Текст книги "Вот пришел великан…"
Автор книги: Константин Воробьёв
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Стоим, стоим, а он хоть бы чего!
Это опять сказала женщина, и я снова извинился. Лейтенант вскинул руку к козырьку фуражки и назвался участковым Пёнушкиным. У него хорошо это получилось – и ловкий взмах руки, и четкий пристук каблуков, и с удовольствием произнесенное слово «участковый». Он был белесый и синеглазый, и его, видно, распирала какая-то веселая и посторонняя от всех нас причина: иначе ему едва ли бы понадобилось здороваться со мной за руку, когда я назвал свою фамилию, и этим разрушать мое подозрение о недоброй цели своего визита с понятыми. Он сказал, глянув на своих спутников, что на меня вот поступила жалоба от общественности дома, но тон его голоса не грозил мне бедой, и я открыл перед ним дверь в комнату, а у тех двоих спросил, угодно ли им войти тоже.
– Пускай заходят, – сказал участковый, и я пропустил их мимо себя. В комнате по-прежнему горели свечи, и свет их был тепел и ласков. Пёнушкин снял фуражку и прошел к окну, где стояли оба мои стула. Общественников я усадил на раскладушку: мне не захотелось предлагать кому-нибудь из них второй стул, потому что на нем я решил сидеть сам.
– Так вот, товарищ Кержун, жалоба на вас поступила, – сказал Пёнушкин, косясь на свечи.
Мы сидели с ним лицом к лицу, чуть не соприкасаясь коленями. Я сказал ему, что весьма сожалею, и спросил у общественников, удобно ли они там устроились. Женщина сердито что-то проговорила, и я поблагодарил ее, а участковому снова выразил свое сожаление.
– Вы не могли бы изложить существо жалобы? – сказал я.
– Давай, Птушкина, – кивнул он женщине, – в чем у вас дело?
– Он и сам знает, в чем, – сказала она. – Мы ведем на территории своего двора борьбу с пьяницами, а он вмешивается, срывает! Было это или нет?
– Это вы насчет рабочих со стройки? – спросил я.
– Не рабочих, а пьяниц, – выкрикнула Птушкина и поднялась с раскладушки.
Я попросил ее не шуметь и сказал, что она ошибается: это и в самом деле были штукатуры с соседней стройки.
– А хоть бы и штукатуры, – подал утробно-низкий голос ее сосед, тоже вставая. – Твое какое собачье дело?
– Не выражайся, Дерябин, – предупредил его участковый, – давайте разбираться по существу.
Он всё поглядывал и поглядывал на свечи, – недоуменно и чуть подозрительно, и я наклонился к нему и сказал извиняюще, что жду гостей.
– Это ничего, – дозволил он. – День рождения, что ль, у кого?
– У невесты моей, – сказал я ему полушепотом и не почувствовал никакой неловкости за эту свою мгновенно придуманную радостную неправду. – А за штукатуров я действительно пару раз заступился тут, – признался я. – Видите ли, вся беда в том, что полы их курток не прикрывают карманов брюк, и головки бутылок видны издали.
– Конечно, видны, – сказал Пёнушкин.
– Но бутылки у них пустые, – сказал я, – штукатуры изредка заходят в наш двор после выпивки, чтоб попеть песни за столом козлятников, понимаете?
Птушкина крикнула, что это брехня. Всем известно, сказала она, что эти штукатуры сперва пьют тут водку, а потом кричат всякие похабные песни, и Дерябин подтвердил это. Я сказал, что штукатуры никогда не пели в нашем дворе плохих песен.
– Будя брехать! – опять крикнула Птушкина.
Пёнушкин солидно выслушал обе стороны. Он сдержанно разъяснил мне, что в ночное время во дворах и на улицах города петь запрещено, и я пообещал ему не вмешиваться больше в дела общественности дома.
Они ушли гуськом – первым участковый, следом за ним Дерябин, а замыкающей Птушкина. Я постоял немного в коридоре, затем прошел в комнату и зажег остальные одиннадцать свечей.
Синим погибельным огнем горел мой испытательный срок в издательстве: сто три страницы «Позднего признания» решительно не поддавались никакому отзыву, и я знал, чем это для меня пахнет. Потрясенная, видно, своим недолгим, «преступным» и трагичным счастьем, сосредоточившаяся на одном этом, Алла Элкина написала не повесть и не дневник, а что-то, похожее на несмелый призыв к участию и, может, к прощению, потому что у них там с этим Р. было всё, что в конце концов неминуемо вызывает непрошеное вмешательство посторонних. Могла быть и другая причина, побудившая эту женщину послать в издательство свою рукопись, – страх забвения случившегося с нею, – автору хотелось, наверно, чтобы пережитое не кончилось для нее в ту самую секунду, когда оно ее покинуло. Меня изнурили ее тихая хрупкая печаль, вымученная робкая откровенность и полное отсутствие писательского навыка. Закончив читать ее записки, я испытал сложное чувство немого удивления перед покоряющей силой обнаженного слова и осуждения себя за подглядывание чужой тайны. По разноцветным кольям восклицательных знаков, похожих на те, что наставил Вениамин Григорьевич в моих «Альбатросах», по его нечаянно оброненному в напутствие мне пренебрежительному слову «самотечная» я понимал, что «Позднее признание» надо забраковать, но как это сделать – не знал. Не хотел знать. До конца моего испытательного срока оставалось четырнадцать дней, а до возвращения Ирены – десять. Мне, наверно, причитались кое-какие деньжонки по бюллетеню, но предчувствие изгона и предполагаемая мизерность суммы мешали пойти в бухгалтерию…
В тот день, когда появилась Ирена, была пятница. Ирена пришла раньше Верыванны. Я сидел за ее столом, щелкал мизинцем обезьяну на пальме и курил последнюю в пачке сигарету. Никогда потом Ирена не была такой неожиданно высокой, обновленно-смуглой и вызывающе гордой, почти презрительной. Она остановилась у дверей и длинно посмотрела на меня, скосив глаза к переносью, и я встал и пошел к ней. Я поцеловал ее в лоб – сверху, издали и молча, как покойницу.
– Я думала, что тебя нет. Совсем… Я зайду позже, сядь за свой стол, – сказала она, как при простуде. У нее возвратились на место глаза, но в росте она не уменьшилась.
– Я ждал тебя каждый день… Со свечками, – сказал я.
– С какими свечками? Почему со свечками?
– По числу дней. Двадцать четыре свечи, но позавчера я зажег их все, – сказал я.
– Я зайду позже. Мы с тобой не виделись, сядь скорей за свой стол, – почему-то ожесточенно сказала она и вышла, а я сел за свой стол. У меня почему-то похолодели руки и было трудно сердцу, будто я нырнул на большую глубину. Сейчас вот, на этом месте своей книги, я долго размышлял над тем, что́ это со мной тогда было, почему я испытал в ту минуту живую пронзительную тревогу за Ирену, как будто мне хотелось – издали и молча – оградить ее от какой-то далекой смутной беды. Впрочем, это у меня быстро прошло, и когда появилась Вераванна, я неумеренно весело и искренне поздоровался с нею и сказал, что рад ее видеть.
– Скажите пожалуйста! Что это с вами случилось нынче? – спросила она. – Пятак на дороге нашли?
– Ничего не нашел, – сказал я, – но у вас сегодня неотразимо добрый свет глаз.
– Неужели? Вот не знала… А вам никто не говорил, что вы в своей шляпе похожи на архи… архихирея?
Вераванна, видимо, и сама сознавала, что обмолвка получилась смешной, потому что дважды пыталась поправиться, но «архиерей» у нее не прояснялся, и я не удержался и захохотал.
– Дурак! Самовлюбленный пижон! – с неизъяснимой томной яростью сказала она, и в эту минуту в комнату зашла Ирена. Меня опять поразила в ней какая-то напряженная недоступность и готовно-стремительная собранность, как при опасности. Я ненужно поспешно встал и поклонился ей, а Вераванна, замедленно оглядев ее, удивленно спросила, когда они вернулись. Ирена сказала, что прилетела одна, ночным самолетом, потому что доломитные ванны оказались ей противопоказаны.
– Надо же! Неделю не могла подождать… А Лавр Петрович как? С Аленкой остался? Вы же собирались к своим в Ставрополь заехать. Как же теперь?
Вераванна спрашивала дотошно и въедливо, с большими испытующими паузами и с каким-то стойким и ненавистным мне свекровьим правом на Ирену. Я встал из-за стола и вышел в коридор. Там я неожиданно для себя установил, что имя «Лавр» нельзя произнести, чтобы не рычать, что оно вообще не человеческое, а черт знает какое имя, Лавр, видите ли… В бухгалтерии, куда я так же внезапно для себя решил независимо зайти, мне не очень охотно и почему-то сердито старичок кассир выдал три замусоленные десятки и два трояка. Я купил в буфете пачку сигарет и, когда вернулся в комнату, то ни Ирены, ни Верыванны уже не застал. До конца рабочего дня я несколько раз звонил Ирене домой, но там молчали. От стола Верыванны нестерпимо пахло удушливой земляничной прелью.
По пути домой я купил бутылку шампанского, халу, ливерную колбасу и шоколад «Аленка». Я давно не ездил на «Росинанте», он запылился и отчего-то присел на задние колёса, будто готовился к прыжку. Я обтер его, подкачал камеры и поехал на рынок за фруктами, – мало ли что могло там оказаться? Но рынок уже иссяк, фруктов никаких не было, и я купил два стакана тыквенных семечек, – раз ты сам что-нибудь любишь, то почему другой не должен любить то же самое! Звонить я поехал к той своей будке у моста: меня никто не смог бы убедить в том, что это – несчастная для меня будка. Наоборот. У реки, возле моста, каждый на единолично-собственном клочке земли, упрямой шеренгой стояли удильщики. Они ловили тут на дикуна, но сырть, охотно бравшая его, воняла клоакой и нефтью. Я отрадно подумал о своем озере, о бабке Звукарихе, и хотелось, чтобы Ирена тоже приучилась когда-нибудь удить…
Будка была стыдно запакощена внутри всевозможными срамными рисунками и безграмотными надписями. И от этого, и еще по другим, смутным для меня самого причинам, я не захотел звонить Ирене двумя копейками, а гривенника не оказалось. Возможно, тут всё дело во мне самом, а не в тех кассиршах и продавцах различных магазинов, где я пытался иногда выменять нужную, срочную двухкопеечную монету, – я никогда не получал ее, если издали не оценивал, способны ли тот продавец и кассирша вообще оказать услугу, и это всегда оборачивалось для меня трудным, почти неразрешимым усилием. На этот раз дело было проще, – мне требовался гривенник, а не две копейки, но и его я заполучил лишь с третьей униженной попытки. Уже с ним, с гривенником, по пути к своей будке я подумал, что Ирена, например, не сможет отказать в помощи человеку. И я тоже не откажу. И бабка Звукариха. И Борис Рафаилович. И тетя Маня. И тот рыжий владелец «Запорожца». И наш директор Дибров. И «бывший» художник-старик, что назвал Ирену Аришей… А вот Вераванна – откажет. И Волобуй тоже. И Птушкина с Дерябиным откажут. И черт-те сколько их еще, безымянных и нам неведомых, которые откажут! Я так и не решил, как поступят Вениамин Григорьевич Владыкин и участковый Пёнушкин. Они – откажут? Или нет?
По тому, как Ирена поспешно, четко и приветливо сказала мне «здравствуйте, Владимир Юрьевич», я понял, что там в квартире есть кто-то чужой, кому не надо знать, кто звонит.
– Я, наверно, тот художник-старик, что оставил тебе под стеклом записку? – спросил я.
– Да-да, – засмеялась она. – Я нашла вашу записку, Владимир Юрьевич. Спасибо, что надумали позвонить. Как здоровье Анны Трофимовны?
– Толстеет неизвестно с чего, – сказал я.
– Передайте ей, пожалуйста, мое почтение, – сказала Ирена. Она говорила весело, почти озорно и совсем безопасно.
– У тебя сидит эта вальяжная ступа? – спросил я о Вереванне.
– Да-да.
– Я ее терпеть не могу! – сказал я.
– То же самое и там, – ответила Ирена. – Погода одинаковая, только в Кисловодске еще жарче. И устойчивей.
– Она сказала, что я дурак и самовлюбленный пижон, – пожаловался я.
– Эту новость я уже слышала, Владимир Юрьевич… Очень прискорбно, конечно.
– Я хочу тебя видеть, – сказал я.
– Непременно, Владимир Юрьевич. Звоните иногда.
– Через час, ладно? – сказал я.
– Да-да. Не забудьте поклониться от меня Анне Трофимовне.
– Гони скорей эту корову вон! – посоветовал я.
– Вы очень добры, Владимир Юрьевич… До свидания, – сказала Ирена.
Я оставил «Росинанта» под каштаном возле телефонной будки, а сам спустился к реке, но больше минуты не смог пробыть там, потому что отрешенная, безучастная занятость рыбаков показалась мне непонятной, дикой и просто противоестественной в том тревожном, что было вокруг, – стремительно текущая куда-то река, беспокойно-недобрый крик городских чаек, белесое и низкое городское небо с пожарно рдеющим на нем городским предзакатным солнцем. Я вернулся к «Росинанту» и сел на заднее сиденье: там можно было вообразить, что ты находишься не в своей, а в чужой машине; что через час ты не сам поедешь на ней куда-то, но что тебя повезут друзья; что тебя совсем-совсем ничего не тревожит, что всё обстоит благополучно и надолго надежно… Ровно через час я позвонил Ирене снова и не узнал ее голоса, – он был какой-то намученно-уклончивый и потерянно-тусклый. Она посторонне осведомилась, как я себя чувствую, и я поблагодарил.
– На работе всё в порядке?
– Всё, – сказал я.
– Ну и отлично.
– Я купил тыквенные зёрна, – сказал я.
– Что?
– Белые семечки, говорю, купил. Два стакана…
– А, это вкусно…
– Ну вот видишь! – сказал я.
Мы помолчали, и в трубке я слышал ее дыхание.
– Меня, наверно, прогонят с работы, – сказал я и объяснил, почему. Она долго медлила, потом трудно спросила, где я нахожусь и со мной ли «Позднее признание». Мы условились встретиться на том самом месте, где расстались накануне ее отъезда в Кисловодск, – почти за городом. По дороге туда я заехал в издательство и взял дневник Элкиной. Наше овсяное поле было уже сизым, спело-шафранным, легким и шумным, и на щербатых головках полинявших васильков одиночно ютились подсыхавшие к исходу лета шмели. Ирена приехала в автобусе. На ней было то самое черное полудетское домашнее платье, и прошла она к «Росинанту» по кювету, – убедненная и жалкая, как тогда…
У ручья в лесу, где под Вераванной когда-то пел круг, в кустах ольхи и краснотала уже копились предвечерние тени. Было тихо и по-августовски свежо. Ирена сидела надломленно-беспомощная, прикрыв зачем-то ладонями тыквенные зёрна, которые я еще на дороге близ города насыпал ей в подол платья. На нее было трудно смотреть, и я сказал, что мы уедем отсюда в ту же секунду, как только она скажет об этом. Она, как заводной кукленок, кивнула головой и зябко поежилась, вдавливаясь в сиденье. Я снял с себя свитер и набросил его ей на плечи.
– Надень с рукавами, а я пойду разожгу костер, – сказал я, и она опять кивнула бессмысленно и трогательно… Ручей усох и чурюкал невнятно и вкрадчиво. Он почти зарос дикой мятой, а там, где кромка берега была доступна солнцу, розовыми круглыми наметями стлался чебрец – ладанно-пахучий и шелестяще-ломкий, как иней. Костер я развел прямо на берегу ручья у трех тронно возвышенных островков чебреца, чтобы на среднем из них поставить шампанское, а на крайних сидеть самим. Я стоял у костра и ждал, пока он разгорится, и, когда обернулся, чтобы идти к машине, увидел позади себя Ирену. Она была в моем свитере, доходившем ей до коленей. Она была совсем маленькая и изнуряюще невообразимая со своим трепетно-жертвенным и доверчивым взглядом, вонзенным в меня. Я подхватил ее на руки, и она обняла меня за шею, и мне стало нечем дышать…
Костер чуть тлел, – она не согласилась разжечь его до неба, как хотелось мне, и я знал, почему: боялась, что нас заметят с дороги. Он чуть тлел, и прямо над нами стояла высокая синяя звезда с двумя косо-отвесными белыми рогами. У нас не было никакой посудинки под шампанское, а пить из бутылки Ирена не умела. Она сидела против меня на своем чебрецовом троне и то и дело оглядывалась в темноту за собой – на шоссе.
– У этой дуры что, своей семьи нету, чтоб не следить за чужими, черт подери? – спросил я о Вереванне.
Ирена помедлила и сказала, что она одинока.
– Она лахудра, – сказал я. – Кто ей мешал самой выйти за твоего коротышку? Или ты у ней отбила его?
– Ты не мог бы не говорить мне этого? – прибито попросила Ирена.
– Почему? – спросил я.
– Ну, хотя бы из соображений пристойности.
Я пожалел, что сказал это, и поцеловал ее ладони. Она всхлипнула и ткнулась головой мне в грудь.
– Ты не знаешь, как мне будет противно увидеть себя завтра в зеркале! А тут еще она, Вера… У нее и фамилия какая-то родственная с ним – Волнухина. Волобуй – это гриб?
По-моему, существовал гриб валуй, но я не стал это уточнять. Какая разница!
– Но ты всё равно будешь думать не то, что было и есть, – сказала Ирена. – Я вышла замуж, когда мне шел шестнадцатый год…
Я встал, отошел за костер и оттуда спросил:
– Такая волобуйная страсть нашла?
– Да! Страсть! – на крике сказала она. – В тридцать восьмом году мой отец комбриг Лозинский и мать военврач первого ранга… Я четыре раза убегала из детприемника, пока…
Я тогда уже держал ее на руках и пытался зачем-то зажать ей рот. Я не давал ей говорить, и у меня в затылке колюче ворочался комок боли, и сердце подпирало гортань. Изо рта Ирены под моей ладонью выбивался скулящий зверушечий вой. Я ходил вокруг костра, выкрикивал ей в темя слова утешения пополам с угрозой, и она постепенно затихла. Она была совсем невесома. Мне вспомнилось, как ей трудно было тащить тогда в городе резиновый матрац, полунаполненный воздухом, и я подумал, что в двадцать лет еще можно нажить силу, а в тридцать один – едва ли.
– Вот пришел великан, – сказал я. – Такой большой, большой великан. Вот пришел он и упал. Понимаешь? Взял и упал!
Ирене, наверно, было уютно у меня на руках, и она не пыталась сойти на землю. Уже в середине ночи мы обновили костер, и я сделал из шоколадной фольговой обертки бокал для Ирены. Мы опять сидели на своих прежних местах, и Ирена была до слез дорога мне, утонувшая в моем свитере, бережно державшая обеими руками этот мой звездно мерцавший бокал.
– Послушай, Антон, – вдруг просительно сказала она, – а тебя ничего не стыдит и не давит обидой из твоего прошлого?
Я не понял.
– Ну, из поступков…
Она отодвинулась от костра, чтобы быть в тени, – а я боялся услышать от нее самой что-нибудь темное и ненужное для нас обоих, – мало ли каким мог быть ее собственный поступок!
– Ты не хочешь говорить?
Я видел, что ей самой становится страшно.
– Почему ты молчишь?
– Я воровал, – сказал я.
– Воровал? Когда?
– Когда убегал из детприемников. Это всегда случалось летом, и я жил на рынках…
– Ну говори же!
– В последний раз я обокрал пьяного сонного старика, когда мне было шестнадцать лет.
– Антон, милый… Обокрал?
– Да. Это был сторож нашего ФЗУ, – сказал я, – у него оказалось всего три рубля. А что ты?
– У меня страшней… Мне было пятнадцать лет, – сказала она и заплакала. Я поправил костер и не тронулся с места. – Это было осенью в Энгельсе. Я зашла домой к своей учительнице. Так просто зашла… У них тогда какие-то заключенные под охраной пилили в сарае дрова…
– Черт с ними со всеми! – сказал я ей через костер. – Я ничего не хочу знать. Чище тебя нет ни снаружи, ни изнутри!
Она поперхнулась каким-то словом и, с радостным сумасшествием взглянув на меня, сказала, что я помешанный.
– Я только блин украла, дура-ак, – в слезный распев заголосила она и смяла бокал. Я кинулся к ней и посадил к себе на колени.
– Какой блин, дурочка?
– Горячий! Я ждала, пока они ели, а потом…
– Вот пришел великан, – перебил я. – Такой большой, большой великан, слышишь?
– Я спрятала его под берет… но всё думала, что он виден, и закрывала голову руками…
– Пришел и упал, понимаешь? – сказал я.
– Лидия Павловна догнала меня во дворе и сняла берет… При тех, что пилили… Она думала, что я украла зеркальце…
– Зацепился ногой за ступеньку и упал! Почему ты не слушаешь? – крикнул я. – Сейчас же замолчи! Сейчас же!
В город мы вернулись на заре.
Отзыв на повесть Элкиной Ирена уместила на двух страничках, но за счет величины букв и ширины полей я довел их до трех с половиной. Самотечную рукопись «Позднее признание», по моему мнению, нельзя было, к сожалению, рекомендовать издательству, ибо всё, что заложено в нее автором, могло явиться пока лишь подсобным материалом для будущей книги. Я считал, что сюжет рукописи беспомощно рыхл, а поведение и взаимоотношения действующих лиц лишены психологической основы и убедительности. У меня создалось впечатление, что А.Элкина написала свою повесть, так сказать, не переводя дыхания, мало заботясь об отделке страниц, не придерживаясь элементарных законов, по которым создаются книги, – четкая идея, строгая фраза, сознание нужности сказанного советскому читателю. Самый главный недостаток повести я видел в том, что автор не справился с задачей показать богатый внутренний мир наших современников, их духовный облик, красоту и страстность общественно значительных поступков.
Вениамин Григорьевич встретил меня пасмурно. Наверно, оттого, что день был сумрачный, в его кабинете устойно залегала тускло-цветная полумгла, побуждавшая к молчанию и тревоге. Пока он читал мой отзыв, я стоял у стола между стульями и держал руки по швам, – больше их некуда было деть.
– Та-ак, – сказал он неопределенно. – Вот то же самое получилось и с вашей повестью, товарищ Кержун. Мелкий факт быта еще не значит факт жизни, понимаете?
– Конечно, – сказал я.
Мне до сих пор непонятно самому, что толкнуло тогда меня на безоглядно вздорную похвальбу, хотя сказал я это твердо и даже с вызовом, – я сказал, что мои «Альбатросы» приняты молодежным журналом. Вениамин Григорьевич поднял на меня глаза и посмотрел испытующе-собранно и затаенно, как смотрит рыбак на поплавок, когда тот качнулся и замер.
– Журнал что же, письменно уведомил вас?
– Письменно, – сказал я. Руки я держал по швам.
– Ну что ж. Это хорошо. И когда они намерены печатать?
– В декабрьском номере, – сказал я, как во сне. Я стоял и вспоминал о необъяснимо удивительном случае, когда однажды ночью на моего «Росинанта» надвинулся слепой «МАЗ». Он выскочил из-за пригорка шоссе по левой стороне и ударил меня светом метрах в пяти или шести. Я помню, что мои глаза, руки и всё тело отключилось тогда от моей воли, подчиняясь какой-то неподвластной мне безымянной силе самопроизвольного расчета и действий. Я думаю, что только благодаря этому мы разминулись в ту секунду с «МАЗом», и теперь, стоя перед Владыкиным, я надеялся, что тут это тоже как-нибудь пройдет и я останусь цел. Он по-прежнему смотрел на меня ожидающе, со смутным оттенком недоверия, и моя правая рука самостоятельно торкнулась в задний карман брюк и извлекла записную книжку. Я перелистал ее, но ничего не нашел. Это, наверно, должно было означать, что извещение журнала я оставил дома или же утерял. Вениамин Григорьевич сказал «ну-ну» и спрятал в стол дневник Элкиной вместе с моим отзывом. Рукопись, которую он выдал мне для работы, называлась «Степь широкая». В ней было шестьсот страниц, и она значилась в плане издательства на будущий год.
О своем вранье Владыкину я рассказал вечером Ирене. Она нашла, что тут нет ничего ни позорного, ни опасного. Ну, скажу, если он поинтересуется в декабре, что, мол, перенесли на февраль. Или вообще раздумали. Мало ли? Действовал же я так, по ее мнению, только потому, что хотел психологически воздействовать на него из чувства самосохранения. Только и всего…
Несмотря на то что с Вераванной я был, по совету Ирены, не человеком, а облаком, она встречала мою тайно торжествующую вежливость с непонятным ожесточением и подозрительностью. Я чувствовал, что ее раздражали мои свитеры, шляпа, ботинки, запах «Шипра», моя походка и мой рост. Ее появление по утрам я каждый раз приветствовал теперь стоя, с серьезным и вполне учтивым поклоном, но она почему-то воспринимала это как насмешку, и лицо ее покрывалось бурыми пятнами. Мне полагалось ждать, пока она первой усядется за свой стол, и я так и делал, и это опять-таки встречалось глухим отпором. Когда я спрашивал у нее разрешения курить, она, уже сося леденец, говорила «отштаньте от меня», и грудь ее колыхалась, как кочка на трясине. Я извинялся и курил в коридоре, а возвращаясь, предупреждал ее об этом стуком в дверь. Ей тогда приходилось говорить «пожалуйста», но поскольку это был всего-навсего я, она откровенно фыркала и злилась.
– Что вы кочевряжитесь? Больше вам заняться нечем?
Я с большим удовольствием послал бы ее к чертовой матери, но Ирена говорила, что этого нельзя делать.
К тому времени, когда нам приходила пора возвращаться в город, костер обычно дотлевал полностью, и я прикрывал горячую золу чебрецом или листьями ольхи. Мне всегда было грустно покидать эту жалкую серую кучку пепла: тогда невольно думалось о неизбежном конце любых земных горений и хотелось, чтобы зола не остыла до ночи, когда нам тут опять можно будет воскресить новое живое чудо. В ту зарю, когда Ирена уже в самом городе приказала мне вернуться к ручью, был наш четвертый сгоревший там костер. Я не стал ни о чем ее спрашивать, развернул на обратный курс «Росинанта» и выжал из него всё, на что он был способен. Наша поляна была обновлена робкой световой зыбью зарождавшегося дня, и от горки пепла, из-под чебреца, которым я прикрыл перед отъездом прах костра, выбивался розовый и витой, как буровец, столбик пара.
– Жив! – счастливо и хищно сказала мне Ирена. – Ты хоть что-нибудь понимаешь из этого?
– Понимаешь из этого!.. Ты же редактор областного издательства художественной литературы, – сказал я, восхищенный тем, за чем она сюда вернулась. Тогда с нею произошло какое-то странное преображение: в ее подбирающихся к моему лицу руках, в сузившихся и скосившихся к переносью глазах, в покривившихся полураскрытых губах и вообще во всей фигуре появилось что-то мстительное и старинно-степное – ни дать ни взять настигнутая врагом черемиска!
– Ты хочешь меня оцарапать? Давай, – засмеялся я.
– Откуда ты это знаешь? – отшатнулась она. – Господи, что я говорю! Антон, скажи мне… Это всегда-всегда бывает у замужних женщин? У всех?
– Что? – не понял я.
– То, что у меня теперь с тобой… Я тогда лечу и лечу! Я никогда этого не знала, слышишь? И рождение Аленки тут совсем ни при чем, понимаешь, о чем я говорю?
– Да, – сказал я. – Когда он возвращается?
– В понедельник, двадцать первого.
– Он же хотел заехать в Ставрополь, – вспомнил я.
– Нет… Я получила вчера телеграмму.
– Дерьмо он! – сказал я.
– Нет. Он хуже… Ему нельзя было так меня обкрадывать, нельзя!..
Я поцеловал ее и сказал о великане, как он зацепился за порог. Мы выехали на шоссе – пустынное и чистое. Из-за города вставало солнце и ослепляюще било мне в глаза.
– Мы сейчас поедем прямо ко мне, – сказал я, – а в понедельник заберем Аленку.
Мысль эта пришла мне в голову мгновенно, и я ощутил, как под шляпой у меня упруго выпрямились волосы, вздыбленные ознобным восторгом, похожим на ужас.
– Куда к тебе? Что ты говоришь?!
Ирена отодвинулась от меня к дверке.
– На Гагаринскую, – сказал я. – В воскресенье мы обвенчаемся в Духовом монастыре. Ты будешь в белом платье!
– Что ты говоришь? В каком монастыре? Ты сошел с ума!.. Он убьет сперва меня, потом тебя и… всех!
– Убьет? Этот кожаный мешок с опилками? Я распорю его по всему шву, вот так! – показал я рукой, как распорю его.
– Я тебя боюсь! – воскликнула Ирена. – Высади меня, пожалуйста, тут. Останови!
Мы уже въехали в город. Он был еще малолюден. Я погладил Ирену по плечу и сказал, что довезу ее до моста, а там она дойдет сама.
– Конечно, там дойду, – сказала она, как заблудившийся было ребенок, которому показали дорогу к его дому. – Не надо так больше пугать меня, ладно?
И все-таки день этот получился для меня хорошим. Я тогда проспал, – прилег на раскладушку, не раздеваясь, а когда проснулся, шел уже двенадцатый час. Я спустился в подъезд, чтобы позвонить Ирене и спросить, как быть. Она подумала и голосом Владыкина сказала, что все порядочные советские люди имеют обыкновение спать ночью.
– Днем они, товарищ Кержун, созидают!
– В том-то и дело, – сказал я.
– Это не оправдание. У вас есть какие-нибудь уважительные причины опоздания на работу?
Я признался, что в самом деле боюсь попасться Владыкину на глаза.
– Я вам не Владыкин, а Вениамин Григорьевич!
Ей почему-то было весело.
– Ты что там дуришь? – сказал я.
– Пришла вторая телеграмма. Там решили заехать в Ставрополь, – сказала она. – А Владыкин с нынешнего дня в отпуске. Что же касается председателя месткома товарища Волнухиной, то ее тоже нет сейчас в издательстве. Она завтра утром отбывает в Сочи. Тебя это устраивает?
– Вполне, – сказал я.
– Очень рада! А почему ты всё же спишь днем, а не ночью?
– Да вот связался с одной полуночной шалавой, – сказал я.
– Ах, вот что! А она в самом деле шалава? Или только шалавка?
– Шалавка! – сказал я.
– А она хорошая?
– Так себе…
– А ты ее любишь?
– Очень!
– А она тебя?
– Это пока не совсем ясно ей самой.
– Ах ты пижон несчастный! Мало тебя били тогда женским чулком! Врун детприемовский! «Мои „Альбатросы“ печатаются, видите ли, в двенадцатом номере».
– Ты чего там разболталась? – сказал я. Мне очень хотелось видеть ее в эту минуту. – Когда мы нынче встретимся?
– В три часа дня в издательстве. Я приду с Верой, чтобы взять у ней рукопись для доработки. Пожалуйста, веди себя тогда прилично, ладно?
– Шалавка ты, – сказал я.
Когда они появились, я встретил их стоя молчаливым поклоном из-за своего стола. Полноте добротности поклона мешала, конечно, шляпа на моей голове, но тут ничего нельзя было поделать, и Вераванна, уже разомлело приуготовленная к отбытию в Сочи, решительно игнорировала его, а Ирена сделала мне за ее спиной легкий грациозный кникс. Она, наверно, сознавала, как искристо блестят и торчат ее глаза, и, чтобы скрыть это от Верыванны, сразу же прошла к окну. Я тогда тайно поблагодарил судьбу за всё мне уже посланное в жизни, от детприемников и до чулка с оловяшкой, так как подумал, что без всего этого нам бы не жечь с Иреной своих костров. Еще я подумал – но уже совсем сумасбродное, специальное для Верыванны, – что вот возьму и вскочу со стула и подниму на руки Ирену и поцелую ее в глаза, и не по одному разу, а по четырежды четыре, и что ты нам сделаешь, попа ты этакая? Завизжишь, как подколотая свинья? Ну и визжи!
– Вот, Ириш. От закладки на триста седьмой странице, – томно сказала Вераванна. Вид у нее был скорбно-страдальческий, и рукопись она протянула Ирене через стол, не вставая со стула.
– А сколько там всего? – спросила Ирена в окно, не оборачиваясь.
– Четыреста шесть… Остались какие-то пустяки. Ну сколько тут, господи! Тебе это на три вечера…
– Конечно… Мы ведь условились, – вибрирующим голосом сказала Ирена. Она припала к подоконнику, заваленному книгами, и я заметил, как содрогаются ее плечи в беззвучном смехе. Было непонятно, какой бес ее разбирал, но мне оказалось достаточно одной догадки, что она боится взглянуть на меня, чтоб нам не расхохотаться одновременно, как в свое время в лесу, и меня начал душить смех. Я заклинал себя удержаться от желания взглянуть на Веруванну, – она что-то подозрительно притихла, но взглянуть очень хотелось. Она по-прежнему держала на весу рукопись, где для Ирены «остались какие-то пустяки», и, привлеченная моими горловыми звуками, похожими на подавляемую икоту, глядела на меня брезгливо и удивленно.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?