Электронная библиотека » Коллектив авторов » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 26 мая 2023, 08:40


Автор книги: Коллектив авторов


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Брат очень просил пройти прежде всего в столовую, где сестра Маруся поит пастора кофеем, и помочь ей уговорить его остаться до следующего дня.

Уладив дело с пастором, я один, без Наташи, с мучительным ощущением холода в сердце, пошел наверх к матери. Тихо приоткрыв дверь, я увидел ее сидящую в кресле у письменного стола; на столе, мягко освещая ее всюду заметную, с тридцати лет начавшую седеть голову, горела та самая керосиновая лампа под зеленым абажуром, при которой мы еще школьниками готовили с мамой уроки. Одного взгляда на этот, несмотря на все изменения неизменный образ, было достаточно, чтобы почувствовать, что в матери действительно происходит нечто необычайное. Лицо ее было исполнено глубокой скорби, но в этой скорби не чувствовалось никакой угнетенности: лицо было устремлено вдаль и скорее просветлено, чем омрачено происшедшим. Она поднялась мне навстречу. Мы, как всегда, обнялись и трижды поцеловались. Она по-детски положила голову ко мне на плечо и тихо заплакала. Вытерев слезы сильно надушенным платком мне сразу же пришла в голову мысль, что без такого платка у лица нельзя дышать в комнате покойника – она с нежностью посмотрела на меня и как-то торопливо сказала: «Пойдем, пойдем к нему, ты не поверишь, до чего он красив. Если бы хоть раз в жизни увидала его таким, каким увидела его после смерти, то, может быть, наша жизнь сложилась бы совсем иначе…»

Я зажег оплывший огарок в павлином подсвечнике, мама крепко взяла меня под руку и мы стали осторожно спускаться по узкой крутой лестнице.

В комнате усопшего было почти совсем темно. Лишь на комоде у изголовья неровно горела, заставленная от приоткрытого окна любимым павлиным атласом, толстая восковая свеча.

На стене у постели жутко шевелилась тень недвижной павлиной головы. Его при жизни постоянно искаженное чрезмерным волнением и почти всегда покрытое багровыми пятнами лицо, было спокойно, светло и величественно. За легко, как будто бы даже блаженно опущенными веками чудился нездешний свет. Он действительно был прекрасен.

Сидя у кровати усопшего, мама с такой просветленной печалью, с такой преданной нежностью смотрела на него, что я вдруг ясно почувствовал, что для нее он не умер, а впервые родился, впервые вошел в ее жизнь в том образе своего совершенства, которого она раньше не видела в нем…

Протрезвившийся под вечер и покаянно проработавший всю ночь, Петр Бочкин часам к десяти утра все же принес гроб.

От Бочкина пахло спиртом и политурой, от кое-как выструганного гроба – свежею сосной. Довольный собой, своей совестливостью, Петр попросил прибавки за любовь и почтение к покойному.

Брат отсчитал щедрую прибавку и очень просил Бочкина вернуться через час с кем-нибудь, чтобы помочь нам донести гроб до кладбища, которое находилось в полуверсте от дачи. Петр согласился и тут же попросил опохмелиться.

Переложение многодневного покойника в гроб требовало большого навыка и больших сил. У нас ни того ни другого не было. Приподнятое с постели тело оказалось непомерно тяжелым и сильно тронутым тлением. Голова запрокинулась. Нездешний свет под векам погас, окоченевшие локти долго не укладывались в узкий и мелкий гроб. Все это было таким страшным посрамлением таинства смерти и вчерашнего величественного покоя на лице умершего, что меня до сих пор как огнем жгут эти воспоминания. Слава Богу, что мама всего этого не видала.

Когда стали выносить гроб, выяснилось, что вынести его невозможно: слишком узок был коридор, в который выходила маленькая дверь павлиной комнаты. Выносить же покойника стойком даже и в революцию постеснялись. Пришлось выставлять раму. Тяжелая рама громадного окна, выходившего в сад, была тщательно забита, замазана и сверх того заклеена бумагой. Опохмелившийся сверх меры Бочкин как нарочно двигался и действовал крайне осторожно и медленно, многословно хваля свою работу и дотошливого покойника барина, который во все сам входил. Пастор нервничал, боясь опоздать на поезд.

Наконец, рама выставлена и гроб на веревках спущен в сад.

На дворе стоял один из тех влажных пасмурных дней, которые часто бывают перед обильным снегом.

Обувшись в павлины высокие валенки и надев на голову бархатный берет, пастор мужественно зашагал впереди по глубокому снегу, расчищать который в последние дни ни у кого не было времени. За ним на шести разнокалиберных плечах тяжело, толчками, поплыл гроб с двумя самодельными венками из сосновых и еловых веток.

За гробом первыми пошли мы с мамой, за нами все остальные. Мама снова глубоко ушла в себя. Вероятно, она ничего не видела перед собой, кроме прекрасного лица покойного Павла и ничего не чувствовала кроме моей, крепко ведущей ее руки у сердца.

Более унылого кладбища, чем то, на котором нам пришлось похоронить бедного Павла, представить себе невозможно. Начало ему положил безвестный самоубийца, неподалеку от могилы которого, за время войны начали хоронить умиравших в соседней Красковской больнице безродных солдат. В революцию к этим чужакам присоединилось несколько местных жителей, скончавшихся в тифозных бараках. Кладбище это находилось у самого шоссе за канавой: ни дерева, ни куста, ни ограды. Неглубоко врытые кресты то и дело расхищались дачниками на растопку: заборы покинутых дач были уже давно сожжены.

Вечером в темной даче царила та страшная, все заполняющая собою пустота, которая бывает в человеческом жилище только после похорон. Со смертью человека в его дом входит смерть; после похорон из дому уходит жизнь. Это еще страшнее.

Брат с женой уехали вместе с пастором. Наташа ушла к сестрам в кухню. Мы с мамой уединились в столовой. Маша наскоро мыла и топила павлину комнату. Маме очень хотелось, чтобы кто-нибудь из нас переночевал у Павла, ей было страшно оставить его одного. В комнате стоял очень тяжелый дух, но мы с Наташей все же решили исполнить мамину просьбу. Это была очень тяжкая ночь.

На следующий день Наташа поехала обратно в Ивановку, а я остался еще на несколько дней: надо было решить, как маме жить дальше и что предпринять, чтобы прокормить себя, младшую сестру и Машу. Никаких средств после Павла не осталось. Я ничего не зарабатывал, а у брата на руках была своя семья в пять человек.

Продумав и тщательно взвесив все немногочисленные возможности, мы решили, что самым разумным будет открыть пансион. Жить, как мама поначалу было хотела, переводами, казалось мне, несмотря на бесспорный литературный талант мамы, делом весьма ненадежным. Уж очень большое количество не получивших специального образования женщин занималось в те годы этим трудным искусством. Более надежным заработком пансион казался мне еще и потому, что тут у матери была замечательная помощница, служившая у нас уже более 20 лет в прислугах, Мария Афанасьевна, в некоторых отношениях трудный, но на редкость верный и надежный человек.

Года три тому назад до нас дошло известие, что Маша умерла. Царствие ей Небесное, она его заслужила.

После того, как красная армия так непотребно бесчинствовала на занятой ею территории Германии, мне все живее вспоминаются наша кондровская людская, мои солдаты сибиряки и наша Маша. Очевидно, душа не хочет верить тому, что Россия в корне переродилась, и потому она все чаще призывает светлые образы прошлого для защиты себя от страшных впечатлений настоящего.

Маше не было и 25-ти лет, когда она, только что приехавши в Москву из своей северной деревни, поступила к нам в прислуги. В ее на редкость опрятном, не по годам солидном облике – черная шубка, черный головной платок – было нечто строгое, почти что монашеское. С этим видом как-то не вязались ее безудержный заливчатый смех, которым она сразу же подкупила мать, и ее веселые, минутами даже задорные глаза: в этом смехе и в глазах чувствовалась первая в деревне затейница, плясунья и песельница.

Маша сразу же полюбилась матери и заинтересовала ее. Вскоре Маша «доверила» своей барыне, что она привезла в Москву разбитое сердце, брезгливое отвращение к мужчинам и горячую память-мечту о монастыре, под стенами которого протекло ее детство. Называть родителей иначе как барыня и барин, Маша, по тем временам, конечно, не могла, но сознательная крестьянка и бессознательная демократка, она ухитрялась произносить эти обращения с тем чувством своего человеческого достоинства, с которым несла свою трудную работу по дому. В этом ее самочувствии не было никакой революционной неприязни к господам, скорее в нем было нечто от раскольничьего достоинства и казацкой вольницы, хотя ни к расколу, ни к казачеству, Маша, по своему происхождению, никакого касательства не имела. В годы большевистской революции Маша жила у нас уже не прислугой, а как бы сотрудницей по дому.

О своей любви к пению Маша часто и словоохотливо вспоминала, но с переездом в Москву петь перестала. Монахиня в миру, она, штопая по вечерам чулки в кухне, иногда вполголоса напевала или акафист Богородице, или постом «Иже в девятый час», а на Пасху «Христос Воскресе».

Желая доставить ей удовольствие, мама взяла ее как-то на духовный концерт Синодального хора. Концерт произвел на Машу громадное впечатление. Она вернулась восторженная, умиленная и бесконечно благодарная своей барыне.

Пораженная и увлеченная Машиной восприимчивостью, мама, которая сама страстно любила музыку, решила серьезно заняться Машиным музыкальным образованием. Она сшила ей простое, но изящное черное платье и стала брать ее на симфонические концерты и в оперу. Опера, вопреки маминому ожиданию, не произвела на Машу большого впечатления: «уж очень много целуются и непонятно поют». Но к симфоническим концертам она пристрастилась, хотя переживала их далеко не с той глубиной и непосредственностью, как духовное пение.

Отрекшись от личного счастья и семейной жизни, для которой только и была создана, Маша сохранила в своей горячей душе неутомимую жажду любви и заботы. Был у нее племянник – тихий, хворый паренек, для которого она во многом себе отказывала, упорно копила деньги и которому к праздникам покупала ценные подарки. Но он жил не в Москве, а в деревне и потому всецело заполнить ее сердце не мог. Ее деятельная любовь требовала постоянной заботы о любимом существе, его постоянного присутствия, возможности ежеминутно взглянуть на него, дотронуться до него. В качестве такого существа насмешливая судьба и подбросила Маше вскоре после маминого переезда из Москвы в Касимовку голодного больного котенка. Выпестовав и откормив его, превратив жалко мяукающий комочек в гладкого дымчато-рыжеватого кота, похожего на богатого купца в енотовой шубе, Маша так привязалась к нему, что Барсик стал не только неограниченным повелителем ее сердца, но и полным хозяином нашей кухни: чтобы ладить с Машей, нельзя было не только согнать Барсика с кухонного стола, на котором он любил сидеть и смотреть, как Маша готовит, но даже и сказать о нем какое-либо недоброжелательное слово. Барсику прощалось все: не только неопрятные следы на полу, не только постоянное воровство мяса и масла из чулана, но даже и весенние похождения по соседским дворам и крышам.

Иной раз Маша за полночь ждала своего Барсика, чтобы накормить и уложить спать утомленного похождениями дон Жуана. Не дай Бог было на следующее утро преждевременно потревожить сладко спящего в своей корзине у печки лежебоку. «Не троньте его, – со страхом и почтением в голосе говаривала в таких случаях Маша, – он поздно вернулся и очень утомился, пускай как следует отдохнет».

После отъезда в 1926 году мамы и младшей сестры в Германию, Маша еще некоторое время ревниво охраняла добро своей барыни от неряшества и нечестности въехавших в дачу жильцов, но после того, как выяснилось, что мама не вернется, сняла поблизости сарай, в котором отгородила себе коморку, купила на скопленные деньги корову Дуняшу и занялась продажей молока по знакомым дачникам.

Поначалу были трудности: доносы соседей, придирки совета, но понемногу все уладилось. И вот тут-то на Машину голову чуть было не обрушилось непоправимое несчастье: заболела, очевидно перекормленная прелым клевером, Дуняша. По совету нашего бывшего дворника Михайлы, Маша бросилась в Люберцы к ветеринару. Ветеринар за глаза прописал глауберову соль и сказал, что хорошо бы было промыть желудок, но он этого сделать не может, так как у него нет резиновой кишки.

Не достав ни в Люберецкой, ни в Малаховской аптеках глауберовой соли, Маша в отчаянии опять побежала к Михайле, где застала каких-то двух комсомольцев. Те, выслушав ее рассказ, обещали, не то и впрямь желая помочь ей, не то издеваясь над потерявшей голову женщиной, сейчас же прийти со старой велосипедной шиной и насосом и промыть корове кишки.

Обнадеженная Маша понеслась домой и принялась, в ожидании комсомольцев, растирать раздутое брюхо тяжело дышащей коровы соломенными жгутами.

Комсомольцы, конечно, не пришли. Тогда Маша решила прибегнуть к последнему испытанному средству – отслужить заздравный молебен. Поначалу это ей показалось естественно и просто. Но когда она начала медленно выводить на записке привычные слова «за здравие рабы Божией», она вдруг усомнилась, является ли Дуняша рабою Божией, или нет. Мелькнувшую мысль утаить от священника, что рабою Божией является корова Дуняша, честная Маша, конечно, отвергла. Бросив писать, она побежала к отцу Григорию просить разъяснения и совета. Выслушав Машу, отец Григорий сказал ей, что служить молебен за здравие рабы Божией коровы Дуняши, конечно, невозможно, но что он с радостью помолится вместе с нею о том, чтобы Господь Бог услышал молитву рабы своей Марии, не лишил бы ее насущного хлеба, сохранил бы ей любимую скотину.

Кончив молитву, отец Григорий дал Маше святой воды, велел спрыснуть Дуняшу и не сомневаться, что молитва будет услышана.

На другой день Дуняше стало легче, живот спал, она подняла голову и принялась за сено.

Эту трогательную историю мы узнали в 33-м году из письма старшей сестры, которая очень любила Машу и часто навещала ее в осиротевшей Касимовке. К письму сестры была приложена написанная детским Машиным почерком записочка с обильными традиционными поклонами и кратким сообщением о своей жизни. Мама дважды вслух прочла мне записочку: в третий раз внимательно прочла ее про себя, а затем, тщательно сложив, заботливо убрала в правый ящик письменного стола, где у нее хранились самые ей дорогие письма и фотографии.

Такова была наша Маша, в компании с которой мама решила открыть пансион.

Приступая к новому делу, мама боялась не справиться с ним; боялась, что самолюбивая Маша не согласится готовить на «экономических» началах и что у нее самой не хватит необходимой для успешного ведения дела практической сноровки. Все эти опасения оказались неосновательными. Маминому тонкому пониманию людей и большой Машиной работоспособности удалось быстро создать солидное и доходное дело. Кормила мама своих пансионеров не очень обильно (у нее всегда было отвращение к обжорам), но, благодаря машинному искусству, очень вкусно. Мы в Ивановке ели во всяком случае несравненно хуже.

В 1926-м году, спустя четыре года после моей высылки, маме, после долгих хлопот, удалось получить разрешение на выезд заграницу. Ждали мы ее к себе в Дрезден в большом волнении, в очень сложных и противоречивых чувствах. Старшая сестра сообщала из Москвы, что дальнейшее пребывание матери в разлуке со мной грозит тяжелыми нервными последствиями. Сама же мама в своих, изумительных по легкости стиля и по графической четкости неразборчивого почерка, письмах упорно отказывалась от переезда в Европу, считая себя не в праве бросить пятерых детей в Москве, которым она была, по ее мнению, необходима. При всей сложности и даже хаотичности своих природных глубин (изо всех образов русской литературы она, пожалуй, больше всего любила Парфена Рогожина, которого замечательно читала) мама отличалась пуританской строгостью своего нравственного сознанья.

После долгой переписки, в которой мне пришлось взять ответственность за переезд на себя и написать, что мне без нее гораздо труднее жить, чем остальным детям (ей это только и хотелось услышать), мама быстро решила двинуться в путь. Ехала она не навсегда, а в мечте о падении советской власти и с твердой верой в то, что мы еще вернемся в Москву и будем все по воскресеньям собираться у нее в Касимовке.

Разрушение этой мечты было одной из главных причин трагического омрачения последних месяцев ее жизни.

Обстоятельства маминого отъезда складывались весьма удачно. Ехала она не одна, а в сопровождении младшей сестры. Ехали они по тем временам с большими удобствами, в спальном вагоне и с остановкой в Берлине.

Мы с Наташей очень радовались, что ко дню маминого приезда у нас в Дрездене еще будет гостить мой брат Липочка с женой. Предчувствуя возможность «надрыва» в нашей встрече и боясь не справиться с ним, мы очень надеялись, что присутствие брата облегчит нам первые минуты свиданья.

Все произошло совершенно иначе, чем мы предполагали, так как телеграмма с извещением о дне и часе приезда почему-то опоздала. Недоумевая, почему нет телеграммы, мы с Наташей безвыходно сидели в нашей приспособленной для жилья конюшне при старинном офицерском особняке, который занимал мой товарищ по Гейдельбергскому университету, профессор Кронер.

Резкий захлебывающийся колокольчик у ворот, в котором я сразу же узнал мамину властную и нетерпеливую руку, раздался совершенно неожиданно. Я бросился к воротам.

Мы обнялись и мир пропал… Через секунду он опять возник: я как во сне обнимал сестру, мама – брата, его жену, сестра – Наташу, Наташа – маму и так далее, пока не исчерпались все возможные сочетания. По окончании бесконечных объятий, сопровождавшихся возгласами радости и удивления, сразу же наступили исчерпанность души и некоторое недоумение: что же делать дальше? Я взял маму под руку и повел в наш флигелек.

Посидев со всеми несколько минут, Наташа, извинившись, пошла в большой дом, чтобы наскоро приготовить более или менее парадный обед. Приехавшую сестру Маргу и жену брата она попросила помочь ей на кухне, а брата послала за покупками. Все это она сделала, конечно, сознательно: Наташа прекрасно понимала, что маму надо оставить наедине со мною.

Когда мы остались вдвоем, мама снова крепко обняла меня.

– Знаешь что, – вдруг с каким-то школьническим задором в глазах, шепнула она мне, – совсем не хочу обедать со всеми вместе, не поехать ли нам с тобою в хороший ресторан, как помнишь, мы обедали в нашей «Праге», в Ермолаевских номерах в Нижнем, или у Шварца в Риге?

Я, конечно, сразу же согласился: не согласиться было невозможно. Забежав к Наташе, которая ничуть не удивилась, я наскоро подсчитал деньги в бумажнике, которых было очень мало, принарядился и, подав маме руку, вывел ее за ворота. Пройдя несколько шагов, мы взяли автомобиль, что мне было совершенно не по средствам, и, миновав небольшой бульвар, в конце которого стоял памятник Августу Сильному, очень напоминавший фальконетовского Петра, оказались по ту сторону Эльбы на одной из совершеннейших в архитектурном отношении площадей Германии, особо милую мне тем, что на нее с Брюлловской террасы изящно и устало спускался несчастный Павел Кирсанов, один из наиболее очаровательных героев Тургенева.

Подъехав к старинной гостинице «Вешие» и пройдя через вестибюль, в котором, развалясь в тяжелых клубных креслах, за низкими столиками, в полудреме сосали сигары холеные старики и за чашкой кофе привычно флиртовала уже снова элегантная после недавной инфляции молодежь, мы под руку вошли в только что реставрированный обеденный зал с громадными окнами на Эльбу.

Пробежав карту, мама быстро заказала одно из наших классических меню: бульон, рейнскую лососину с голландским соусом, цыпленка по-венски и полбутылки шампанского. Зная, что у меня мало денег в кармане, она на свой лад сделала все, что могла: заказала два прибора, но по одной порции каждого блюда.

Пока мы обедали, маму не покидало ее бодрое, приподнятое настроение. Она много говорила о нашем с ней прошлом, расспрашивала о нашей с Наташей жизни в Париже и Фрейбурге и особенно живо интересовалась судьбой моего «Николая Переслегина», последних глав которого она еще не знала. О Москве и России, обо всех оставшихся там, она явно избегала говорить. Это ее желание было так сильно и определенно, что и я не решался начать главного разговора о том, как же там все живут, надеются ли в связи с Нэпом на длительное улучшение положения, или уже окончательно отчаялись, похоронили свою жизнь.

После обеда в маленькой полутемной гостиной, куда мы попросили подать кофе, спущенный мамой над пережитыми в России ужасами занавес начал, вопреки ее воле, видимо подыматься: прислушиваясь к чему-то в себе, она почти совсем перестала говорить и очень рассеянно отвечала на мои вопросы. Лицо ее сразу постарело, в глазах появилась предельная усталость, но одновременно и страшное беспокойство. Я чувствовал, что оставаться в гостинице нам дальше нельзя; быстро расплатившись, я предложил пойти погулять на Брюлловскую террасу, откуда раскрывался широкий вид, вплоть до гор саксонской Швейцарии.

Солнце стояло уже совсем низко, а мы с мамой все еще сидели в самом дальнем углу сквера: она подробно рассказывала мне о налете на Касимовку, о котором, боясь цензуры, писала мне лишь в самых общих чертах. Вот что я узнал из ее взволнованного рассказа.

В нашей даче во время налета жили одни женщины: мама с младшей сестрой, Маша и еще одна жилица с дочерью, носившая весьма не подходившую ко времени дворянскую фамилию. Так как брат ее, бывший конногвардеец, был недавно арестован, то и она ждала ареста.

Было уже около 11-ти часов ночи, когда в кухне внезапно раздался сильный звонок. Сестры, которая одна только и могла с необходимым присутствием духа встретить ожидавшихся чекистов, дома не было.

Мама встала, «взяла себя в руки» и со свечкой в руках пошла отворять дверь. В переднюю, молча мотнув ей в глаза ярким электрическим фонарем, вошли два человека, от которых сильно пахло самогоном. Один был губастый верзила, со скуластым зверски-детским лицом и золотыми зубами. Наружности второго мама как-то не заметила: очевидно, все дело было в губастом, которому безликий только помогал.

Налетчики заперли всех женщин в маминой спальне и, пригрозив застрелить в случае крика о помощи или попытки побега, пошли обыскивать остальные комнаты.

Сидя на своей кровати, мама замирала от страха, как бы сестра, которая должна была ежеминутно вернуться от соседей, наткнувшись на громил, не испугалась бы и не вскрикнула. Несмотря на свою сложную «карамазовскую» тяжбу с Богом, мама, по ее словам, в ту ночь горячо, «по-машиному» (Маша в слезах, крестясь, сидела на полу) молилась Богородице. Беспокоила ее и жилица, упрямая Ксения Александровна, которой во что бы то ни стало хотелось спасти старинный браслет, память матери. Сняв браслет с руки, она то спрашивала, нельзя ли его спрятать в золу в печке, то пыталась засунуть его внутрь матраца. Маме с трудом удалось отговорить ее от этих попыток: ведь громилы могли уже заметить видный браслет на руке.

К счастью, вернувшаяся сестра не растерялась, притворилась будто верит, что происходит законный обыск, и была немедленно приведена «безликим» в спальню.

Появление сестры мама пережила как чудо: «ведь если и не убить, то могли бы совершить какую-нибудь гнусность». После этого ей поверилось, что Божия Матерь спасает всех и она успокоилась.

«Обыск» производился, очевидно, весьма тщательно. До возвращения громил в спальню прошло, по маминому расчету, не менее двух часов. Вернулись товарищи явно довольные: в гостиной лежали ценные персидские ковры, в буфете было еще много серебра. На радостях они, по-видимому, и выпили. Рассчитывая на ослабленность их внимания, Ксения Александровна решила попытаться спасти свой браслет. Прикрыв его рукой, она начала потихоньку передвигаться по кожаному дивану к умывальнику, у которого, покрытый полотенцем стоял кувшин с водой, в который она очевидно собиралась осторожно опустить свою драгоценность.

Делала она все это очень хладнокровно и незаметно, двигалась лишь тогда, когда занятые обыском комнаты громилы поворачивались к ней спиной. Но у них, очевидно, и на спине были глаза. Когда Ксения Александровна была уже совсем близко от умывальника, золотозубый чуб, рывшийся в комоде, вдруг быстро обернулся к ней и прокричав: «Ты что, сволочь, ерзаешь? Мужика тебе надо или пули захотелось?» – зверски сорвал ее с дивана и отшвырнул к стене.

– Ты можешь себе представить, что мы пережили, чего натерпелись – с ужасом рассказывала мама, – и все же, поверишь ли, родной, когда все было кончено и налетчики, напившись чаю в кухне и погрузив на кем-то из леса поданную подводу все наше добро, съехали со двора, меня охватило такое чувство благодарности судьбе за чудесное избавление от смерти и такая радость освобождения от ненужных земных благ и пут, такой восторг беспредельной свободы, возможности которых я раньше и не подозревала в себе. Я вышла в сад, он был по-утреннему свеж и непостижимо прекрасен, над кореневскими полями тихо плыли розовеющие облака, птицы пели на редкость громко а разгромленная дача с настежь открытыми окнами, через которые выбрасывали наше добро, была так легка и духовна, что я даже усомнилась, можно ли в ней будет дальше жить. Я вернулась на дачу совершенно новым человеком. Маша готовила в кухне чай, мы с Маргой сидели у большого окна в столовой и разговаривали о налете. И вдруг я как бы свыше услышала и в первый раз по-настоящему поняла, столько раз петые мною лермонтовские слова:

И счастье я могу постигнуть на земле, И в небесах я вижу Бога…

Да, все это было. Поверь, я рассказываю тебе без всяких преувеличений, скорее в чувстве, что не могу выразить, как все было высоко, прекрасно, радостно.

Но не прошло и недели, как душа снова замкнулась и очерствела. Вот я тебя и спрашиваю: почему, почему же луч столь нужного мне примирения с миром и Богом только мимолетно скользнул по душе, но не остался в ней вечным светом?

Ты лучше меня знаешь мое крамольное сердце. Ты философ, верующий в смысл жизни, ты христианин: так объясни же мне, объясни – я за этим только и приехала – кто я, и что во мне происходит.

Она крепко взяла меня под руку, крепко прижалась к моему плечу и горько беспомощно заплакала.

Говорить с ней в таком состоянии было невозможно. Я как мог успокоил ее и сказал, что обо всем этом мы с ней еще поговорим, когда она отдохнет и придет в себя. Встав со скамейки, мы медленно пошли домой, где все уже беспокоились о нас.

Поначалу мама чувствовала себя в Дрездене ужасно, упрекала себя в том, что бросила московских детей, страдала от невозможности ежедневно, ежечасно видеть меня, опасалась, что сестра исполнит свое изначальное намерение и вернется в Москву, боялась педантичной аккуратности и бездушной красоты своей хозяйки, шумных улиц, бесконечных автомобилей и больше всего того, что она потеряет ключ от своей квартиры.

Несмотря на то, что Германия в 1925-м году жила вполне благоустроенной, быстро входящей в свои берега жизнью, мама находила эту жизнь ужасной – скучной и убогой. Все женщины казались ей безвкусно одетыми мещанками, а мужчины – переодетыми в штатское фельдфебелями; она постоянно возмущалась западно-европейским педантизмом и поголовной жадностью к деньгам и с нежностью вспоминала своих русских бессеребреников: парикмахера Ивана Ильича (работавшего у Орлова на Тверской), который всегда стеснялся брать на чай, а в революцию не раз выручал маму, когда у нее не хватало денег на добывание провизии для пансиона, свою портниху Марью Константиновну и нашу верную Машу. Находила она также, что во всем Дрездене нет белых телячьих котлет, а в дрезденской опере от природы поставленных голосов. Спорить с ней не приходилось: после всего пережитого в России ее нервы находились в явно расстроенном состоянии.

Через некоторое время ее настроение начало постепенно меняться. Успокоение началось с того, что, случайно познакомившись с известной в Дрездене учительницей пения, весьма своеобразной и талантливой женщиной, венгерски-цыганского облика и неукротимого темперамента, сестра решила брать у нее уроки и пока что не возвращаться в Москву. Вторым утешением было то, что, освоившись с профессурой, я стал почти ежедневно, хотя бы только на час, заходить к ней и часто бывать с ней в концертах и театрах. На моих лекциях она познакомилась с рядом интересных молодых людей. Эта талантливая молодежь сразу же заинтересовала ее и вскрыла ей новый для нее облик послевоенной Германии. Очень скоро в ее двух комнатах (она уже жила с сестрой на знаменитом курорте Weisser Hirsch) стали появляться милые, духовно тонкие девушки, молодые женщины и юноши, иногда с томом Рильке, иногда с только что вышедшим немецким переводом моего «Николая Переслегина» в руках.

Оторванная войной и революцией от буржуазного благополучия и христиански-фарисейского миросозерцания своих родителей, сложно взволнованная Россией и коммунизмом, зачитывающаяся «Бесами» Достоевского и «Двенадцатью» Блока, отравленная героизмом войны и не находящая себе места в бездейственной веймарской демократии, жаждущая личного счастья, но не могущая надеяться на него, ввиду страшных потерь на фронте и общей бытовой и хозяйственной разрухи страны, готовая на свободные сожительства, но не согласная на отделение пола от любви и духа, молодежь эта искала у мамы, много пережившей, перестрадавшей и передумавшей, утешения и совета, а то и просто уютного чаепития и живой непринужденной, непривычной для них в их родительских домах беседы.

Исключительная мамина чуткость ко всему происходящему вокруг нее, свойственный ей дар проникновения в чужие души, ее живой, почти беллетристический интерес к сложным человеческим судьбам, ее твердость в ведении шатающихся сердец и, главное, ее юношеская, почти революционная горячность в общении с людьми и идеями, с невероятной быстротой сближали ее с жаждущими верного водительства и не находящими своего пути душами.

Следя за подъемом маминой жизни, за расцветом ее третьей молодости (вторую она переживала в годы нашего с братом студенчества) я не раз недоумевал, как она, внутренне раздвоенная, сама с собой не справляющаяся, в сущности ни во что твердо не верящая, могла с недоступной мне уверенностью, а подчас с самоуверенностью «раскрывать людям глаза» и вести их «по единственно правильному пути». Может быть, объяснения надо искать в том, что она только до тех пор верила себе, пока чувствовала веру людей в себя: своею постоянною горячею проповедью она спасла себя от холода своего одинокого неверия и, быть может, даже и отчаяния.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации