![](/books_files/covers/thumbs_240/politicheskaya-nauka-1-2014-formy-pravleniya-v-sovremennom-mire-233771.jpg)
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Социология, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Shugart M., Carey, J. Presidents and assemblies: Constitutional design and electoral dynamics. – Cambridge: Cambridge univ. press, 1992. – 316 р.
Shugart M., Carey J. Executive decree authority. – N.Y.: Cambridge univ. press, 1998. – 333 p.
Skach C. Constitutional origins of dictatorship and democracy // Constitutional political economy. – Fairfax, 2005. – Vol. 16. – P. 347–368.
Stepan A. Democratic opposition and democratization theory // Government and opposition. – Cambridge, 1997. – Vol. 32, N 3. – P. 657–673.
Tsebelis G. Veto players: How political institutions work. – Princeton: Princeton univ. press, 2001. – 344 p.
Диалектика парламентаризма и президенциализма в Центрально-Восточной Европе
И.Н. Тарасов
Выбор формы правления в условиях трансформации политической системы представляет собой весьма трудную политическую и институциональную задачу, поскольку в обществе, несмотря на общее согласие в отношении отрицания предшествующего политического режима, не обнаруживается стабильного и устойчивого согласия относительно будущей системы отношений между властными институтами. Посткоммунистический опыт стран Центрально-Восточной Европы (ЦВЕ) предоставляет большой исследовательский материал, фиксирующий одновременно вероятностную обширность открывающихся альтернатив и практическую узость выбора наиболее приемлемых в конкретных политических условиях институциональных решений. Проблема выбора формы правления представляет собой в первую очередь институциональную дилемму. Как политическая задача она решается довольно быстро, поскольку значительная часть посткоммунистической политической элиты в ЦВЕ, стремясь к выходу из «народной демократии», осознавала необходимость изменения формы правления. Вместе с тем как институциональная проблема выбор формы правления часто ставил элиты в тупик (не только в случаях революционного перехода, но и при пактировании), технология переформатирования отношений важнейших политических институтов ей была малознакома, осваивалась в «водовороте событий».
Самым логичным решением представлялось использование процедуры внесения поправок и дополнений в конституционные акты. Однако следует обратить внимание по меньшей мере на три важнейших обстоятельства: во‐первых, отсутствие внутриэлитного единства в легислатурах (даже после учредительных выборов); во‐вторых, нежелание правящей группы восстанавливать силу делегитимированного конституционного права «реального социализма»; в‐третьих, ориентация на выработку новых конституций (в том числе в случае Венгрии) при отсутствии ясного образа желаемого институционального устройства. Все это в совокупности препятствовало созданию прочной конструкции политических институтов путем новеллизации конституционного права времен «реального социализма». Выбор формы правления в посткоммунистических странах оказался, хотя и на относительно короткое время, в зоне неопределенности, что угрожало усугублением дезорганизации общества [Bunce, 1999]. Именно поэтому решение вопроса о форме правления для нарождающихся демократий представляло первостепенную важность.
Сама суть формы как способа существования и выражения содержания требовала того, чтобы динамические элементы трансформации – содержание социально-экономических и политических перемен – находили адекватное отражение в устойчивой системе отношений социальных институтов. Произошедшие в ЦВЕ демократические перемены нуждались в формализации, институционализации и легитимации институтов. Известно, что форма правления представляет собой систему взаимоотношений между ветвями власти, в первую очередь в рамках институционального треугольника «глава государства – парламент – правительство», а также «формы их прямой и обратной связи с населением» [Чиркин, 2002, c. 258]. Форма правления определяется наличием / отсутствием указанных компонентов в политической системе, характером распределения властных полномочий между ними и порядком формирования властных институтов [Сысолятина, 2012, с. 38–44].
Поиск оптимальной институциональной модели государственного устройства в посткоммунистических странах вполне адекватно может быть описан с позиции теории рационального выбора, широко распространившейся в политической науке еще в 1970‐х годах. Понятие рациональности непосредственно связано с категорией «полезность», оно раскрывается не столько в характеристике предпочтений, сколько в способе принятия решений. Швейцарский социолог Р. Швери в самом общем виде определяет рациональность достаточно простой логической формулой: субъект никогда не выберет альтернативу X, если в то же время доступна альтернатива Y, которая, с его точки зрения, предпочтительнее X (исходя из извлекаемой полезности) [Швери, 1997, с. 40]. Однако такой «алгоритм» рационального выбора возможен, если альтернативы сравнимы (имеют сопоставимые качественные характеристики), транзитивны (поддаются ранжированию по сходным признакам) и рефлексивны (эквивалентны самим себе и относительно стабильны), что достигается далеко не всегда.
В случае с политическими институтами субъект также обременен ориентацией на некую общетеоретическую (не связанную с осязаемым, наличным образцом) модель формы правления вообще (монархия – республика; парламентаризм – президенциализм и пр.). Целевой выбор также сопряжен с анализом выгод и затрат, связанных с принимаемым решением. В политической сфере результат такого анализа весьма приблизителен вследствие того, что достоверно почти невозможно определить все последствия выбора той или иной альтернативы. Анализ рисков еще более затрудняет вероятность строгой «рациональности» выбора. Ограничение рациональности выбора политических акторов заключается также в том, что «каждый из них, совершая выбор, должен учитывать варианты возможных действий всех, с кем он вступает во взаимодействие, просчитать за других все доступные им альтернативы точно так же, как он делает это в отношении себя, и, в конце концов, соотносить их друг с другом» [Институциональная политология, 2006, с. 47]. Формирование комплекса трансакционных издержек снижает рациональность выбора, вплоть до оппортунизма – отказа от поиска дополнительных альтернатив.
Таким образом, момент выбора (принятия решений) характеризуется (по Д. Найту) неопределенностью целого ряда существенных аспектов: неопределенность того, какие альтернативы доступны в данный момент; неопределенность последствий выбора из данных альтернатив; неопределенность выбора взаимодействующих субъектов; неопределенность будущих предпочтений; неопределенность альтернатив, которые могут стать доступными в будущем; неопределенность будущих последствий выбора из имеющихся альтернатив [Knight, 1992, р. 45]. Неопределенность является системной характеристикой посткоммунистической трансформации. Следует отметить, что политическая демократия допускает неопределенность в отношении результатов, но совершенно нетерпима к неопределенности в отношении институтов. В условиях перехода неопределенны и институты, и результаты процесса. Неопределенность порождает нестабильность и затягивает трансформацию [см.: Банс, 1993, с. 44–51; Bance, 1995; Бейссингер, 2000, с. 185]. В такой ситуации политические решения могут приводить к неожидаемым результатам.
Представляется, что институты в процессе трансформации выступают в качестве зависимых переменных, а центральная роль принадлежит акторам. Вместе с тем акторы взаимодействуют в институциональной среде, пусть даже имеющей ослабленную легитимность. Институты, унаследованные от «реального социализма», в значительной мере определяют первоначальный набор открывающихся альтернатив. По мере продвижения институциональных перемен набор возможных решений меняется, акторы, соответственно, формируют новые предпочтения. Институты сохраняются до тех пор, пока дают акторам больше выгод, чем альтернативные институты [Diermeier, Krehbiel, 2003, р. 130]. По всей видимости, возникновение институтов – следствие присущей обществу борьбы за власть, жертвой которой часто становится «коллективная польза» (общее благо), т.е. ориентация на снижение трансакционных издержек. Здесь мы сталкиваемся с явлением, которое было названо Я. Элстером «институциональным интересом» [Элстер, 1996, с. 34], суть которого заключается в стремлении актора, связывающего свое будущее с определенным институтом, закрепить за этим институтом привилегированное положение. Борьба акторов за институты утрачивает ориентацию на общее благо. Так, президенты Л. Валенса и В. Гавел в своих странах, имея возможность участвовать в выработке конституционных норм, пытались расширить полномочия главы государства, а парламенты, в свою очередь, оказывали сопротивление. При этом возникают противоречия между краткосрочными и долгосрочными выгодами конкурирующих акторов. Осознавая временность занимаемых ими положений, акторы с рациональной точки зрения должны стремиться к установлению таких институтов, которые продвигают их интересы, но в то же время защищают их в случае прихода к власти оппонентов. Ориентация на долгосрочные интересы ведет к выработке норм, усложняющих процедуру изменения формальных институтов, что обеспечивает последним относительную стабильность. Соответственно, чем дольше существуют институты, тем больших издержек требуют институциональные изменения.
Не богат выбор основных механизмов создания формальных институтов: легализация неформальных институтов или импорт (трансплантация). Легализация неформальных институтов требует однородного понимания акторами сути этих институтов, достаточной легитимности, она сопряжена с трудностями отбора институтов, подлежащих формализации, а также со значительными трансакционными издержками [Тарасов, 2010, с. 84]. Как правило, легализуются те неформальные институты, которые уже стали своеобычными в повседневной практике. Карательные санкции попросту не применяются. Примерами могут служить отмена цензуры в Венгрии в 1970‐х годах, когда ВСРП переложила ответственность за крамолу на редакторов и издателей, или инкорпорация в общественно-политические процессы Костела в Польше после отмены военного положения в 1983 г. Такая негативная институционализация, т.е. отмена или игнорирование запретительных санкций, – весьма характерное явление в жизни посткоммунистических обществ. Ее возможности широки, но не беспредельны. Трансформация властных институтов не может быть осуществлена за счет ресурсов негативной институционализации. Затягивание с активным формированием новых институтов приводит к разбалансировке всей политической системы. Позитивная институционализация связана с учреждением властных органов, поэтому механизм легализации неформальных институтов в этой ситуации, как правило, не работает. Действительно, не часто фиксируются случаи легитимации долговременно существующего в оппозиции (или эмиграции) правительства или парламента. Исключение, пожалуй, составляют легализация политических организаций (например, «Солидарность») и, возможно, практик «круглых столов». На протяжении всего трансформационного периода развития политических систем негативная и позитивная институционализации применяются одновременно, однако значение неформальной институционализации выше на этапе либерализации авторитарного правления, а на этапе демократизации чаще используется механизм трансплантации.
Импорт формальных институтов осуществляется (1) из какой-либо теоретической модели («из идеи»), (2) по образцам, когда‐то существовавшим в истории страны, но затем исчезнувшим («из прошлого»), (3) по образцам из других стран [Институциональная политология, 2006, с. 67]. В ЦВЕ в посткоммунистический период использовались перечисленные источники учреждения формальных институтов, но всегда селективно. Чаще формальные институты внедряются выборочно и крайне редко полностью. К примеру, попытка полного заимствования политических институтов «из прошлого» в Эстонии и Латвии, провозгласивших в 1990 г. восстановление действия довоенных конституций, оказалась крайне неудачной как с точки зрения демократической идеи (после переворотов 1934 г. обе политии выбыли из списка демократических государств), так и с функциональной точки зрения (некоторые «исторические» институты оказались явным анахронизмом и потребовали серьезных инвестиций в их модернизацию).
Оценка эффективности институционального выбора – сложная в исследовательском плане проблема. Если речь идет о легализации неформальных институтов, то следует учитывать целостность легализации. Нередко неформальные институты легализуются частично (например, легальными объявляются наиболее лояльные к правящей группе партии, другие остаются на нелегальном положении) или, напротив, расширительно, когда легализуется институт, изначально не подлежащий легализации. Так, хозяйственные реформы 1980‐х годов в Польше не только вывели из тени частное предпринимательство, но и легализовали капиталистическую эксплуатацию труда в социалистической стране [Staniszkis, 1991, р. 127–141], хотя изначально такой целевой установки не было и быть не могло.
Весьма удачным представляется предлагаемое П.В. Пановым разделение истории на «нормативные периоды», когда институты остаются стабильными, и на «критические точки», во время которых открывается возможность серьезных институциональных изменений [Панов, 2006. с. 59]. Выбор доступных альтернатив формы правления в посткоммунистической ЦВЕ был обусловлен в основном ориентацией политических акторов на функциональную полезность импортируемых демократических институтов и собственного докоммунистического уклада. «Критические точки» в институциональном строительстве для Польши и Венгрии – процесс легализации соглашений «круглых столов», а для Чехии и Словакии – конституционный процесс 1989–1992 гг. в условиях трансформации политической системы и распада единого федеративного государства. Институциональный импорт «из прошлого» в польском случае сопровождался девиациями, ставшими непосредственными следствиями пактирования в ходе перехода к демократии.
Типология форм правления, казалось бы, не представляет сложной исследовательской задачи. Давно выявлена и широко используется классификация с делением форм правления на монархии (абсолютную, дуалистическую и парламентскую) и республики (президентскую, парламентскую и смешанную). Однако при более детальном рассмотрении данной проблемы обнаруживается, что в современной политической науке отсутствует единство по вопросу о критериях и самих типах изучаемого объекта [Керимов, 2011, с. 145–153]. Возникают новые формы, иногда имеющие мало общего с твердо определенными ранее формами с точки зрения чистоты их признаков. Как отмечается в ряде исследований, сегодня во многих государствах наблюдаются процессы проникновения признаков, ранее свойственных исключительно парламентской республике, в государственные механизмы президентской, и наоборот, т.е. происходит взаимопроникновение и смешение атрибутов президенционализма и парламентаризма [Варнавский, 2010, с. 102–106]. В различных классификациях выделяются от двух до 24 форм правления [Laski, 1944, р. 359; Elgie, 1998]. Также большая полемика ведется относительно того, к какому типу может быть причислена та или иная страна. Известный французский политолог М. Дюверже одним из первых поставил под сомнение справедливость классической типологии, обратив внимание на множественность сходных характеристик парламентской республики и парламентской монархии, а также на сходство в организации политических процессов в государствах с преобладанием полномочий главы государства или парламента [Duverger, 1980, р. 65–187]. В отношении республик эффективная типология форм правления (у М. Дюверже – «систем») должна выглядеть как трехчленная: президентская, парламентская и полупрезидентская. Последняя представляет собой не столько формальное «смешение» первых двух, сколько самостоятельный тип, имеющий специфические характеристики.
А. Лейпхарт настаивает на сохранении двухчленной типологии и не признает за полупрезидентурой типологической самостоятельности. Аргументируя свою позицию, американский политолог показывает на примерах, что в реальной политической практике проявляют себя «парламентаризм» и «президенциализм», отклоняющиеся же от этих теоретических моделей случаи крайне малочисленны. В основе типологии А. Лейпхарта лежат три критерия (парламентское доверие правительству, способ отбора исполнительной власти, единоличность / коллегиальность органа исполнительной власти), что приводит к образованию восьми форм правления, из которых чистыми являются президентская и парламентская, а остальные шесть – смешанными, комбинирующими президентские и парламентские характеристики, причем из них три реализованы в политической практике (число случаев ничтожно), а три являются гипотетическими [Lijphart, 1994, р. 94].
Характеризуя девиации форм правления, А. Лейпхарт рассматривает их через динамику институционального развития. Президентская фаза существует тогда, когда и президент, и парламентское большинство принадлежат к одной партии или блоку партий. В такой ситуации премьер-министр превращается в первого помощника президента и перестает играть активную роль в политике. Парламентская фаза возникает тогда, когда политическая ориентация президента и парламентского большинства не совпадают. Однако возникает сомнение в том, что политическая конъюнктура способна деформировать институты до такой степени, чтобы это вело к изменению формы правления. Несовпадение политической ориентации главы государства и парламентского большинства демонстрируют и посткоммунистические страны ЦВЕ (например, Польша в 1993–1995, в 1997–2001 и в 2007–2010 гг.), однако существенных изменений в их форме правления зафиксировано не было. Скорее следует согласиться с выводом Дж. Сартори о том, что мы имеем дело с «колебаниями», выражающимися в изменении политического веса премьер-министра по отношению к президенту, но все же в рамках неизменной формы правления [Sartori, 1997, р. 124].
Российский исследователь О.И. Зазнаев, корректируя модель А. Лейпхарта, приходит, вслед за М.С. Шугартом и Д.М. Кэри [Shugart, Carey, 1992], к выводу об ошибочности включения в типологизацию форм правления критерия единоличности / коллегиальности института главы государства и обоснованно предлагает рассмотреть зависимости двух критериев: парламентской ответственности правительства и порядка избрания главы государства. В результате О.И. Зазнаев получил четыре типа: (1) парламентский (правительство ответственно перед парламентом, а глава государства избирается легислатурой или специальной коллегией); (2) президентский (правительство не ответственно перед парламентом, а глава государства избирается всенародно); (3) полупрезидентский (правительство ответственно перед парламентом, а глава государства избирается всенародно); (4) ассамблейно-независимый [Зазнаев, 2005, с. 47] или полупарламентский [Зазнаев, 2006, с. 107] (правительство не ответственно перед парламентом, а глава государства не избирается всенародно). Единственным примером четвертого типа является Швейцария (одновременно один из немногих случаев демократических политий с коллегиальным главой государства).
К числу парламентских систем в ЦВЕ следует отнести Венгрию и Чехию, а Польшу – к полупрезидентским республикам. Сложнее дело обстоит со словацким случаем, где в 1999 г. произошел переход к прямым выборам президента. Если до 1999 г. Словакия по типологии О.И. Зазнаева однозначно попадала в кластер «парламентские системы», то после 1999 г. – в кластер «полупрезидентские системы». Однако в действительности прямые выборы словацкого президента стали выходом из институциональной ловушки, позволявшей ранее мечьяровскому режиму манипулировать предписаниями о порядке замещения поста президента до вступления в должность избранного легислатурой главы государства, и не повлекли за собой значимых изменений в распределении полномочий между важнейшими институтами государственной власти. Словацкий опыт был успешно воспринят в Чехии, где в 2013 г. также состоялся переход к прямым выборам главы государства.
Рассматриваемая нами типология также нуждается в уточнении. По нашему мнению, в определении формы правления в пост-коммунистических странах важно выявить характер распределения властных функций и полномочий с точки зрения их баланса / дисбаланса, в первую очередь относительно института президента. Гипотетически и в самом общем виде сбалансированной формой правления выступает полупрезидентская республика, а президентская и парламентская формы могут быть охарактеризованы как несбалансированные. Приведенные выше примеры Словакии и Чехии наглядно показывают необходимость осуществления, кроме обобщенной типологизации, дополнительного ранжирования форм правления по сопоставимым критериям в пределах региона ЦВЕ.
Выяснение качественных характеристик форм правления в ЦВЕ следует начать с конкретизации различий двух полярных систем: президентской и парламентской. На наш взгляд, весьма удачно эта задача решена О.И. Зазнаевым, который сопоставляет упомянутые выше формы правления по семи наиболее значимым различиям, суммируя выводы, сделанные Дж. Сартори, Х. Линцем, Д. Верни, М.С. Шугартом и Дж. Кэри [Зазнаев, 2006].
Во‐первых, для президентской формы правления характерно четкое разделение юрисдикции парламента и правительства, а для парламентской – частичное слияние законодательных и исполнительных функций. Во‐вторых, в президентской системе глава государства избирается непосредственно гражданами путем прямых или косвенных выборов. В парламентской республике выборы главы государства непрямые: парламентом или специальной коллегией. В‐третьих, при президентском правлении исполнительная власть принадлежит президенту, который возглавляет правительство, при этом функции президента как главы государства и главы правительства четко не разграничиваются. Институционально это выражается отсутствием поста премьер-министра. При парламентском правлении исполнительная власть разделена на две части между премьер-министром и главой государства. В‐четвертых, в президентской системе глава государства формирует правительство самостоятельно. В парламентской системе премьер-министр назначает членов правительства при формальном утверждении президентом. В‐пятых, в парламентской системе правительство несет ответственность перед легислатурой. В президентской системе ответственность президента как главы правительства перед парламентом не предусмотрена. В‐шестых, парламентское правление предусматривает право главы государства распустить парламент, в президентской системе такой нормы нет. В‐седьмых, при парламентском правлении член кабинета может (а иногда должен) быть депутатом парламента, что прямо запрещено при президенциализме. Как представляется, можно дополнить данный перечень еще одним пунктом. В‐восьмых, президентское правление предусматривает, в отличие от парламентского, наделение главы государства правом «абсолютного» (почти непреодолимого парламентом) вето. Описанные различающиеся качества характерны для так называемых «чистых» типов парламентаризма и президентского правления, относительно редко встречающихся в политической практике. Чаще мы наблюдаем комбинацию не исключающих друг друга черт или девиацию отдельных параметров. В связи с этим следует обратить внимание на признаки полупрезидентской системы.
Минимальные признаки полупрезидентской формы правления выдвинул М. Дюверже: прямые выборы президента, наделение его широкими полномочиями в различных сферах и парламентская ответственность правительства [Duverger, 1980, p. 166]. Весьма близкие к полупрезиденциализму описания бипредставительных режимов (в монистической или дуалистической форме) дает М.-А. Кохендэ. В бипредставительных режимах обнаруживаются два источника выборной власти: президент и парламент; при этом в монистической форме властный центр представлен либо главой государства, либо премьер-министром (агентом парламента), а в дуалистической форме центр власти распределен между президентом и премьером [Elgie, 1999, p. 10]. М.С. Шугарт и Дж. Кэри, не признавая полупрезиденциализм в качестве самостоятельной формы правления, тем не менее указывают на существование в политической практике премьер-президентских и президентско-парламентских систем. В первом случае доминирующее положение занимает премьер при наличии «сильного президента», во втором – доминирует президент при наличии ответственного перед парламентом правительства [Shugart, Carey, 1992, p. 18–27].
Страны ЦВЕ не демонстрируют шаблонных институциональных решений, в каждой из них обнаруживается специфика формы правления, наиболее четко фиксируемая при изучении контрапозиций властных институтов относительно главы государства. Во всех странах региона центром исполнительной власти является правительство во главе с премьер-министром. Как полагает Н.И. Бухарин, в большинстве посткоммунистических стран Европы та роль, которую в системе разделения властей играют премьеры, очень близка к роли канцлеров в Германии и Австрии [Бухарин, 2004]. Такое сравнение вполне корректно и в отношении польской модели с относительно «сильным» президентом. Немецкий политолог М. Бубе характеризует германскую политию, используя два термина: (1) «канцлерская демократия» – политическая власть концентрируется в руках главы правительства; (2) «партийное государство» – внутри политической системы постепенно утвердились нормы, благодаря которым партии превратились в важнейший фактор власти [Бубе, 2006, c. 469–479]. Действительно, в ЦВЕ значительные властные полномочия принадлежат премьер-министрам, а партии оказывают существенное влияние на процесс принятия политических решений. Вместе с тем известно, что канцлерская система достигает высокой эффективности в случае, если посты руководителя партии и правительства совмещены, что далеко не всегда выполняется в странах региона. Возникает напряжение внутри самой правящей партии или коалиции, когда инициативы правительства расходятся с мнением парламентариев. Ситуация усугубляется в случае, если обнаруживаются расхождения в политических взглядах премьера и президента. Б.И. Макаренко излишне оптимистично заключает, что страны ЦВЕ «успешно прошли испытание “разделенной властью”, когда президент и правительство принадлежат к разным политическим лагерям» [Макаренко, 2008, c. 111]. Возникновение многочисленных конфликтов между этими институтами не редкость в ЦВЕ, что обусловлено не только личными предпочтениями или взглядами политиков, но и институциональными проблемами.
Объем полномочий президента определяется конституционным устройством и политическими традициями государства. В Польше президент обладает большими полномочиями, чем его венгерский, словацкий или чешский коллеги. Следуя традициям чехословацкого конституционализма, глава государства в Словакии и Чехии, которые являются парламентскими республиками, наделен широкими полномочиями, имеющими ряд конституционных ограничений. Так, Конституция Чехии делит полномочия президента на исключительные и подлежащие контрасигнации. Понятие «исключительные полномочия» обозначает эксклюзивное право инициативы президента в их осуществлении. Словацкая конституция на подобном основании разграничивает внешне– и внутриполитические функции.
Восстановление института президента в Польше (1989) и Венгрии (1990) явилось результатом политических договоренностей «круглых столов». Это стало поворотным моментом в истории конституционализма, поскольку был ликвидирован коренной недостаток коммунистического властвования – коллегиальная безответственность. Избрание лидера коммунистов В. Ярузельского (президент в 1989–1990 гг.) стало возможным вследствие достижения политического компромисса по формуле А. Михника «ваш – президент, наш – премьер». Изменение расстановки политических сил привело к преодолению договоренностей транзитного пакта и переходу к прямым выборам главы польского государства. В Польше в 1989–1990 гг. не было четкого представления о принципах институционального построения структуры власти. Политическая элита была расколота по вопросу о приоритетах президентской или парламентской власти [Польша: вопросы и ответы, 1991, c. 110]. Компромиссным и политически единственно возможным представлялось построение системы органов государственной власти на принципах смешанной президентско-парламентской республики. В Венгрии, где пост президента существовал в 1946–1949 гг. (З. Тилди, А. Сакашиц), восстановление этого института стало одним из символов декоммунизации, при этом изначально полномочия главы венгерского государства были ограничены «сильным» парламентом.
В Чехословакии после «бархатной революции» трансформация института президента была обусловлена процессами дезинтеграции страны и влиянием личностного фактора. Политическая роль президента в Чехословакии после 1989 г. ограничивалась весьма скромным объемом полномочий, который в основном исчерпывался представительскими функциями [Колесников, 1996]. Объективно у президента ЧСФР не было достаточно эффективных инструментов, чтобы противостоять распаду страны [Стэнгер, 1997]. Ограниченность институциональных полномочий В. Гавела могла компенсироваться лишь его четкой гражданской позицией.
В начале переходного периода во всех странах ЦВЕ президент избирался парламентом. Однако Польша (в 1990 г.), Словакия (в 1999 г.) и Чехия (в 2013 г.) под влиянием различных политических факторов перешли к прямым выборам главы государства. В Польше в 1989–1990 гг. широкие полномочия президента не соответствовали парламентскому порядку его избрания. Тем более что Контрактный сейм (1989–1991) не отражал реальной расстановки политических сил [Мирошников, 1997]. В Чехии и Словакии – парламентских республиках со «слабым» президентом – на протяжении всего посткоммунистического периода возникают институциональные конфликты, одной из сторон которых является глава государства. В 1993–1994 гг. в отношениях между президентом Словакии М. Ковачем и премьером В. Мечьяром сложились непреодолимые противоречия, в основном ввиду авторитарных устремлений последнего [Зифкак, 1995]. Именно тогда начала формироваться идея перехода к прямым выборам президента.
В период президентства Л. Валенсы (1990–1995) в Польше шло формирование модели президентско-парламентской республики, характеризующейся сильной позицией президента, который является намного более «сильным», чем в подобных демократических государствах парламентского типа. Полномочия польского президента расположены грубо на полпути между таковыми глав государств во Франции и Германии [Janicki, 1997]. Итогом политической борьбы за перераспределение властных полномочий стало четкое ограничение функций президента. Пройдя сложный путь политического и функционального оформления, пост президента в Польше сегодня сам диктует условия кандидатам, а не наоборот, когда политик, занявший его, может подчинить функции президента своим мировоззрениям (как в Чехии, например). Польский президент не имеет в структуре государственной власти доминирующей позиции – как, скажем, в России. Но и символической – как в Германии – ее не назовешь. Роль главы исполнительной власти в Польше можно назвать скорее стабилизирующей, т.е. уравновешивающей амбиции других институтов власти [Гарлицкий, 1997]. Как показала практика, политическая система Польши способствует тому, чтобы президентскую должность не занял человек крайних взглядов.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?