Текст книги "Деревня Левыкино и ее обитатели"
Автор книги: Константин Левыкин
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
В нашу деревню такой дороги не подвели. Тогда, в начале тридцатых в весеннее утро встречи мы с Мамой, приехавшие из Москвы, подъезжали к ней на подводе по аккуратно наезженным колеям крестьянского пути. Мы выехали из-за бас-тыевского пригорка и остановились, чтобы с него полюбоваться открывшейся нам картиной на противоположной стороне луга. Над деревней стояло бело-розовое облако цветущих садов, а полисадники перед окнами домов благоухали цветущими сиреневыми кущами.
Вдоволь наглядевшись на эту красоту, мы с трепетом от ожидания встречи и со страхом предстоящего спуска под гору, как бы не растрепала колхозная лошаденка нашу подводу, наконец спускались на дно луга. Оттуда деревни уже было не видно. Она внезапно скрылась от нашего взора за горой, на которую нам теперь предстояло подняться по длинному глинистому спуску. Лошаденка бойко взбегала по нему, и мы, минуя ракитовую плотину Кренинского пруда, выезжали на наш левыкинский выгон. Деревня снова открылась перед нашими глазами.
Я очень хорошо помню свою деревню, всех ее обитателей в исторические годы колхозных пятилеток. Помню их дома, сады, огороды, имена и прозвища соседей и даже некоторые сокровенные тайны их житья-бытья. Я помню исчезнувшие названия сортов яблонь, груш и слив в их садах и даже места, где они росли, так как самолично участвовал в ребячьих набегах на эти несчастные деревья, чудом донашивавшие свои прекрасные плоды до полного вызревания. В памяти моей даже оживают клички деревенских коров, лошадей и собак. Нашу корову, например, звали Рябкой. Она была большая, круторогая. И вымя у нее было большое. И молока вкусного она давала много. А у соседа Сергея Петрова была плюгавая бодучая корова Бырдя. Другого имени ей придумать было невозможно. А лошади были даже с необыкновенными кличками: Гро-модар, Озериха, Волна, Волнушка, Оглоед, Пеганька. Вспоминаются даже и такие детали, как место расположения в сенцах у соседей кадушек с водой и квасом. В летнее время в любой дом можно было войти, повернув дверную щеколду, и утолить жажду даже в отсутствие хозяев.
* * *
Итак, из-под горы, мимо Кренинского пруда мы вышли на выгон. По левой его стороне протянулся ряд домов, составивших позднее выселки хозяев, выделившихся в начале века из основной исторической части деревни в результате семейных разделов. Этот ряд состоял из пяти домов. А направо от выгона, от нашей деревенской дороги ответвлялась дорога в упомянутую уже мной бывшую барскую деревню Кренино. Лe-выкинский выгон отделяла от Кренина длинная и глубокая канава и рубеж, по которому были давно-давно высажены ракиты. Стволы их в мое время были уже очень старыми, толстыми и невысокими. В верхней части они разрастались молодыми побегами. Среди этих зарослей мы обычно устраивали свои наблюдательные гнезда во время вечерних деревенских гуляний молодежи. С выгона каждый день ранним утром и после полудня выгоняли стеречь наше деревенское стадо и каждый вечер его здесь встречали. Примерно за час-полтора до встречи здесь собиралась вся подростковая молодежь, ребята и девчата. Начиналась общедеревенская игра в лапту. Играли с необыкновенным азартом. Были у нас и настоящие мастера этой игры. Они владели особой ловкостью подачи, особой силой удара по тугому, литому черному мячу. Но я еще помню, как играли в мяч самодельный, туго свалянный из коровьей шерсти. А другие игроки отличались необыкновенным умением ловить свечи и метко кидать мяч в бегущего из «города» по полю противника. Особенно эти ловкачи любили охотиться за девчатами, норовя попасть в них мячом в ту часть тела бегущей девушки, которая ниже поясницы. Особой ловкостью во всех упражнениях в этой игре владел наш деревенский вожак, мой тезка и непререкаемый авторитет Костик, сын нашего соседа Ильи Петровича.
Игра заканчивалась, как только из-за пруда на выгон выкатывалось стадо. Все разбирали свою скотину и расходились по домам. А вечером на выгоне начиналась улица. Так называлось наше деревенское вечернее гулянье под гармошку или балалайку с танцами, песнями и прибаутками. Про них я расскажу особо после того, как вспомню всех наших деревенских жителей.
* * *
Ряд домов вдоль выгона начинался сразу от Кренинского пруда с хаты двоюродного брата моего Отца Гаврила Ильича Левыкина. Наверное, эта хата была одной из самых бедных в нашей деревне. В начале тридцатых годов ее хозяин был уже очень старым и больным. К нему я питал очень нежные чувства, так как всегда он привечал меня ласковыми словами и развлекал сказками. Я часто ходил к нему их слушать. И с тех пор помню бедную картину его жизни. В доме всегда было холодно, а еда в обед, к которому меня сажали, была всегда постной и скудной. Хата Гаврила Ильича и усадьба с огородом стояли на начинающемся от деревни склоне, и земля была серой и тощей. Дожди смывали с нее живородящий слой, и урожаи картошки на ней были малыми. Скудным было хозяйство у Дяди Гаврюши. Сам он был в памятное мне время стар и немощен, а жена его Анна Ивановна была не то чтобы не работящей, а, скорее, неприспособленной к деревенской жизни. В молодости она жила в прислугах в городе и от крестьянской заботы и работы, наверное, успела отвыкнуть. Много времени у нее занимали деревенские пересуды. Она могла подолгу, например, засиживаться у нас или у других соседей. А старый ее супруг в это время ожидал ее на лавке в холодной хате. Я не склонен осуждать Анну Ивановну, так как ко мне она была очень добра, уважала и Маму мою, и Отца. Но хозяйкой она была все-таки нерадивой.
У Гаврила Ильича и Анны Ивановны было два сына – Дмитрий и Василий. Первого я никогда не видел. Он рано ушел из дома и практически с ним не имел никакой связи. В деревню не приезжал и отцу не помогал. Сам он устроился работать на железной дороге в Подмосковье. И слышал я, что накануне войны он работал на железнодорожной станции Болшево. А в годы войны был ее начальником.
Младшего сына, моего троюродного брата Василия, я знал хорошо. Он был сверстником моих старших братьев. Может быть, на два-три года постарше. Но учились они вместе в нашей бывшей приходской школе на Поповке. Ребята почему-то прозвали Ваську Наумом. Так всю жизнь чаще всего и называли его в нашей деревне. Характера он был балагуристого, в мать. Роста был высокого. Все затеи ребячьи шли от него.
Он в деревне стал и первым комсомольцем, и первым активистом новой колхозной жизни. Всю свою жизнь он прожил в деревне с перерывом на четыре года войны. Первым из своих сверстников он и женился, в восемнадцать лет. Я помню его шумную свадьбу. По дороге в свой дом с невестой он зашел к нам в дом. И моя Мама в укор за необдуманный шаг, помню, трепала его за уши, а он смеялся. Наверное, от своего счастья, которого не понимала моя мудрая Мама. Всю жизнь Наум с отцом и с матерью работали в колхозе и всю жизнь жили бедно. А из деревни, однако, не уходили, как это делали другие его сверстники и старший брат Дмитрий. Попытки уйти он предпринимал, но всякий раз быстро возвращался обратно в деревню. Первый брак был неудачным. Жена ушла, оставив ему сына. Женился вторично. Когда фронт подошел к деревне, ушел в Москву к брату Дмитрию и работал с ним на Ярославской железной дороге. На фронт не попал. Имел бронь. Но как только кончилась война, он сразу же вернулся в деревню. Соорудил на своей старой неудобной усадьбе домик наподобие полевого вагончика и прожил в нем до конца своих дней. По возвращении из Москвы стал первым послевоенным председателем колхоза «Красный путь». Вместе с другими односельчанами, вернувшимися из недалекой эвакуации, восстановил колхоз, который просуществовал до известного постановления об укрупнении хозяйств и был передан в структуру пригородного мценского совхоза «Волковский». К середине пятидесятых годов подросли дети – сын от первой и дочь от второй жены, которые устроили свою жизнь в городе Мценске, а отцовскую усадьбу теперь рассматривали как подсобное хозяйство, в котором отец и мать были бесплатной рабочей силой. Лет за десять до смерти Василий Гаврилович ослеп. Мне удалось повидать его в 1966 и 1982 годах во время кратковременных поездок в Орел. В последний приезд осенью 1982 года он удивил меня тем, что, будучи полностью слепым, узнал по голосу и меня, и сопровождавшего меня двоюродного брата моего – Александра Владимировича Ушакова.
Скажу в заключение о Василии Гавриловиче то, что он оказался почти единственным мужиком, сохранившим преданность своей родной деревне и земле. В эту землю он и ушел, когда жизнь его на ней закончилась. Почему он так поступил? Некоторые решили, что на другое он был неспособен. Но это неверно. Он освоил быстро железнодорожную профессию сцепщика и даже оказался на станции в числе передовых рабочих. Но как только закончилась война, его позвала к себе родная земля, и городские удобства не могли его удержать. Он вернулся к своему крестьянскому образу жизни. Его полевой вагончик и сегодня еще дымит своей печной трубой.
Таких людей в нашей русской деревне не так уж теперь много. Они долго кормили страну.
* * *
Хозяйкой следующего дома по левыкинскому выгону была женщина, которую в нашей деревне все называли ласковым именем Мариша. Почему ей оказывалось такое обращение, не знаю. Может быть, потому, что она и в почтенном возрасте оставалась красивой? Но красивой у нас в деревне была не она одна. Я вспоминаю ее женщиной еще и очень опрятно^ и строгой. Но счастья Бог ей не дал. Многие годы она была неизлечимо больна. Ударила, рассказывала, ее когда-то корова по ноге. И с тех пор ходила она, хромая, с забинтованной чистой холстиной ногой. Кто был ее первый муж, я не знаю. И в деревне про это ничего не говорили. Когда она овдовела, мне осталось тоже неизвестно. Остались с ней сиротами две девочки: старшая Катя и младшая, мне ровесница, Маня. Первая училась вместе с моей сестрой и была, как и мать, очень красива. Воздыхателей у нее было много. И среди них был мой двоюродный брат Семен Ушаков, будущий полный кавалер ордена Славы, танкист Великой Отечественной. Но Катя была необыкновенно гордой девушкой и никому в деревне не оставила никаких надежд. После окончания семилетки она уехала из деревни и в нее больше никогда не возвращалась. К старшей сестре потом уехала и младшая – Маня. И о ней я тоже ничего рассказать не могу.
А Мариша оставалась дома. Еще до отъезда дочерей приняла она во двор второго мужа. Странный это был мужик. Звали его Кузьмой, а вместо фамилии называли Купленным. Вроде как бы купила его для себя Мариша. А дядя Кузя не обижался. Прикидывался чудачком. Знал много прибауток.
Одну из них я запомнил. Она была сочинена им как эпиграмма на себя:
«Дядя Кузя – вошь на пузе,
А блоха на цепи
Кричит: „Кузя, отцепи”».
Откуда он пришел в нашу деревню, никто не знал. Но по хозяйству справлялся и дом держал в порядке. Рядом с домом Василия Гавриловича он был не так уж плох. И крыльцо у него было высокое. И внутри было все прибрано. И сад за домом был приличный. Работал дядя Кузя и в колхозе. Конюхом. И в лошадях знал толк. У него с Маришей родился сын, года на два помоложе меня. Звали его Гришкой. Но, как и у отца, у него было свое деревенское прозвище – Апишан. Мальчик когда-то так произносил слово «обезьяна». Так и остался он Апиша-ном, пока не ушел на войну. Малышом он был неотлучен с отцом и с колхозными лошадьми. Верхом на них ездил так, как, кроме него, никто не умел: и на бочку, и обыкновенно, и стоя, и задом наперед, и рысью, и галопом. Мне приходилось гонять с ним колхозный табун в ночное. Трудно и опасно было мне ехать с ним рядом. Моя лошадь норовила не отстать от него и неслась за ним вскачь, Я рисковал слететь с нее вниз головой. Апишан это видел и спуску мне не давал. Ему, наверное, нравилось чувствовать свое превосходство надо мной, городским чистоплюем.
К концу войны Апишан подрос и был призван на фронт. С него он не вернулся. Так и не досталось ему радости, кроме той, которую мог дать ему дядя Кузя.
Сам же Кузьма Купленный с Маришей пережили оккупацию. У немцев он не служил и честь свою не запятнал. Когда они с Маришей померли, не знаю. Усадьба их так и осталась без хозяина. И сад погиб, и дом сгорел.
* * *
Дальше за усадьбой Мариши и Купленного стоял двор моего родного дяди, брата моего Отца – Бориса Ивановича Левыки-на. Здесь он обосновался после раздела с братьями. Рассказ о нем, о его сыновьях и дочерях будет особый. А сейчас мы, мысленно поприветствовав своего родственника, пройдем дальше, к дому нашего деревенского кузнеца Михаила Афанасьевича Левыкина. Перед его усадьбой две высокие и уже довольно старые ракиты. Хозяин устраивал на этих ракитах качели и позволял ими пользоваться всей деревенской детворе. Качался подолгу на них и я. Может быть, поэтому меня никогда не подводил мой вестибулярный аппарат. Качели были высокие, и мне кажется, что иногда случалось взлететь на них выше самих ракит и даже выше крыши дома хозяина. Наверное, насчет вестибулярного аппарата я преувеличил. Но зато с тех детских качелей я хорошо запомнил и дом Михаила Афанасьевича, и всю его большую семью, и нашу деревенскую кузню.
Сам кузнец не был похож на обычного крестьянина, так как труд у него был особый. Его орудиями были не плуг, не коса и не серп, а молот и наковальня.
Поэтому Михаил Афанасьевич выглядел больше рабочим человеком. Этому виду соответствовали и внешность, и речь, и манеры поведения. Профессию свою он унаследовал от отца, а тот, в свою очередь, наверное, продолжил ее от своих родителей. Я помню, что до образования колхоза кузня принадлежала лично Михаилу Афанасьевичу и располагалась на его усадьбе, за домом, в саду. Только потом руководство колхоза, обобществив его труд, место работы кузнеца перевело в общественный амбар на выгоне.
Дом кузнеца тоже отличался от соседских. Он был поставлен на фундаменте с высоким крыльцом-террасой. Внутри перегородками дом делился на горницу, две спальни и кухню. Типовой оставалась крестьянская русская печь. Населяла дом большая семья. Первая жена кузнеца оставила ему шестерых детей – трех сыновей и трех дочерей. Она умерла внезапно от заворота кишек. Дом остался без хозяйки, а дети – без матери. И пришлось Михаилу Афанасьевичу жениться второй раз. Новую жену он сосватал в соседней деревне Лопашино. Мать ее прозвали в той деревне Сосихой. Новая жена ни хорошей хозяйкой, ни матерью детям не стала, но типичной мачехой оказалась. К шестерым пасынкам и падчерицам она родила Михаилу Афанасьевичу четвертую дочь.
Его старшую дочь звали Анной. Говорю «звали», так как не знаю, жива ли она сейчас. По моим предположениям, ей теперь могло бы быть уже и за восемьдесят. Она была ровесницей моих старших братьев. Эту дочь можно представить просто: она была красавицей. Описать ее красоту я не могу, так как очень много времени прошло с тех пор, когда, глядя на эту девушку, я впервые оказался способен воспринять само понятие женской красоты. Вообще-то, у кузнеца все дети были красивы.
Но Нюра была красавицей и среди них, и во всей деревне. На ее красоту, как мне тогда казалось, можно было любоваться только тайно, из укрытия. Ближе подойти было нельзя, потому что перед ней не оставалось никаких шансов сохранить спокойствие и скрыть смущение и растерянность от своей собственной заурядности. Не случайно, наверное, женихов для Нюры не только в нашей деревне, но и во всей округе не оказалось. Но не этот, конечно, факт, стал причиной ее отъезда из деревни в Москву. Жизнь складывалась так, что надо было искать счастья на стороне. Семья, несмотря на уникальность профессии отца и высокое его мастерство, жила бедно. В условиях обобществленного труда профессиональное мастерство и даже высокая производительность не могли реализоваться в личный капитал или богатство. Жизнь в это время равняла всех трудоднем. А этим трудоднем, увы, накормить такую семью, какая была у кузнеца, было невозможно. Нюра из отцовского дома, да и из деревни, ушла от бедности. Казалось, что ее красота будет недоступна человеку обыкновенному. А вышло наоборот. В Москве замуж она вышла за какого-то плешивого альфонса не первой молодости и не первой женитьбы. Приезжал он с Нюрой раза два в деревню. По-моему, наша деревенская общественность признала в нем проходимца. Жизнь у старшей дочери кузнеца Анны Михайловны сложилась весьма-весьма заурядная, красота ей счастья не принесла. С деревней и с отцом связь она утратила еще перед войной.
Следующим по возрасту шел сын Григорий. Он тоже довольно скоро вслед за старшей сестрой уехал в Москву и всю жизнь с перерывом на войну проработал в столичном такси. Но в памяти моей еще сохранились эпизоды работы этого молодого и тоже красивого парня с отцом в кузне. Роста он был невысокого, с пышной темно-русой шевелюрой, с лицом живым и выразительным. Большой физической силы в нем не было видно, но молотом он работал легко и ловко. Он мог бы заменить отца у наковальни, но предпочел московское такси. Здесь он тоже оказался приметным. Несколько раз мои знакомые и знакомые моих братьев спрашивали нас, а не нашим ли родственником является симпатичный шофер-таксист по фамилии Лeвыкин, которому они оказывались пассажирами. Самому же мне встретиться с Григорием Михайловичем не привелось. Что же касается вопроса о наших, возможно, родственных отношениях с семьей Михаила Афанасьевича, то он остается неясным, так же как это неясно и в отношении к другим соседям. Но, однако, скажу, что моя Мама была крестной матерью младшего сына кузнеца. Должен заметить, что по кумовству моя Мама занимала в деревне одно из первых мест. Она крестила и в Кренине, и в Левыкине.
После отъезда в Москву старших Анны и Григория остальные дети Михаила Афанасьевича оставались с ним в деревне довольно долго. На следующую по старшинству дочь Соню легли обязанности матери по отношению к младшим и домработницы по отношению к мачехе. При этом она должна была работать в колхозе. Поэтому Соне пришлось разделить судьбу Золушки, и отцовскую породу в ней разглядеть было труднее. Тяжелая работа и забота не красят женщину. И тем не менее ее звездный час должен был пробить, и добрая фея вернула ей все наследственные стати. За счастьем своим она также уехала в Москву.
В тот воображаемый день моей встречи на выгоне в доме Михаила Афанасьевича оставались трое детей от первого брака и уже подрастала младшая от второго. Теперь молотобойцем с ним в кузне работал Сергей, а в роли Золушки выступала Маня. На попечении младшего сына Кольки была домашняя скотина. Но и он уже время от времени приноравливался к кузнечному делу.
Сергей на глазах у соседей как-то вдруг превратился в бо-гатыря-молотобойца. Рядом с ним в кузнице, у наковальни отец Михаил Афанасьевич выглядел щупленьким мужичком, которого, казалось бы, богатырь-сын невзначай, ненароком, от силушки молодецкой мог задеть своей кувалдой. Кузнец все время двигался под ней. Он одной левой рукой в щипцах держал поковку, а правой легко позвякивал молоточком. Раз-два по наковальне, раз по поковке, по тому месту, куда молотобоец должен был, как по приказу, обрушить свой тяжелый молот.
А левой рукой он то и дело поворачивал поковку, подставляя под удар нужную сторону. Весело ковали кузнецы – отец и сын. Я не видел, долго наблюдая это соревнование мастеров, чтобы сын-молотобоец ударил не по тому месту или просто промахнулся. На глазах моих кусок железа превращается в подкову. Мастер окунал ее в бочку с водой, а оттуда не глядя точно отбрасывал ее в ящик с песком.
Все это я помню в подробностях потому, что мои друзья и я с ними подолгу крутились возле кузни, когда из нее раздавался веселый кузнечный перезвон. Иногда нам разрешали крутить вентиляционное колесо, раздувающее огонь в горне. Михаил Афанасьевич разрешал нам и покузнечить. А иногда нам удавалось пробраться в кузню, когда в ней отсутствовал хозяин. Тогда мы раздували загасавший горн, разогревали в нем какую-нибудь железяку и усердно начинали ее ковать, повторяя запомнившиеся движения мастеров. Кузнец иногда заставал нас за этим занятием, но никогда не наказывал, если мы не совершали каких-либо опасных действий. Понимал старик, что нельзя человеку запрещать учиться труду и ремеслу. Никто из нас кузнецом не стал, но добровольные уроки в кузне нам запомнились на всю жизнь. Запомнился мне и добрый человек – кузнец Михаил Афанасьевич.
Кузнечное ремесло мог унаследовать у него его младший сын Николай. Он стал приноровляться к этому делу, еще когда старший брат Сергей не уезжал из деревни. При нем Колька еще не готов был принять эстафету. Он был моим ровесником. А в наших кузнечных забавах он участвовал непременно, уже как консультант. Странной кличкой наградил его родной отец – Францем. Может быть, это было результатом его представления о каком-то образе недеревенского и даже нерусского изящного в своих манерах человека, которому соответствовала детская внешность его сына Кольки. Глядя на него, невозможно было подумать, что он мог бы стать заменой своему старшему брату-молотобойцу. Худенький он был, легонький какой-то, совсем не по-деревенски, мальчик. Впрочем, может быть, это изящество объяснялось сиротской его судьбой. Просто недокормлен он был и не обласкан мачехой вместе со своей, на год младше, сестрой Маней. Им больше, чем старшим братьям и сестрам, пришлось испытать эту горькую долю. Все старшие уехали в Москву, а за них теперь и заступиться было некому. У мачехи родилась своя дочь. И Мане с Колькою добавились обязанности нянек. Не могу сказать, что отец не жалел их. Жалел, но изменить в доме ничего не мог. Ситуация-то сложилась обычная: мачеха оказалась сибаритствующей кормящей матерью, отец выколачивал молотком трудодни, на которые надо было кормить семью. А Мане и Кольке доставалось все остальное – не очень радостное, не очень теплое и не очень сытое.
Но Колька-Франц все-таки мог бы быть кузнецом. Стань он мастером, нашел бы себе молотобойца.
Молоточком-то он уже научился бить и по наковальне, и по поковкам, и в отцовском инструментарии разбирался, и порядок его применения знал. Но из безрадостного сиротского детства Колька-Франц ушел не в Москву, а на войну и оттуда не вернулся. Так и не суждено было ему стать кузнецом. Погиб на фронте и его брат-богатырь Сергей. В войну умер и сам кузнец Михаил Афанасьевич Левыкин. На нашем выгоне не осталось ни его дома, ни его кузни. Только по уцелевшим ракитам можно теперь определить место, где когда-то шумели вечерами наши деревенские улицы.
* * *
Проходя мимо дома Михаила Афанасьевича в то памятное утро приезда в Левыкино, мы не задержались около него. Хозяин уже звякал молотком в кузне, а домашних не было видно ни на крыльце, ни в окнах. А у следующего дома останавливаться не хотелось вовсе. Несимпатичные здесь жили люди. Однако рассказать и о них надо.
Это был двор Егора Ивановича Левыкина, одного из трех братьев, которых в деревне называли Балыгами. Никто в деревне не мог объяснить значение этого слова. Но к трем братьям – Илье Ивановичу, Егору Ивановичу и Поликарпу Ивановичу оно прилипло прочно и звучанием своим, кажется, соответствовало особенностям их характера. Мне всегда казалось, что балыги – это люди, которые, по современным понятиям, неуважительно относятся к общим правилам поведения. Именно этим и отличались братья-балыги. Если бы тогда в деревне было в ходу слово хулиган, правонарушитель, то, может быть, в отношении к ним обошлись бы этим определением. Но не в ходу были такие слова. Да и не было у нас в деревне хулиганов и правонарушителей в современном понимании. А вот балыги были. Все трое характер поведения имели неукротимый и даже буйный. Но, как правило, они буйствовали в семье, а если и на улице, то только около своего дома и по отношению к своим женам, детям, к своему собственному имуществу. Но этого было достаточно, чтобы соседи их побаивались, особенно тогда, когда они находятся во хмелю. Бывало это чаще, чем у других, а следовательно, и чаще приходилось переживать похмелье. А отсюда вид у братьев чаще, чем у других, был хмурым, басурманским и опасным. Разбойниками они не были, но, случалось, вид имели разбойный. Вот я, как и, впрочем, и другие, решил, что они и есть балыги. Однажды я все-таки попытался узнать более точное значение этого слова. Конечно, обратился к известным словарям. Но ничего не нашел. Нет в них слова «балы-га». У Даля, однако, есть слово «балы» – пустые разговоры и производные от него «балазничать» или «балязничать». Иначе говоря, точить балясы или балясничать. Что и означало вести пустые разговоры. Весьма вероятно, что глагол «балыз-ничать» мог у нас произноситься – «балыжничать». А отсюда могло и появиться слово «балыга». Но тогда какое отношение оно могло иметь к нашим неукротимого нрава соседям? Может быть, эта кличка предназначена была не им, а их предку? Все три брата при крутом нраве были трудолюбивы. Это у них отнять было нельзя. Да и в неукротимости они были неодинаковы. Одного из них, например, очень легко и быстро укрощала моя Мама. Но о каждом из братьев я расскажу по порядку.
Итак, мы проходим мимо дома и подворья Егора Ивановича Левыкина. Сам хозяин давно уже помер. Теперь им был его сын Василий Егоров.
Жену его звали Анисья. Была она некрасивая, мужу покорная и работящая. С деревенскими своими подругами и соседками была она дружна, была такой же как и они песенницей. Говорили, что за свою невесту-вековуху Василий Егоров получил богатое приданое. В семье у них был один сын. Он был мне ровесник. Имя у него было Валентин, а звали его среди сверстников Амосей. Врагами мы с ним не были, но и друзьями тоже.
Впрочем, и другие ребята не дружили с ним. Рос он этаким индивидуумом, увальнем. Но, видимо, несправедливы к нему мы были из-за негативного отношения к отцу. На войне Амося выполнил честно свой солдатский долг и вернулся с нее, отмеченный боевыми наградами. С отцом жить не стал и поселился во Мценске.
Тогда, в тридцатых,еще жили в доме Егора Ивановича его дочери – сестры Василия Егорова – Параша и Нюра, а старшую Евдокию брат выдал замуж за кренинского мужика – деревенского ловеласа – Ивана Сергеевича Панова. Оставшиеся незамужние сестры не ужились с братом. Они одна за другой уехали в Москву.
Что еще сказать про Василия Егорова? Был он человеком беспричинно злым. Говорил присвистывая. Соседом был недобрым. В дом к нему соседи были не вхожи, хотя гостей – богатых родственников Анисьи-принимал охотно. В колхозе работал исправно. Физически был силен.
Я в доме Василия Егорова никогда не был. Но в сад его лазил. Был у него заветный белый налив. Этот бдительно охраняемый запретный плод был настолько не похож на все остальные деревенские белые наливы, что мы, несмотря на страшную опасность быть жестоко наказанными, все-таки ухитрялись совершать свои набеги и в этот сад. Делалось это по команде нашего вождя Костика, сына Ильи Петрова. Он давал нам команду на штурм, когда хозяин выходил вечером перед сном на улицу к кузне. Он садился на бесколесную, ремонтируемую в кузне телегу и вместе с другими мужиками, куря самокрутку, наблюдал за танцующей молодежью. Мы же в это время, получив команду, шуровали у несчастной яблони и, нагрузившись за пазуху вдоволь, возвращались к кузне с докладом и трофеями к своему предводителю. Он откладывал балалайку и начинал угощать всех васильегоровым белым наливом, в том числе и самого хозяина. Мы были довольны. Но если бы хозяин застал нас на месте нашего ребячьего преступления, нам бы несдобровать. Бил он, чем попадя и не глядя. Совсем это был не смешной человек. Не случайно с ним не ужился единственный сын. Совсем страшная история произошла с ним после войны, в середине пятидесятых годов.
Однажды Василий Егоров пригласил в товарищи на бутылку знакомого мужика из соседней деревни Лихановка. Пригласил и убил. Забрал у убитого 15 или 20 рублей, а труп расчленил и закопал. Скрываться не стал. Преступление было раскрыто быстро. Был суд. Преступника признали психически больным и отправили на излечение. По излечении и раньше приговорного срока наказания вернулся в свой дом. Привел новую жену и прожил с ней до своей смерти.
Не был Василий Егоров ни бандитом, ни разбойником, ни даже хулиганом. А жила в нем какая-то злая червоточина, которая всю жизнь раздражала его психическое состояние, вызывая грубые и жестокие поступки и беспричинную озлобленность. Может быть, его надо было серьезно лечить? Но кто это знал?
* * *
Наконец, наши деревенские выселки вдоль выгона закончились, и мы подошли к историческому центру нашей деревни, к ее детинцу. Наверное, об этой части Левыкинской деревни, как поместье служилого человека Дмитрия Субочева, и шла речь в отказной грамоте 25 дня июня лета 1634.
С этого места к родному дому я уже спешил нетерпеливо. Вот-вот должна была состояться моя встреча с друзьями, которые меня в то утро и не ждали. Да и сейчас, когда я пишу эти строки, ко мне снова возвратилось это чувство волнительного нетерпения от скорой встречи с моей исчезнувшей родиной.
Я уже отмечал, что предки мои не случайно выбрали это место для поселения. Приоритет тогда отдавался не удобствам жизни, а потребностям несения боевой сторожевой службы. Деревню они, говоря по-военному, поставили на «господствующей высоте». Отсюда обзор в летнюю солнечную пору по горизонту был километров на десять-двенадцать. Я, например, в такую пору разглядывал наши деревенские ориентиры: церковь и вековые липы(и клены с противоположной высокой точки над местностью с горы перед деревней Толмачево, с хутора моего дяди Василия Ильича, который стоял аж за городом Мценском. Расстояние между этими точками было более десяти километров. Для обеспечения обороны сторожевого поста здесь были когда-то произведены необходимые фортификационные работы.
Может быть, тогда, в дальние времена деревня выглядела как небольшая земляная крепостца. По южной окраине от дикого поля ее оберегали засека и ров, а с тыла была сделана земляная насыпь. Она была обвалована и обкопана глубокой канавой. Въезд в это оборонительное сооружение был с тыла в северной части через въездные ворота и глубокий проулок. Этот проулок можно угадать даже сейчас. А в тот день, когда мы с Мамой вновь встречались с летней деревней, этот проулок как преграду нам еще предстояло преодолеть. Он разрезал центр деревни на левую и правую стороны. Справа от него, на возвышенности стояла усадьба Павла Семеновича Левыкина, а слева – сад брата моего Деда Ильи Стефановича Левыкина. Его на моей памяти называли дядей Илюшей. Я помню еще живым этого древнего старика. Сад у него был хороший, но уже очень старый. И очень старый и убогий у него был домишко. Стоял он перед садом по другую сторону дороги, поворачивающей перед центральным проулком налево в объезд деревни. Около дома дяди Илюши рос когда-то могучий клен. Я помню его золотые и багровые листья в пору осеннего цветения. За кленом стояла рига. А самого дядю Илюшу я все больше помню лежащим на печке, даже летом. Тепла ему тогда, видимо, уже не хватало. В молодости он был и высок, и приятен на вид. Об этом можно было догадываться и по выразительным чертам лица с живыми глазами, высоким лбом и широкой окладистой бородой. Но тогда с печи на меня глядел немощный человек, бормочущий какие-то непонятные мне слова. Иногда он все-таки слезал с печи, и я его начинал побаиваться. А он, обращаясь к дочерям и жене, бормотал: «Гля-ка, девка, гля-ка».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.