом резко контрастировал с тем, как блокада описывалась на радио и в газетах.
Весной 1942 г. доминирующим мотивом в пропаганде стал образ весны как начала новой жизни, освобождения от зимы вообще и от ужасов голодной зимы 1941–1942 гг. в частности. Такое описание ситуации в городе снова оказалось довольно упрощенным; полностью игнорировалось, к примеру, то обстоятельство, что увеличение норм выдачи продовольствия хотя объективно и улучшило положение горожан, но на субъективном уровне переживалось часто довольно тяжело, поскольку даже новые увеличенные нормы оставались недостаточными. Тем не менее наступление весны действительно вселяло надежду, и это также было важно для измученных голодом и морозами ленинградцев.
Подобное осмысление места и роли Ленинграда в войне порождало острое ощущение собственной сопричастности происходящему в мире, личного участия в истории. Это чувство усиливалось и непосредственным опытом жизни в осажденном городе: автор приводит примеры того, как вид полуразрушенных снарядами и бомбами жилых домов с открытыми для постороннего наблюдателя остатками внутренней обстановки создавал впечатление о стирании границы между публичным и частным, а значит, и между личным и историческим. Как следствие, первые попытки увековечить блокадный опыт были предприняты еще во время самой блокады – в дневниках, рисунках, стихах, «Ленинградской симфонии» Шостаковича, наконец, в первых выставках, посвященных героизму защитников Северной столицы. Последние, будучи публичными мероприятиями, тем не менее воплощали не только официальный образ сражающегося города, но и опыт простых граждан: на выставках экспонировались дневники, личные вещи, предметы быта, даже ноябрьский паек 1941 г. для неработающих (125 г хлеба в день). Взаимодействие мифа и памяти, таким образом, снова приняло форму синтеза.
Послевоенная историческая политика в Советском Союзе была рассчитана главным образом на вытеснение воспоминаний о войне из публичной сферы. На общегосударственном уровне наиболее выразительными примерами этого подхода стали отмена Дня Победы в 1947 г. и отказ от издания мемуаров. В Ленинграде ситуация была еще сложнее, поскольку специфическая питерская идентичность, склонность ленинградцев особенно остро осознавать свою тесную связь с родным городом и гордость за него воспринимались Сталиным как угроза его собственному культу великого полководца и победителя в Отечественной войне. Следствием этого стало настойчивое стремление вытеснить не только память о войне вообще, но и память о блокаде, особенно отчетливо обозначившееся после «ленинградского дела» 1949 г.
Первым проявлением данного курса стала градостроительная политика, нацеленная прежде всего на то, чтобы полностью очистить город от каких-либо следов войны. Автор отмечает, однако, что происхождение, содержание и результаты этой политики как раз и не позволяют, вопреки мнению многих других историков, рассматривать первое послевоенное десятилетие только лишь как период насаждаемой сверху амнезии. Соотношение между намерениями правительства и граждан, как и в годы войны, было более сложным. Стремление властей убрать следы войны с ленинградских улиц было вполне созвучно стремлению ленинградцев «исцелить» свой город от нанесенных войною ран. Выработанная на этой основе программа его реконструкции предусматривала, в зависимости от ситуации, либо точное восстановление разрушенных зданий, либо строительство новых зданий в соответствии с архитектурными традициями Петербурга – Ленинграда, чтобы сохранить его исторический центр как целостный градостроительный ансамбль. Общий настрой ленинградских архитекторов, переживших блокаду, состоял в том, чтобы вернуть городу его прежнюю красоту, больше того – сделать его еще красивее и монументальнее.
Что действительно вряд ли могло получить одобрение ленинградцев, так это отказ от установки каких-либо памятников, связанных с блокадой, и закрытие музея блокады, созданного в годы войны. Такое положение вещей, однако, в немалой степени компенсировалось существованием «города памяти», поскольку за время блокады у ленинградцев накопилось немало воспоминаний и ассоциаций, связанных с различными местами и объектами в родном городе. В условиях многочисленных запретов «своеобразным огромным музеем блокады без вывески» сделался сам Ленинград (3, с. 150).
После смерти Сталина политика памяти постепенно стала меняться, однако публикация воспоминаний о блокаде началась лишь в 1960-е годы. Тексты этого периода в большинстве своем выдержаны в «героическом» духе, истории их авторов вписываются в более масштабный нарратив об Отечественной войне. По мнению Киршенбаум, это отчасти стало продолжением описанных выше тенденций, возникших еще в военные годы. Кроме того, при написании мемуаров их авторам, несомненно, было психологически легче видеть себя героями, а не жертвами. Тем не менее уже на данном этапе воспоминания блокадников фокусировались главным образом на их личном опыте, открывая читателям подробности истории блокады, еще недавно малоизвестные широкой общественности. Исключение составляли лишь мемуары партийных и государственных функционеров, стиль которых был по преимуществу канцелярским.
Парадоксальная ситуация сложилась в 1970-е – первой половине 1980-х годов. Резко ужесточив идеологический контроль над культурной сферой, брежневское руководство тем не менее сравнительно терпимо относилось к историям о повседневном опыте советских людей на войне. Автор приводит пример из области кинематографа: в период застоя появилась не только вполне официозная эпопея «Освобождение» (1972), но и такие фильмы, как «Восхождение» (1976) и «Иди и смотри» (1985). В условиях нарастающих экономических трудностей и массового разочарования в советской идеологии культ войны приобретал все большее значение для легитимации режима, тогда как истории простых людей призваны были удержать интерес населения, прежде всего молодежи, к военной теме. Как следствие, издание воспоминаний о блокаде продолжалось (именно в этот период была создана, в частности, знаменитая «Блокадная книга» А. Адамовича и Д. Гранина), более того, во вновь публикуемых текстах стали появляться все новые, часто весьма неблаговидные, подробности выживания в страшную зиму 1941–1942 гг., которые отсутствовали в мемуарах, опубликованных в 1960-е годы. Вопреки намерениям партийного руководства появление огромного массива таких воспоминаний привело к тому, что партия и государство всё в большей степени вытеснялись из памяти о войне, а знакомство с повседневным опытом блокадников подводило читателей к не слишком приятным для власти размышлениям об издержках войны, невыполненных обещаниях и неосуществившихся надеждах.
Аналогичный пример синтеза памяти и мифа представляют собой ленинградские памятники 1960–1970-х годов. Их семантику автор анализирует на примере двух наиболее значительных мемориалов, посвященных блокаде, – Пискарёвского мемориального кладбища (1960) и Монумента героическим защитникам Ленинграда (1975).
Эпоха гласности сделала возможным издание материалов о темных сторонах истории блокады, включая главы, изъятые в свое время цензурой из «Блокадной книги». Автор показывает, однако, что процесс этот был избирательным, а главное – вопреки опасениям многих, не привел к разрушению сложившегося нарратива. Так, первые публикации, посвященные людоедству в осажденном городе, стали шоком для читателей, но в то же время показали, что подавляющее большинство ленинградцев сумело удержаться от такого шага, даже в самые тяжелые месяцы зимы 1941–1942 гг. Тем самым обнародование фактов каннибализма лишь подчеркнуло ставшее традиционным представление о блокаде как о борьбе в защиту не только родного города, но и цивилизации, человечности как таковой – борьбе, которую ленинградцы, за редким исключением, выиграли. Аналогичный эффект произвела и публикация материалов о сталинских преступлениях, в частности, о «ленинградском деле». Наиболее емко отношение к этим страницам истории выразил Д. Гранин: «Наша Победа больше и выше, потому что это Победа вопреки…» (цит. по: 3, с. 263).
Насколько большое значение имела память о блокаде для ленинградской, а затем и для новой петербургской идентичности, хорошо видно по развернувшимся в 1991 г. спорам о возвращении Ленинграду прежнего названия – Санкт-Петербург. Описывая эти события в заключительной главе, автор подчеркивает, что главным доводом противников переименования была именно память о войне, а не о революции или о Ленине (хотя они и были в большинстве своем сторонниками коммунистов). Наиболее тяжкие в своей истории испытания, настаивали они, город перенес под именем Ленинград, переименование просто убьет память о тех днях. Сторонники переименования со своей стороны рассматривали блокаду в более широком историческом контексте. Город и его жители с этой точки зрения представлялись жертвами не только нацистов, но и большевиков, а блокада оказывалась самым трагическим участком более долгого исторического пути, пройденного Петербургом – Ленинградом с 1917 по 1991 г. Мэр А.А. Собчак, будучи сам убежденным сторонником переименования, вынужден был прислушаться к мнению оппонентов и гарантировать, что возвращение дореволюционных названий улицам и другим топографическим объектам не затронет те из них, которые как-либо связаны с Отечественной войной.
Память о блокаде, таким образом, продолжает жить до сих пор. Вопрос о том, какие изменения повлечет за собой уход последних представителей блокадного поколения, остается открытым.
М.М. Минц
Родина в опасности: Советская пропаганда в годы Второй мировой войны
(Реферат)
Беркхофф К.
Ref. ad op.: Berkhoff K.C. Motherland in danger: Soviet propaganda during World War II. – Cambridge (Mass.): Harvard univ. press, 2012. – 407 p.
Монография Карела Беркхоффа (Центр исследований Холокоста и геноцида, Амстердам) посвящена изучению советской пропаганды военного времени в сравнительном контексте. Опираясь главным образом на такие источники, как газеты и радиопередачи, автор ставит своей задачей выявить характерные черты и узловые темы сталинской пропаганды этого периода, обрисовать ее эволюцию и оценить результаты. В книге подчеркивается, что негативное значение термин «пропаганда» приобрел в годы Первой мировой войны. После ее окончания, пишет К. Беркхофф, только Римско-католическая церковь и коммунисты с гордостью объявляли о том, что занимаются пропагандой. При всем обилии дефиниций в книге пропаганда понимается в основном как род информации, а именно умышленное и систематическое стремление формировать восприятие, психическое состояние и, главное, поведение людей с целью достичь такой реакции, которая превзошла бы намерения пропагандиста. Агитация как род деятельности значительно отличается от пропаганды: она адресуется к эмоциям, а не к разуму, и воздействует на них посредством устного слова и театрализованного образа. По мнению автора, постепенно, с возрастанием числа грамотных в Советском Союзе, разница между пропагандой и агитацией стиралась (с. 2–3).
Во введении отмечается, что предвоенный СССР был поистине пропагандистским государством, подчинившим себе культуру, образование и средства массовой информации. Сталин, глубоко заинтересованный в трансляции своей воли подданным, вникал в мельчайшие детали пропаганды. В годы войны перед советскими СМИ встала задача мобилизовать народ на борьбу с нацистами. Наряду с агитацией и пропагандой пресса должна была сыграть серьезную роль в организации общества (с. 4).
В первой главе подробно описываются структура медийного аппарата СССР и система цензуры, особое внимание уделяется только что созданному Совинформбюро. Автор указывает на нехватку ресурсов, которая имела своим следствием недостаточный охват населения, в особенности сельского, газетной информацией и ограниченный доступ к радиовещанию, особенно с учетом того, что с началом войны советским гражданам было приказано сдать радиоприемники. Тем не менее он утверждает, что в период сталинизма пресса и радио (пусть и недостаточно развитое по сравнению с другими странами) составляли вполне стройную систему контроля над умами всего населения. Эти выводы он подтверждает в главе второй, где повествуется о том, как отражались события на фронте в газетах и сводках Совинформбюро.
По мнению Беркхоффа, печать молчания была наложена на все случаи военных поражений, причем если иностранным корреспондентам могла даваться своевременная правдивая информация (как было со сдачей Киева), то соотечественники получали ее гораздо позже, и иногда косвенным образом. Например, о взрыве советскими инженерами Днепрогэса они узнали из очерка Алексея Толстого, а не из сообщения Совинформбюро. Поражения не только замалчивались либо не признавались, их могли подавать в победном ключе, например, концентрируя внимание на героической 250-дневной обороне Севастополя (благодаря чему удалось «связать значительные силы противника» и «уничтожить большое количество вражеской живой силы и техники»), а не на факте его сдачи, которая произошла «по приказу командования» (с. 46–47).
Главной задачей цензуры (и самоцензуры) было «не допустить панических настроений», с этой точки зрения оценивались материалы корреспондентов, формировались сводки Совинформбюро, по которым очень трудно было составить реальную картину. Так что приказ Сталина, получивший название «Ни шагу назад!», явно диссонировал с основной линией прессы, открыто признавая катастрофичность ситуации лета 1942 г. В ходе Сталинградского сражения сводки стали гораздо более откровенными, отмечает автор. Однако он указывает на тот факт, что в условиях войны цензура обязана следить за тем, чтобы важная информация не просачивалась на страницы газет и в радиопередачи. Ведь самые невинные на первый взгляд сведения могли оказаться значимыми для германской разведки. Было запрещено, в частности, публиковать фотографии городов, заводов, мостов и других сооружений, сообщать о новой военной технике или военных учебных заведениях. Не подлежала огласке и практика использования собак для подрыва немецких танков или участие медперсонала в боевых действиях, поскольку это противоречило Женевской конвенции, пишет Беркхофф (с. 51). Не приветствовались сообщения о массовом участии женщин в боевых действиях, хотя они и были официально мобилизованы государством осенью 1942 г. И абсолютно табуированной была тема о службе в армии детей и подростков (примерно 25 тыс. человек). Не допускалась какая-либо негативная информация об армии и флоте, которая могла дать материал нацистской пропаганде. По этой причине, в частности, Сталин первоначально не дал «зеленый свет» публикации статьи Бориса Полевого в «Правде» о подвиге Алексея Маресьева, заметив на полях корректуры, что Геббельс может подумать об «истощении» Красной армии (с. 54–55).
По этой же причине не публиковались фото погибших и некрологи, к тому же их, по мнению Сталина, было «слишком много». Анализируя новый пропагандистский канон советского героизма, автор указывает, что на тех, кто отступал или попадал в плен, было наложено клеймо предателя, а смерть в бою считалась делом нормальным либо героическим. Более того, военные должны были стремиться к геройской смерти. Рассказы о подвигах Гастелло, 28 панфиловцев, Александра Матросова, возможно, и вдохновляли на самопожертвование советских людей, которые скорее всего понимали их не совсем правдивый характер, пишет Беркхофф. Однако для того чтобы считать это «историческим фактом», следует получить доступ к источникам (сводкам НКВД), заключает он (с. 67).
Третья и четвертая главы посвящены отражению в средствах массовой информации различных аспектов жизни тыла, прежде всего мерам по трудовой мобилизации и борьбе с лишениями военной поры, а также помощи населения фронту, проблемам эвакуированных и государственной поддержке семей фронтовиков, сирот и инвалидов. Отмечая, что секретность и замалчивание и здесь играли важную роль, автор указывает на некоторые особенности репрезентации рабочих и колхозников в советской пропаганде. С одной стороны, от них требовали беспрекословно подчиняться приказам, работать сверхурочно и бороться с дезертирством на трудовом фронте. С другой стороны, – их изображали как самоотверженных патриотов своей страны, готовых на всё ради победы, что нашло отражение в описаниях инициатив по социалистическому соревнованию. В СМИ постоянно подчеркивалась успешность усилий государства, заботившегося о самых уязвимых социальных группах населения, что, однако, неявно указывало на наличие если не голода, то проблем с продовольствием. Тем не менее о карточках в печати старались не упоминать, а причинами нехватки продовольствия официально считались лень и стяжательство отдельных граждан. Однако реальность убеждала людей в обратном (с. 114–115).
Реакция советских лидеров и пропаганды на массовые убийства фашистами мирных советских граждан и военнопленных, а также на истребление еврейского населения рассматривается в шестой и седьмой главах соответственно. Автор указывает, что германские планы по физическому уничтожению населения СССР не сразу стали известны советскому руководству, а обнаруживались постепенно. Однако решение о том, чтобы публиковать материалы о зверствах врага как можно более широко, было принято почти сразу после начала войны. С течением времени свидетельств о беспрецедентных жестокостях фашистов по отношению к гражданскому населению накапливалось все больше, они документировались и получали отражение как на страницах периодической печати, так и в кинохронике, вызывая острое чувство ненависти к врагу. Причем здесь, полагает автор, советская пропаганда ничего не преувеличивала, и люди понимали это (с. 133).
Беркхофф отмечает, что в годы войны как для СССР, так и для его западных союзников была характерна тенденция к «универсализации преступлений нацистов», так что Холокост оказывался «похоронен» среди других сведений о жестокостях по отношению «ко всем советским гражданам» (с. 161). Тем не менее, утверждает он, какой-либо определенной линии на замалчивание массовых убийств евреев в этот период не было, и советские читатели и радиослушатели при желании вполне могли получить интересующую их информацию.
Продолжает тематику глава седьмая, посвященная «пропаганде ненависти к врагу», в которой рассматриваются различные аспекты этой проблемы. В то время как британская пропаганда сразу же поставила знак равенства между «немцами» и «фашистами», в СССР официальным термином оставались «немецко-фашистские захватчики». На бытовом уровне отношение к немцам было двойственным, включая в себя и ненависть к оккупантам, и жалость к военнопленным, и даже любовные отношения на оккупированных территориях. В любом случае, полагает Беркхофф, в деле мобилизации населения информация о жестокостях фашистов была гораздо результативнее, чем «наука ненависти» к врагу (с. 201).
В главах восьмой и девятой рассматриваются взаимосвязанные вопросы патриотизма и предательства, с особым акцентом на той атмосфере подозрительности, которая была столь характерна для СССР и самого Сталина еще в довоенные годы. По мнению автора, совершившийся во время войны поворот к русоцентризму не нашел отражения в пропаганде во всей своей полноте. Оставались определенные ограничения, препятствовавшие разворачиванию «великорусского шовинизма» и принижению других народов. Хотя война и получила название «Великой Отечественной», Сталин, например, прославлял не «Россию», а «советскую родину» – многозначное понятие, которое для каждого гражданина могло ассоциироваться с чем-то своим (с. 206). Параллельно с обычным для военного времени усилением национализма проводились мероприятия по «укреплению дружбы народов», которые включали в себя как борьбу с националистическими и сепаратистскими тенденциями, так и поощрение преданности «советской родине». На примере Украины показано, что борьба с «желто-голубой опасностью» сопровождалась действиями, поощрявшими «братский народ»; в качестве одного из примеров автор называет учреждение в 1943 г. ордена Богдана Хмельницкого (с. 212). Депортации целых народов, проводившиеся после коренного перелома в войне, имели своей целью найти и обезвредить предателей, причем составление «черных списков» носило импульсивный и алогичный характер, а сам процесс практически не освещался в средствах массовой информации (с. 217–218). В целом, по мнению Беркхоффа, осторожность Сталина, понимавшего необходимость мобилизации не только русского, но и других народов СССР, предотвратила усиление русоцентристских, ксенофобских и антисемитских тенденций в центральных СМИ. В то же время пропаганда способствовала формированию этнического самосознания у русских (с. 221).
Подозрительность распространялась не только на другие народы, но и на население в целом, оставшееся на оккупированных территориях. Официально считалось, что бо́льшую его часть составляют потенциальные предатели родины, однако эта точка зрения не пропагандировалась в СМИ. Напротив, распространялись сведения о партизанах и подпольщиках, героически погибших в борьбе с врагом и замученных в фашистских застенках. Эта проблематика рассматривается в главе десятой «Бессмертные мстители и приспешники врага».
Последняя глава анализирует образы союзников СССР в войне против Германии, сосредоточивая внимание на Польше, Великобритании и США. Отмечается, что советская пресса дала беспрецедентный для истории пример полного и систематического замалчивания деятельности союзников, преуменьшения их помощи в поставках продовольствия и вооружения (с. 255–256). Согласно советской пропаганде, СССР в одиночку бился с фашистской Германией, вынес все тяготы войны и победил в ней, пишет Беркхофф. И хотя многие тогда понимали, что это было не так, возобладала официальная точка зрения, которая выносила за скобки военные действия в Европе, начавшиеся в 1939 г., и сводила Вторую мировую войну к Великой Отечественной, начавшейся 22 июня 1941 и закончившейся 9 мая 1945 г. (с. 267–268).
Подводя итоги, автор выделяет общие и особенные черты советской военной пропаганды. Как и в других воюющих странах, советские СМИ искали и находили героев, умаляли масштабы Холокоста, очерняли народы и клеймили предателей. При этом для советской пропаганды были характерны «унизительное сокрытие фактов, известных за рубежом»; упрощенное толкование дилеммы «смерть и предательство»; пренебрежительное отношение к страданиям сограждан в тылу; открытая поддержка точки зрения, что каждый должен ненавидеть захватчика; обуздание шовинизма; принижение военных усилий союзных государств (с. 274).
Что касается эффективности пропаганды, то, по мнению Беркхоффа, в повседневной жизни тыла решающее значение имели иные факторы: милитаризация труда; информация о жестокостях фашистов; разговоры с беженцами, эвакуированными, фронтовиками и др. Слухи представляли собой серьезную альтернативу официальной точке зрения, которая выражалась казенным языком и редко имела непосредственное отношение к реальности. Пресса была перенасыщена сообщениями ТАСС и официальными документами, что признавал даже глава Агитпропа Г.Ф. Александров, и не могла составить конкуренцию рассказам очевидцев. Так что в итоге, пишет автор, успехи в битве за умы и сердца оказались более чем скромными для той всеобъемлющей системы контроля, какую представляло собой сталинское государство. Сталина спасла не столько пропаганда, сколько реальность: гитлеровский режим не смог предложить приемлемой альтернативы большевистскому. Уверенность в этом, которая основывалась не только на пропаганде, но и на слухах, и заставила советских людей сплотиться вокруг государства и его вооруженных сил, заключает Беркхофф (с. 277–278).
О.В. Большакова
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.