Текст книги "Деревня Левыкино и ее обитатели"
Автор книги: Константин Левыкин
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
Жена дяди Илюши Татьяна Ивановна, или просто тетка Илюшина, была его моложе и жива еще была перед войной. На своих плечах она вынесла основную часть забот о своих дочерях и внучках. Дочерей своих Аграфену и Анну она вырастила здоровыми и красивыми. Они были ее радостью. С ними тетка Илюшина пережила и много лиха. Не выпало им обеим счастья. А впрочем, как знать?
Старшая – Аграфена, или Груня, а то и Грушатка, была и красива, и бедова, и, как сейчас говорят, необыкновенно сексуально-привлекательна. Мужики не могли сдержать своих вожделенных взглядов, когда она своей походкой проходила
3 1798 мимо них. Ну а когда Грушатка шла с молотьбы с другими женщинами искупаться на пруд, то немногие сдерживались от соблазна полюбоваться ею из-за кустов. А жены их всегда были полны всяческих предположений. И был или не был какой грех, судили ее без всякого снисхождения на молодость и красоту. А красота ее, да и любовь обернулись против нее самой одинокой безмужней жизнью.
Первая любовь восемнадцатилетней Груни, быстро вспыхнув, так же быстро и погасла. Она превратилась в обычную бытовую драму.
Полюбил ее молодой красноармеец из части, стоявшей после Гражданской войны то ли во Мценске, то ли где-то в другом месте, недалеко от нашей деревни. Наверное, ходил солдат на левыкинские вечеринки. Звали его Никитой. А родом, говорят, он был откуда-то из-под Курска. Завлекла его Грунина красота, и посватал он ее за себя, как только пришла пора демобилизации. Посватал и увез к себе, в свою курскую деревню. Очень мало после этого прошло времени, и вдруг вернулась девушка восвояси, в отцовский дом. Не ужилась в чужой деревне, с чужой родней. А вернулась-то уже не просто так, а с приплодом в подоле. Родила она от Никиты дочь Зинаиду. С тех пор и не видела она Никиту, и Зине не привелось даже посмотреть на своего отца. Забот прибавилось бабке Татьяне Ивановне. А Груша стала еще краше. Ее ждала новая любовь. Но если первая окончилась драмой, то вторая – трагедией.
Ухажеров у молодой разведенной женщины теперь стало намного больше. А допустила она к себе одного. Полюбился ей сын нашего соседа, Ивана Митриева, Поликан. За их любовью со злой ревностью следил кренинский Мишка Панов, парень жуликоватый и подлый, внешностью своей отвратительный, какой-то корявый и грязный. Выследил однажды влюбленную пару злодей и подло в спину пырнул Поликана ножом. Да и попал прямо в сердце. Страшная эта трагедия произошла в деревне давно. И после нее ничего подобного у нас не случалось. Поликана похоронили. Злодей Мишка Панов сбежал от возмездия. А виновницей случившегося на всю память у родственников и соседей о ее несчастном возлюбленном осталась Грушатка. Долго попрекали ее за эту смерть. Воспоминания о ней грели против нее злую неприязнь, выдаваемую за чувство жалости и печали по убиенному Поликану.
А жизнь брала свое, и чары Аграфены по-прежнему будоражили желания деревенских воздыхателей. Влюбился в нее другой женатый парень из деревни Кренино, Ванька Зенин. Тайну влюбленные сохранить не могли. Виновницу неотступно преследовала Ванькина жена. Сцены ревности одна за одной возникали на улице, у колодца, в поле. В доме дяди Илюши вдребезги разбивались стекла. Бывало, что преследовательница заставала их на месте греховных занятий. Но любовь делала свое дело. Наконец, Ванькины родственники отправили его с семьей в далекое украинское Каменское на Днепре. Это село тогда вырастало в большой промышленный город, получивший название Днепродзержинск. Я не исключаю, что и сам Иван Зенин в этом отъезде видел возможность убежать от неукротимой любви. А она оживала всякий раз, как только он возвращался в деревню на короткие отпускные побывки. Все начиналось сначала. В запретной любви родилась у Грушатки вторая дочка, Рая.
Только война окончательно прервала горький роман Груни и горемычного Ваньки Зенина. А дочки ее выросли на радость и утеху матери в ее старости. Их помогали ей растить бабушка Татьяна Ивановна и младшая сестра Анна, пока сама она не вышла замуж. А Груня перед неудачами не сдалась. Она всю жизнь сохраняла и свою красоту, и бедовость, и веселье в работе. Односельчане в течение не менее двадцати лет избирали ее своим депутатом в наш Кренинский сельский совет. А накануне войны и по ее окончании она была председателем Совета.
Помнится, как-то после войны она обратилась ко мне с просьбой сочинить письмо-заявление в Верховный Совет РСФСР с просьбой об установлении ей персональной пенсии в связи с многолетней работой в составе Кренинского сельсовета. Я узнал тогда, что она избиралась и в состав Мценского Совета. Но на это заявление Груня ответа не получила, и, таким образом, законными льготами она не воспользовалась. Видимо, не поверили чиновники ее письму. А проверить не удосужились. Мало ли таких Аграфен было в наших колхозных российских деревнях!
Конец жизни, уже после войны, она провела в Москве у своих дочерей. Первой здесь обосновалась старшая, Зина. В этом приняли участие мои родители. Они помогли Зине устроиться на работу и в общежитие. А дальше Зина всего добилась сама. В сорок первом она добровольцем ушла на фронт. Всю войну, до Берлина прошла связисткой. С Победой и наградами вернулась в довоенное общежитие. Нашла свое счастье. Вышла замуж, получила квартиру и взяла к себе из деревни на попечение мать и младшую сестру.
У младшей сестры Аграфены, Анны Ильиничны, вышла иная судьба и сложилась иная жизнь. В отличие от своей бедовой и любвеобильной старшей сестры Нюра была «тиха, скромна и молчалива». Простая деревенская девушка, она была человеком удивительно романтической натуры. Не случайно в нашем деревенском театре, в спектакле, который был поставлен в колхозном Народном доме, ей поручили роль несчастной, обманутой в любви девушки. Я до сих пор помню трогательную сцену этого спектакля, в которой Нюра искренне переживала свою роль покинутой соблазнителем молодой матери. Она сидела на сцене у колыбели и пела знакомую с детства всем присутствующим песню младенцу. Ее чувства были настолько искренними, что наш неискушенный и до того не знающий театра деревенский зритель, особенно женщины, вместе с ней утирали слезы.
У Нюры были не просто голубые глаза, а очень голубые глаза, как ясное июньское небо. Они не потускнели и в старости, несмотря на трудную жизнь.
Молодой, еще незамужней девушкой Нюра запомнилась мне в день нашего приезда в деревню в 1936 году. В тот год она вышла замуж за очень несимпатичного мне Ваську Шабана из деревни Ушаково. О его старшем брате сложилась у нас нехорошая репутация. Может быть, она тенью легла и на него. Но и сам он был уж очень груб и хамоват. Но внешности он был привлекательной. Скажу даже, был Васька красив. Вот и полюбила его наша Нюра. А однажды, еще до их женитьбы я оказался свидетелем их любви. Было это в один из летних дней, на нашем колхозном току, во время молотьбы. В тот час в работе был обеденный перерыв. Все разошлись по домам. А Нюра оставалась на току сторожем. Наша ребячья ватага осталась с ней помогать сторожить вороха намолоченного зерна. И вдруг к нам заявился Васька Шабан. И тут затеялась какая-то игра в свалку на соломе. Он тискал и мял нашу Нюру. И нам было весело. Но она вдруг вырвалась и побежала от него за одонок. Васька за ней. Мы тоже побежали. Нюра скрылась с Васькой за одонком. А я был первым бежавшим за ними. Когда я тоже завернул за одонок, то увидел то, чего никогда еще не видел. Васька, как мне показалось, грубо и непреклонно терзал бедную распластанную Нюру. Я хотел закричать. Но вдруг увидел, что она не сопротивлялась. Она покорно и только виновато смотрела на меня своими необыкновенно голубыми глазами. В них был и испуг, и боль, и смущение, и еще что-то непонятное мне. Так ничего и не поняв, я быстро убежал от них. Только много лет спустя я, наконец, догадался, что тогда произошло. А Нюра в то лето вышла за Ваську замуж. Это не изменило во мне антипатии к нему. Хотел было здесь употребить известную нашу пословицу: «Любовь зла…» Но вдруг опять понял, что был я неправ. Полюбила-то Нюра красавца. И только ей было знать цену своего возлюбленного. Двоих дочерей родила она с Васькой. И прожила бы с ним счастливо всю жизнь, не случись несчастья. Умер ее возлюбленный муж от наследственной скоротечной чахотки.
Рано овдовев, Нюра растила дочек одна. С ними пережила и лихую военную пору. После нее снова работала в колхозе. Когда дочки подросли, отправила их в Москву к племянницам. А сама оставалась в деревне. Жила в землянке, а потом соорудила домик. Когда дочки вышли замуж, то на лето привозили ей внуков. А зятья помогли ей построить новую избу из старых железнодорожных шпал. Обустроилась она тогда не на старом родовом месте, а на выгоне, на месте бывшей усадьбы моего дяди Бориса Ивановича. Когда жившая еще тогда моя тетка Елена Васильевна, бывшая хозяйка этой усадьбы, узнала об этом в Москве, то искренне возмущалась ее самоуправством. Чувство собственности в ней так и не угасло.
В 1966 году я посетил родные места. Вместе со своим сыном я прошел пешком через луг, поднялся на Поповку, постоял на погосте у родных могил и оттуда через деревню Кренино вышел на наш левыкинский выгон. Было еще утро. Ясное сентябрьское наше деревенское утро. И я сразу оказался перед домом Анны Ильиничны. Нас с сыном сопровождал мой двоюродный брат Александр Владимирович Ушаков. Он специально приехал из Орла и встретил нас во Мценске. Теперь он был подполковником, а когда-то в юности он ухаживал за Ню-рой. Они были ровесники. И вот теперь она стояла перед нами старенькая, но с теми же небесно-голубыми и удивительно радостными глазами от неожиданной встречи. Мой брат-подполковник с откровенным намеком на свое превосходство и удачу в жизни пошутил, глядя на свою бывшую ухажерку. «Вот видишь,– проговорил он,– а ведь я предлагал тебе выходить за меня. Не захотела! Выбрала себе Шабана!»
На эту бестактную шутку Нюра не обиделась и с улыбкой ответила: «Такая уж у меня была судьба!» Она ни о чем не жалела.
* * *
Я далеко ушел в своих воспоминаниях о Нюре с того времени и места, когда в далеком тридцать девятом я встретил ее летним утром, идя со станции в день приезда из Москвы. Тогда сестры Илюшины вместе с матерью Татьяной Ивановной строили себе новый дом в своем старом саду. А до того, как он был готов, они с разрешения моих родителей жили в нашем пустующем доме.
Деревенская дорога в том месте, где мы встретили нашу Нюру, перед проулком уходила влево. Между усадьбой Егора Ивановича вдоль его вишен по канавам слева и вдоль сада дяди Илюши она выходила на небольшую поляну, бывшую когда-то выгоном небольшого поместья мелкого помещика Фурсова. Мой рассказ об этом поместье будет связан с историей жизни двух братьев моего Отца. Сейчас я туда не пойду. Да и в 1939 году моя родня там уже не жила. Что было с ней, я расскажу особо. А тогда я спешил к моим друзьям. Они меня не ждали, а я очень спешил их увидеть.
Но прежде чем мы с Мамой ступили в сырой после дождя проулок, нас задержала встреча с обитателями усадьбы Павла Семеновича Левыкина, которая стояла на возвышении, справа от него. За этой усадьбой, сзади, через канаву уже начинался наш двор.
Семья Павла Семеновича была большая. Я, к сожалению, не помню его жены, но детей помню всех. Сыновей было четверо: Василий, Алексей, Николай и Иван. А дочерей двое: Варвара и Анна. Все они в начале тридцатых годов были уже взрослыми людьми. Все добровольно вступили в колхоз и добросовестно с отцом трудились в нем. В период коллективизации и раскулачивания все-таки какая-то частичная репрессия коснулась этой семьи. Хозяйство было признано зажиточным. Однако оно если и отличалось от других хозяйств, то только количеством здоровых и крепких сыновей и дочерей, которые умели работать не покладая рук. Глава семьи был угрюм, несловоохотлив и суров и по отношению к детям, и к колхозу, и к себе. Суровость и угрюмый нрав Павла Семеновича были причиной несправедливой неприязни к нему со стороны особенно так называемых деревенских низов. Это была реакция на удачливость трудолюбивого хозяина. Проще я бы это назвал завистью. Наверное, это в конце концов и привело к частичным респрессивным мерам по отношению к собственности Павла Семеновича. У него кроме обобществления лошадей отобрали еще и амбар. Это нехитрое сооружение, по решению правления колхоза, передвинули на выгон и разместили в нем колхозную кузню. Конечно, это обидело хозяина и его сыновей. Они как-то незаметно один за одним стали уходить из деревни. Дольше всех задержались в ней отец с двумя дочерьми и младший сын Иван. Последний мне запомнился более всех. Он дружил с моими братьями и часто бывал в нашем доме.
Они вместе учились. Их связывали и общие увлечения, и всяческие деревенские проделки. Ребята почему-то почтительно величали друга по имени и отчеству – Иваном Павловичем. Он был заикой, но его физический недостаток как-то подчеркивал добрые качества этого парня. Он не вызывал ни недобрых насмешек, ни снисходительного сочувствия. Казалось, что Иван Павлович заикался как-то легко и весело. Это как бы усиливало, подчеркивало его оптимистическую натуру. Такой же общительной и веселой была и его старшая сестра Варвара. И она тоже заикалась. А младшая сестра Анна была потише, понезаметнее и поскромнее.
Все дети у Павла Семеновича были трудолюбивы. Большую пользу они могли бы принести своему колхозу. Но не удержал он их своими перспективами. И ушли они, бросив и дом, и сад свой, в котором, я помню, тоже был заветный белый налив, тоже предмет наших набегов. В эту вспоминаемую весну сад на усадьбе Павла Семеновича цвел без хозяев. Цвел буйным цветом, обещая щедрый урожай. А окна дома были забиты крест-накрест досками. Некому было в это лето караулить сад и тот заветный палсеменовский белый налив. Мне кажется, что в то лето мы оставили его в покое. Было не интересно нападать на беззащитное дерево.
Не с кем было поздороваться возле брошенного дома. Оглядывая усадьбу в надежде все-таки кого-нибудь увидеть, я вдруг обратил внимание на остатки сгоревшего флигелька, примыкавшего к скотному двору. В нем жила странная старуха Яклиха. Кем она доводилась Павлу Семеновичу, я не знаю. Не знаю я и ее имени. Все звали ее Яклихой по отчеству (Яковлевна). Была она очень стара. При жизни ее мы, малые ребятишки, очень боялись встреч с ней. Она была неухожена, немыта и нечесана и, пытаясь говорить, издавала какие-то нечленораздельные звуки. Помню, что все это нас пугало, будто бы мы встретились с Бабой-ягой.
Павел Семенович не обнаруживал к ней какой-либо чуткости. А родственницей какой-то она ему все-таки была. Может быть, даже тещей. Прошедшей перед нашим приездом зимой Яклиха сгорела в своем флигельке. Пожар по неизвестной причине произошел ночью, и потушить его не успели, да и нечем было его тушить. Старуха сгорела, и никто не пожалел и не поплакал над ее гробом. Унесла она с собой свою тайну. Говорили, однако, что в молодости Яклиха была известной красавицей, любви и расположения которой добивались благородные мужчины из мценского уездного дворянского общества. Но как она в конце концов оказалась во флигеле около скотного двора? Почему жизнь так изуродовала ее красоту? Почему так равнодушны были к ней ее близкие? Сейчас ответить на эти вопросы некому.
* * *
Совсем не длинная была деревенская дорога вдоль выгона. Всего каких-нибудь двести метров от Кренинского пруда до дома Павла Семеновича Левыкина, который в начале проулка стоял как сторожевой пост при входе в исторический центр деревни. Не длинна дорога, а пройти ее быстро было невозможно. Во-первых, потому, что Мама в отличие от меня не торопилась. Цель наша была уже очень близка, и у нее были свои мысли об ожидаемом. А во-вторых, как же можно было не остановиться возле приветствовавших тебя как жданного гостя соседей? И как было не ответить на эти приветствия и вопросы: «А не видели ли наших?», «А не собираются ли они в деревню?», «А что слышно насчет войны?» Последний вопрос всерьез волновал тогда моих земляков.
Ну а в-третьих, когда бы я мог иметь возможность представить моим читателям своих деревенских соседей, рассказать то, что я о них знаю?
Собственно, ведь в этом и состоит главная цель моих воспоминаний. Куда же торопиться?
За этими рассуждениями мы и продолжаем наш памятный путь и въезжаем в проулок. Он не длинен. Метров примерно в пятьдесят между усадьбами Илюшиных и Павла Семенова. Над ним сплелись кроны посаженных слева и справа черемух так, что неба было не видно. Поэтому здесь летом всегда было сыро и темно, а в жару прохладно. В мокрую погоду, весной и осенью, да и в дождливое лето он становился непроходимым. Густая черноземная грязь на дне этого ущелья никогда не просыхала. Словом, проулок был последним препятствием, которое надо было преодолеть с трудом, чтобы войти в центр деревни, некогда, в далекие века, являющейся земляным фортом обороны на левом фланге города-крепости Мценска. Других препятствий, кроме жидкой грязи после дождя, на нашем пути уже не было. И мы, выйдя из-под свода зеленых ветвей проулка, вдруг оказались под высоким голубым куполом неба. Как из преисподней мы выехали на свет Божий.
Внутренняя структура центра деревни в новейшее время, я думаю, в принципе, сохранялась в прошлых очертаниях рубежей, канав и проезжей улицы. Деревня когда-то организовалась вокруг или, точнее, около единственного колодца. Он связывал ее воедино.
На небольшой площади примерно сто на сто саженей располагались компактно все ее дворы. С водой у нас было плохо. Долго и упорно наши мужики искали другие источники.
Но вода в них всегда оказывалась непригодной даже для скотины. Очень скоро вновь вырытые колодцы задыхались, и вода в них просто протухала. Так и обходились одним колодцем и для людей, и для скота. Воды в нем хватало на всех, и была она чистой, холодной и вкусной. Водопоями, правда, служили еще два деревенских пруда.
Мама всегда говорила, живя в Москве, что лучше чая, чем с водой из нашего колодца, она никогда не пивала. Он и по сю пору цел. Я его видел в восьмидесятом году. Только не увидел я уже тогда вокруг него нашей деревни.
Но в то безмятежное, довоенное солнечное июньское утро нашего приезда деревня еще дымила почти всеми трубами. Все жители в этот час были еще дома, заканчивали завтрак и собирались в поле. А около правления колхоза председатель с бригадирами громко обсуждали какую-то сенокосную проблему.
Первыми наше неожиданное появление на центральном деревенском пятачке заметили обитатели старинной усадьбы братьев Балыг. Она располагалась сразу двумя дворами слева при выезде из проулка. Это были дворы двух братьев Ильи Иванова и Поликарпа Иванова.
За усадьбой Балыг не отделенная от нее ни канавой, ни плетнем начиналась усадьба Кугуев. Так прозывали в деревне двух братьев Левыкиных – Ивана Митриева и Сергея Митриева.
По правую сторону центральной деревенской площади (скорее, площадки, пятачка) располагалась другая группа дворов. Сразу за задами усадьбы Павла Семеновича, через канаву, располагались дворы двух семейных кланов: двор моих предков и двор двух братьев Сергея и Ильи Петровичей Левыкиных. Может быть, предки моего Отца и этих двух братьев были родственниками, так как их усадьбы не были разделены какой-либо обозначенной границей. Сады на них состояли из общего порядка деревьев. Общей была и защита сада по его краям в виде вишневых и сливовых кулис. На западном краю деревни располагалась усадьба самых зажиточных хозяев – двух братьев Дмитрия и Алексея Яковлевичей Левыкиных.
Перед коллективизацией эти братья разделились, и, до тех пор пока не наступило раскулачивание, они жили в разных домах. С образованием колхоза «Красный путь» в кирпичном доме
Алексея Яковлева расположилось его правление. А в доме Дмитрия Яковлева – колхозные детские ясли.
За исторические пределы деревни в конце двадцатых – начале тридцатых годов на ее юго-западный край, за усадьбу двух братьев-богачей вышли и построились на новом месте Илья Петров Левыкин и братья другого семейного клана – Сергей Николаев и Алексей Николаев Левыкины по кличке Клыки.
Все усадьбы в этой части деревни были накрыты, как общей крышей, ветвями старых, разросшихся яблоневых садов, цветением которых так приятно было любоваться с дальних подходов в весеннюю пору.
Вторым организующим центром деревни был уже много раз упомянутый мною проулок. Его можно было бы назвать и улицей, но уж больно короток он был, не более полутораста метров от северного въезда до южного выхода на лазы, за задами деревни. Он разрезал деревню на правую и левую стороны, через ее центральную площадку, между усадьбой Ивана Митреева и нашей, и выходил на зады к деревенским ригам, токам, ометам и скирдам. За ними деревня кончалась, а проулок превращался в дорогу, которая через орешниковые заросли, называемые ко-лычками, выходила через неглубокий ровик – остаток древнего укрепления – на широкую поляну, именуемую лазами. Аза лазами опять были орешниковые кусты-засека.
Колычки, Лазы, Засека как названия деревенских окраин теперь не имели их функционального предназначения, как это было в далекое смутное время. В новое время они превратились в имена собственные.
На лазах наша деревенская дорога расходилась на три стороны. Влево, мимо Шуменок она уходила к деревням Каменка и Лопашино. Каменка стоит и сейчас на Симферопольском шоссе. А вот стоит ли на своем месте Лопашино, я не знаю. Может быть, как и в пропавшем Левыкине, там сохранилось несколько домов. А ведь она когда-то видела Льва Николаевича Толстого. В голодные 1891—1893 годы здесь он устраивал столовую для крестьян. За Лопашином начинались земли его родового имения, центром которого было село Никольское-Вяземское. В детстве с друзьями я совершал путешествия в эту сторону, через Лопашино, мимо большой деревни Каневки, к Графскому лесу и дальше, к деревне Гринево с большим графским яблоневым садом. Тогда этот сад был еще жив и плодоносил. А Графский лес в нашем просторечии именовался Графинским (Грахвинским). Сюда наша деревенская молодежь ходила гулять на Троицин день. А мужики испокон веков ездили в ту сторону, в село Никольское, на мельницу. По дороге сюда случались и встречи с самим Графом.
Хотя Никольское территориально располагалось за границей Мценского уезда и Орловской губернии, путь к нему был короче от нашей подомценской железнодорожной станции Бастыево, чем от Черни. И когда Лев Николаевич совершал поездки в здешнее свое имение, он сходил с поезда на нашей станции. Не случайно бастыевские старики долго хранили в памяти встречи с ним.
В их рассказах меня в детстве удивляла одна замеченная ими деталь в характере знатного и богатого земляка. Он никогда не давал подвернувшемуся мужику, помогавшему ему поднести багаж к встречавшей его подводе, более пятака.
А какой-нибудь приказчик из здешних мест, приезжавший на побывку, случалось, что только «из-за уважения» давал по четвертаку.
Где-то на дороге в Никольское девчонкой повстречала Толстого моя Мама. Однажды ее отец мой дед Илья Михайлович Ушаков взял ее с собой на мельницу, в Никольское. Ехали по дороге уже за Лопашином. Отец дремал. А Мама вдруг увидела навстречу шедшего странного старика с бородой и в длинной холщевой рубахе. Она испугалась и толкнула отца. Старик показался ей похожим на известного в наших окресностях бродячего мужика по кличке Упырь. «Пап,– сказала она,– гляди – Упырь идет». А мой дед, так рассказывала мне Мама, прикрикнул на нее строго: «Молчи, дура, это Граф!» – и, проворно соскочив с телеги, поклонился ему в пояс.
Как Графа мой дед знал Толстого. Но знал ли он его как писателя?
Дед мой был уроженец деревни Ушаково. А дорога из нашего Левыкина туда была недлинная, всего с версту, не более. На лазах надо было повернуть направо. За небольшим полем ржи деревня эта была – рукой подать. За этой деревней где-то в овражьих перелесках скрывались еще две маленькие деревеньки Холодково и Бельково. В деревне Бельково родилась моя бабушка Варвара Ивановна, в девичестве Горбатова. Может быть, она была родственницей известного советского генерала Горбатова. Он ведь был уроженцем наших мест. Всего раза два проезжал я мимо этих деревенек по дороге во Мценск мимо совхоза «Октябрь», бывшей экономии некоего землевладельца Алисова. Проезжал, но даже не останавливался.
А вот в деревне Звягино не только я, но и многие наши деревенские вообще никогда не были. К ней дорога от нашей деревни, от лаз шла прямо, строго на юг. Деревня четко обозначалась на горизонте островерхими кронами тополей, кущами садов. Видны были зады ее усадеб.
Всего пять-шесть верст было до этой деревни. Но я тоже никогда в ней не был. Не бывали у нас и звягинские. Мы, ребятишки, не ходили туда потому, что на пути был глубокий лог, в котором якобы водились волки. И нас стращали опасностью встреч с ними. А может быть, у взрослых сохранялись унаследованные от предков остатки настороженности и страха с той южной, разбойной стороны. Ведь именно в эту сторону угоняли в полон в семнадцатом и даже, случалось, в восемнадцатом веках наших русских жен и дочерей крымчане. Именно в ту сторону была развернута своей засечной земляной боевой фортификацией наша деревня Левыкино. Зря в ту сторону привыкли не ходить с давних времен.
Но, впрочем, в наше время была и другая причина. Редко когда у звягинских обитателей возникала потребность проехать через нашу деревню. Во Мценск и в Никольское у них была своя дорога. А нашим в Звягине делать было нечего. Невест для женихов там в деревне не высватывали и своих туда не отдавали. За этой деревней как бы заканчивался доступный нам мир. Для меня за Звягином начиналась неведомая сторона.
После войны в Звягино не вернулся ни один человек. Долго еще цвели и плодоносили звягинские сады, но хозяева не возвращались сюда, чтобы освободить от бремени плодов гнущиеся ветви яблонь и груш. Говорили, однако, что долгое время туда наезжали предприимчивые заготовители-задарма, на личных автомобилях с прицепами. Не они ли потом торговали на московских рынках звягинской антоновкой?
* * *
Боевое место выбрали предки для нашей деревни под Баклановым лесом. Не особенно удобным оно было для жизни, но очень подходяще для выполнения поставленной государством задачи охраны его границы. Здесь, на господствующей высоте и день был длиннее, и обзор широк.
Отсюда служилые люди раньше встречали солнце, всходившее из-за соседней горы со стороны древнего русского стана Чернь, и позже прощались с ним на закате, где-то за городом Мценском. Длинным был в нашей деревне летний день и в колхозные годы. Его хватало на выполнение всех видов работ летней страды. Жизнь в эту пору начиналась в предрассветные сумерки. Солнце еще не показывалось из-за горы, когда матери будили своих старших дочерей или сыновей и отправляли их стеречь коров «на росу». Невеселое это было дело для детворы – просыпаться ни свет ни заря. Но зато с росы они возвращались с удивительно интересными рассказами о встрече восходящего солнца, о различных приключениях и играх, которым они отдавались вволю. Играли в чехарду, в горелки и особенно в лапту. Но были и тихие игры – в ножички, в камушки. В камушки сейчас уже никто не играет. А тогда, в далекую деревенскую пору детства этой игрой забавлялись дети, особенно в дождливую погоду. Забирались куда-нибудь под сарай, под скирду или под густое дерево, скрывающее от дождя, расстилали где-нибудь старенькое пальтишко и начинали эту нехитрую, но требующую ловкости игру. Игра состояла из нескольких комплексов упражнений рукой с пятью камушками. Четыре раскладывались на подстилке поочередно по одному, по два и всей кучкой, а один подбрасывался невысоко над ними. И пока он взлетал, надо было поочередно схватить рукой разложенные камушки и успеть поймать подброшенный. Кто быстрее всех выполнит упражнения, тот признавался победителем. Нехитрая это была игра. Но она требовала мгновенной ловкости, тренировала быструю реакцию и терпение. Выигрывал тот, кто способен был сконцентрировать свое внимание и оттренировать движение руки в очень ограниченном пространстве и времени.
Дети дружно играли, а коровки спокойно паслись на свежей росистой траве, не тревожимые мухами и прочими насекомами, а особенно оводами, которые к этому времени еще не успели пробудиться. Часам к семи-восьми утра коровок пригоняли домой. Родители уже хлопотали по хозяйству. Начиналась утренняя дойка. А утренние, росные пастушки забирались куда-нибудь в укромное место, под амбар и досыпали до завтрака, которым их, как правило, кормили бабушки. А родители отправлялись в поле. Скотину после дойки выгоняли снова на ближайший выпас, а к началу полуденного зноя или загоняли куда-нибудь в тень, под лесок или пригоняли домой в стойло до обеда. К обеду, часов в двенадцать, работы в поле прерывались до тех пор, пока солнце не перевалит в сторону заката. Женщины снова доили коров, управлялись по хозяйству, на огороде. Потом обедали. Мужчины тоже были заняты каким-то делом. Точили и отбивали косы, чинили инвентарь. А потом, после короткого отдыха вновь отправлялись в поле и не возвращались оттуда уже до вечера. Скотину после обеда тоже выгоняли в поле до вечера. Для пастьбы скота деревня нанимала пастухов. Как правило, к нам пастухи приходили откуда-то из рязанских земель. Они были мастерами этого дела, и поэтому их труд щедро оплачивался и деньгами, и прокормом. Кормили пастухов поочередно неделями в каждом доме. Обед для них готовили отдельно и не так, как для себя. Кормили пастухов всегда с мясом, в чем себе в эту пору обычно отказывали, пробавляясь квасом, картошкой и молоком с хлебом.
Из рабочих пор мне особенно запомнились пора сенокосная и жатва с молотьбой. В эти поры все от мала до велика были или на лугу, или в поле, или на току. В домах оставались только очень старые люди и очень малые дети» Для взрослых это была пора интенсивной физической работы, с полным напряжением сил. А для детворы – пора самых интересных развлечений и необычных встреч с природой. Но детям находили и хозяйственные занятия. Они приносили родителям в поле еду, холодную воду, квас. Когда старшие принимались за еду, то в руках детей оказывались косы, грабли и вилы, которыми они пробовали делать то, что, как им казалось, легко и непринужденно делали взрослые мужчины и женщины.
Это были первые самостоятельные уроки постижения искусства крестьянского труда. Ему дети учились каждый день, начиная с предрассветной «росы» и кончая вечерней встречей стада. Сложился естественный набор детских работ, которые выполнялись не только без принуждения, но и с увлечением, забавой и удовольствием. Среди них такие, как утаптывание сена при складывании стогов, работа верхом на лошади на волокушках. Дети гоняли лошадей на водопой и в ночное. А бывали работы и потруднее. Подростков, например, нередко посылали двоить или троить пары. Работа за плугом требовала и силенки, и умения. А ребятам помоложе доставалась работа полегче – скародить пашню. Не по выбору, а уже по принуждению приходилось ходить на прополку. Считалось, что это была женская работа, но доставалась она и детям. Она, конечно, удовольствия не доставляла, но за нее писали трудодни, впрочем, так же как и за работу на пашне.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.