Текст книги "Умирая за идеи. Об опасной жизни философов"
Автор книги: Костика Брадатан
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Процесс умирания
С первых страниц книги, еще до того, как мы узнаем, кто такой Иван Ильич и какой была его жизнь, мы узнаем о его смерти. Мы знакомимся с ней через реакцию других людей, его близких друзей, сослуживцев. Несмотря на разные отношения, которые были у них с Иваном Ильичом при жизни, реагируют они все на его смерть одинаково. Это реакции людей, которым все равно. Действительно, ну кому эта смерть, если так можно выразиться, была выгодна? Оценка «прибыли» его сослуживцами оказывается буквальной, как только они получают печальное известие. Смерть Ивана означает, что его должность в служебной иерархии теперь свободна, а это приведет к продвижению по службе, переводам и перемещениям. Несколькими страницами ниже, когда Иван уже лежит в гробу, мы читаем, что все присутствующие на похоронах чем-то заняты. У его жены неотложное «дело» с Петром Ивановичем, другом Ивана, о том, «как бы по случаю смерти мужа достать денег от казны»[131]131
Tolstoy L. The Death of Ivan Illyich. P. 39–40 (рус. перевод: Толстой Л. Н. Смерть Ивана Ильича. C. 275).
[Закрыть]. Теперь его дочери придется отложить свадьбу, чего она ему никогда не простит. Шварц, один из сослуживцев Ивана Ильича, стремится предотвратить любые изменения в своих планах, которые уже были составлены на вечер. Коллеги Ивана продолжают играть в карты, его семья погружается в повседневную рутину, и все возвращается на круги своя. В конце концов, не считая мелких неудобств, смерть Ивана Ильича не вызвала ни у кого чрезвычайных страданий. В ней даже было что-то успокаивающее. Каким-то непонятным образом эта смерть принесла определенное облегчение: «Самый факт смерти близкого знакомого вызвал во всех, узнавших про нее, как всегда, чувство радости о том, что умер он, а не я»[132]132
Tolstoy L. The Death of Ivan Illyich. P. 39–40 (рус. перевод: Толстой Л. Н. Смерть Ивана Ильича. P. 33 (Там же. C. 270).
[Закрыть]. Хайдеггер говорит о процессе «успокоения», связанного с «облегчением», которое мы испытываем, узнав о смерти другого человека. «Они» обладают необходимым инструментарием для уменьшения дискомфорта от чьей-то смерти и подчинения беспокойству. Хайдеггер пишет, что «люди озабочиваются в этой манере постоянным успокоением насчет смерти». Это успокоение «имеет силу по своей сути не только для „умирающего“, но равно и для „утешающего“»[133]133
Heidegger M. Being and Time. P. 298 (рус. перевод: Хайдеггер М. Бытие и время. С. 253–254).
[Закрыть] (выделено автором. – К. Б.).
Толстой подчеркивает этот процесс успокоения в своей повести. Даже Петр Иванович, друг детства Ивана Ильича, не в состоянии избежать чувства безразличия. За все время, начиная с момента получения известия о смерти друга, увидев его бездыханное тело, а затем и по дороге домой, Петр Иванович так ни разу и не оплакал его. Как будто для осознания чужой смерти нужен конкретный орган, которого у Петра Ивановича не было. Эта смерть никакого отношения к нему не имела. Все выглядело так, «как будто смерть была такое приключение, которое свойственно только Ивану Ильичу, но совсем не свойственно ему»[134]134
Tolstoy L. The Death of Ivan Illyich. P. 39 (рус. перевод: Толстой Л. Н. Смерть Ивана Ильича. C. 275).
[Закрыть]. Толстой не говорит этого напрямую, но дает понять, что именно так и Иван Ильич отреагировал бы на смерть кого-то другого.
Стилистически, это один из лучших моментов первой главы. На смерть близкого друга Иван Ильич отреагировал бы точно так же, как Петр Иванович отреагировал на его кончину. И все потому, что Иван и Петр ничем не отличаются; они и есть «они». Поведение Ивана было бы точно таким же в подобной ситуации, поскольку он был частью «они» и всегда реагировал как «они»[135]135
Повесть «Смерть Ивана Ильича» имеет необычную структуру. Повествование разворачивается в хронологическом порядке, начиная с детства Ивана, за одним исключением: в первой главе мы внезапно знакомимся с его смертью. Эта странная структура озадачивает исследователей, большинство из которых не могут понять причину такого хода Толстого. В своей книге Гарри Р. Ян подробно останавливается на этом моменте (Jahn G. R. The Death of Ivan Ilich. An Interpretation. New York: Twayne Publishers, 1993). Тем не менее в свете того, о чем я веду повествование, вполне логично начать историю жизни Ивана с его смерти и, более конкретно, с отношения к ней других. Поскольку именно «они» являлись источником жизни Ивана Ильича и «они» сделали его тем, кем он был. Первая глава создает прекрасную основу для развития идеи глубокой отчужденности жизни Ивана.
[Закрыть].
Бо́льшую часть своей жизни Иван Ильич ничего не знал о смерти. Да и не хотел знать. Он был одним из тех людей, составляющих большинство среди нас, которых смерть вообще не волнует. В работе «Бытие и время» Хайдеггер как раз говорит о таких, как Иван. Он пишет, что есть много людей, которые «ближайшим образом и большей частью о смерти не знают», однако это «нельзя выдавать за доказательство того, что бытие к смерти не „всеобще“ принадлежит присутствию [Dasein], а лишь того, что присутствие ближайшим образом и большей частью себе это наиболее свое бытие к смерти, в бегстве от него, скрывает»[136]136
Heidegger M. Being and Time. P. 295 (рус. перевод: Хайдеггер М. Бытие и время. С. 251).
[Закрыть] (выделено автором. – К. Б.). Знания Ивана Ильича о смерти были, как правило, теоретическими, то есть как об абстрактной возможности: в принципе, смерть может случиться, но не с ним. Подобно Петру Ивановичу, он, должно быть, думал, что смерть – «такое приключение», которое свойственно кому угодно, но «не свойственно ему». Когда Иван изучал в школе логику, то пример силлогизма в учебнике «Кай – человек, люди смертны, потому Кай смертен» казался ему вполне допустимым. Кай, возможно, должен был умереть, но Иван-то был совсем другое дело! «То был Кай-человек, вообще человек, и это было совершенно справедливо». Но Иван «всегда был совсем, совсем особенное от всех других существо»[137]137
Tolstoy L. The Death of Ivan Illyich. P. 79–80 (рус. перевод: Толстой Л. Н. Смерть Ивана Ильича. C. 301).
[Закрыть].
Какое возвышенное чувство! Но у Мартина Хайдеггера есть что сказать Ивану Ильичу: в Иване нет ничего особенного. Действительно, отношение Ивана к смерти является абсолютно типичным в кругу «они». Для «они» смерть как таковая является «чем-то неопределенным». В той степени, в которой я – это «они», смерть представляет собой то, что всегда случается с другими, а не со мной:
Это «человек смертен» распространяет мнение, что смерть касается как бы человека. Публичное толкование присутствия [Dasein] говорит: «человек смертен», потому что тогда любой и ты сам можешь себя уговорить: всякий раз не именно я, ведь этот человек никто. «Умирание» нивелируется до происшествия… ни к кому собственно не относящегося[138]138
Ibid. P. 297 (Там же. С. 253).
[Закрыть].
Тот факт, что смерть не волновала Ивана, не мешал ему приближаться к ней каждый день, поскольку смерть существует там, где есть жизнь, и «случается» она постоянно в самой гуще бытия. Иван Ильич умирал ровно столько, сколько он жил. И то же происходит с Dasein, «ближайшим образом и большей частью». Dasein, пишет Хайдеггер, «умирает фактично все то время, пока оно экзистирует, но обычно и чаще в модусе падения»[139]139
Ibid. P. 295 (Там же. С. 251–252).
[Закрыть].
И вот тут самым поразительным при параллельном прочтении «Бытия и времени» и «Смерти Ивана Ильича» является то, что Толстой использует термин «полет» в своей истории, чтобы обозначить практически тот же процесс. Когда незадолго до своей смерти Иван оглядывается на свое земное существование, он понимает, что «одна точка светлая там, назади, в начале жизни, а потом все чернее и чернее и все быстрее и быстрее»:
«Обратно пропорционально квадратам расстояний от смерти», – подумал Иван Ильич. И этот образ камня, летящего вниз с увеличивающейся быстротой, запал ему в душу. Жизнь, ряд увеличивающихся страданий, летит быстрее и быстрее к концу, страшнейшему страданию. «Я лечу…» Он вздрагивал, шевелился, хотел противиться; но уже он знал, что противиться нельзя[140]140
Tolstoy L. The Death of Ivan Illyich. P. 105 (рус. перевод: Толстой Л. Н. Смерть Ивана Ильича. C. 317). Джордж Стайнер говорит о «Смерти Ивана Ильича» как о попытке контролируемого падения. С его точки зрения, повесть «опускается в самые темные закоулки тела с агонизирующей медлительностью и точностью. Это одна из самых душераздирающих из когда-либо задуманных баллад о мятежной плоти, о том, каким образом похоть со своими болями и пороками проникает и растворяет сомнительную дисциплину разума» (Steiner G. Tolstoy or Dostoevsky. An Essay in Old Criticism / Second Ed. New Haven, CT: Yale University Press, 1996. Р. 283).
[Закрыть].
Бо́льшую часть жизни Иван «уклонялся» от смерти, хотя он все быстрее и быстрее летел ей навстречу. Как это делают все «они», Иван никогда не смотрел в лицо смерти, никогда не «предвидел» ее, а все это, с точки зрения Хайдеггера, равнозначно «неаутентичной смерти»[141]141
Согласно Хайдеггеру, смерть «дает нам возможность при встрече с ней взять на себя ответственность за наше существование» (Wrathall M. How to Read Heidegger. Р. 61).
[Закрыть]. В данном случае Дэвид Э. Купер сказал бы, что в отсутствие картины жизни, определяемой его смертью, Иван играет роль сказителя, который понятия не имеет, чем закончится его повествование[142]142
Купер пишет, что «ожидание моей смерти» включает в себя «чувство моего „целостного бытия“, поскольку я в состоянии „воспринять все [мое существование] наперед“, рассматривая все возможности, попутно возникающие на пути к конечной вероятности, моей смерти. Если у меня нет этого ви́дения, я уподобляюсь рассказчику, который не имеет представления о том, чем кончится его история, поскольку у меня нет никакой инструкции, как структурировать последовательным образом свою жизнь» (Cooper J. Pursuits of Wisdom. Р. 45).
[Закрыть]; он этакий рассказчик без рассказа.
«Они» не только предопределили жизнь Ивана, но и его смерть. Борьба Ивана Ильича с болезнью по большей части представляет собой борьбу «они» с болезнью и конечностью человеческой жизни. Важной целью повести Толстого является стремление показать, до какой степени обыденной может быть чья-то смерть. Тем не менее в сознании читателя остается вопрос: неужели нет ничего, что могло бы избавить смерть Ивана Ильича от полной неаутентичности? Разве у него никогда не было моментов искренней тревоги, которые, с точки зрения Хайдеггера, могли бы искупить его смерть?
Возможно, были. Когда Иван понимает, что скоро умрет, его начинает мучить вопрос: «А что, как и в самом деле вся моя жизнь, сознательная жизнь, была „не то“?» Для человека, отделенного от смерти считаными днями, подобный вопрос является не просто интеллектуальной пропозицией. Чтобы задать такой вопрос, требуется немалое мужество, не говоря уже о том, чтобы ответить на него. Сначала Иван Ильич пытался избавиться от этого вопроса. Когда ему приходила на ум мысль о том, «что он жил не так, он тотчас вспоминал всю правильность своей жизни»[143]143
Tolstoy L. The Death of Ivan Illyich. P. 105–108 (рус. перевод: Толстой Л. Н. Смерть Ивана Ильича. Т. 10. C. 315–318).
[Закрыть]. Существование по правилам, которые определили «они», всегда «правильное». Однако, несмотря на все попытки Ивана избавить свой разум от этого назойливого вопроса, он продолжает возвращаться, пока, наконец, незадолго до своей смерти не сдается и не получает последнее откровение – историю своей жизни. О чем эта история? Это краткое изложение «Бытия и времени»: история о концепте «они» и его уловках, о фундаментальной лжи, на которой основывается «публичность»[144]144
Под «публичностью» он подразумевает невидимую, пугающую силу, заставляющую всех подчиняться и следовать единообразию. «Публичность» – враг всего выделяющегося, редкого, выдающегося. Она «замутняет все и выдает так скрытое за известное и каждому доступное» (Heidegger M. Being and Time. Р. 165 (рус. перевод: Хайдеггер М. Бытие и время. С. 127)).
[Закрыть], и о том, какое влияние она может оказать на чью-то жизнь. Это история большинства из нас. Так Ивану Ильичу открывается, что те «его чуть заметные поползновения борьбы против того, что наивысше поставленными людьми считалось хорошим», которые он постоянно подавлял в себе, «что они-то и могли быть настоящие».
Его «служба, и его устройство жизни, и его семья, и эти интересы общества и службы – все это могло быть не то». Здесь, безусловно, есть нотка тревоги: Иван неожиданно получил доступ к «ничто», которое скрывается за красивым фасадом его «легкой, приятной, веселой и респектабельной жизни». Это беспокойство таит удобную уверенность, в которую он был облачен прежде, но которая оставляет его полностью обнаженным в данной ситуации. Балансируя на грани жизни и смерти, Иван ближе всего подходит к тому, что можно назвать «подлинным существованием»[145]145
В своем исследовании Толстого Ричард Густафсон рассматривает «Смерть Ивана Ильича» как «аутопсихологическую прозу», которая описывает «открытие жизни перед лицом смерти» (Gustafson R. F. Leo Tolstoy Resident and Stranger. A Study in Fiction and Theology. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1986. Р. 159).
[Закрыть].
Значит ли это, что смерть Ивана Ильича была «аутентичной» в хайдеггеровском смысле? Одним из величайших достоинств повести Толстого является то, что она не дает ответа на данный вопрос. Толстой-художник слишком уважает своего героя, чтобы впускать нас в смерть Ивана. Толстой-философ не позволяет себе предполагать тот или иной ответ. Он просто позволяет Ивану умереть своей смертью. В этом смысле Толстой на шаг впереди Хайдеггера. Критика хайдеггеровского описания смерти, например со стороны Бланшо и Левинаса, заключается в том, что с чисто феноменологической точки зрения, пока человек жив, он не может пережить собственную смерть, только смерть других. Если данная критика справедлива, то Толстой более профессиональный феноменолог, чем Хайдеггер. Толстой знает, когда остановиться; он чувствует, что нет (честного) способа узнать, умирает ли его герой аутентично или нет. С точки зрения феноменологии можно говорить только о собственном пережитом или возможном опыте. Смерть – личный опыт, но такой, который предполагает любое возможное описание тем, кто умирает. По большому счету, опыт смерти можно только прожить, но не описать. До тех пор, пока мы пытаемся говорить о нем, мы не прошли через данный опыт; как только мы умерли, мы прекращаем наши разговоры. С фундаментальной точки зрения смерть бежит нас. Но самая большая ирония заключается в том, что мы не можем ее избежать.
Интермеццо, в котором говорится о возможности фарса
Работа «Бытие и время» принадлежит к тому редкому кругу шедевров, которые не дают вам покоя, если вы начинаете погружаться в них. Вы снова и снова спрашиваете себя, является ли то, что вы читаете, монументально серьезным или просто неимоверно фарсовым. Привлекательность данных работ как раз и возникает вследствие невозможности дать точный ответ, даже после того, как вы окончили чтение или перечитали книгу в очередной раз. «Бытие и время» – серьезная работа, отличающаяся глубиной мысли и вызывающая чувство, что автор натолкнулся на нечто важное, относящееся к тому, что значит быть человеком. Но иногда возникает ощущение, что книга написана в шутку, в игривой и самоубийственно ироничной манере. Один из лучших биографов Хайдеггера даже говорит о том, что он «невольно создает пародию на самого себя»[146]146
Safransky R. Nietzsche. A Philosophical Biography. P. 154 (рус. перевод: Сафрански Р. Книга Ницше: биография его мысли. С. 218).
[Закрыть].
Стиль и терминология книги часто создают впечатление, что то, что вы читаете, – чистой воды фикция, но превосходного качества. Язык Хайдеггера, в значительной степени исключающий его из числа «серьезных» ученых и помещающий в один ряд с поэтами, пророками и магами, представляет собой не столько средство описания, сколько создания мира. Действительно, встретившись с текстом Хайдеггера, кажется, что это переплетение заклинаний, тайных знаков и магических формул. Например, сложно понять, какой смысл он пытается донести, играя с бесконечными возможностями немецких префиксов, как в случае с Um– (Umsicht, Umwelt, Umgang и т. д.). Он действительно имел в виду что-то глубокое или просто попал в игру, из которой не знал, как выбраться?
Смерть как мистическая инициация
Пауль Людвиг Ландсберг (1901–1944) сегодня мало известен, даже среди философов. Ученик Гуссерля и Хайдеггера, а также последователь Макса Шелера, он был немецким евреем, для которого католицизм стал родной религией и превратился в философию жизни. Когда Гитлер пришел к власти, Ландсберг покинул Германию. Несколько лет он прожил в Испании, изучая испанских мистиков XVI века и преподавая философию. Из-за разразившейся гражданской войны в Испании Ландсберг вынужден был перебраться во Францию. В Париже он преподавал в Сорбонне, тесно сотрудничая с журналом Esprit и представителями персоналистского движения Эммануэля Муньера. В 1943 году его арестовало гестапо, выслав в Ораниенбургский концентрационный лагерь, где он умер год спустя.
Вскоре после переезда во Францию Ландсберг опубликовал небольшую книгу, под названием «Эссе об опыте смерти» (Essai sur l’expérience de la mort, 1936). Книга звучит как ответ на философствования Хайдеггера о смерти. Ландсберг явно увлечен «Бытием и временем», цитируя и критикуя работу. Однако «Эссе» являются важной самостоятельной философской работой. Делая обзор ряда классических философских и мистических текстов, Ландсберг развивает понимание опыта смерти, которое в контексте философии XX века является смелым и традиционным одновременно. Для читателей XXI века размышления Ландсберга, какой бы незначительный вопрос он ни затронул, кажутся невероятно свежими и непримелькавшимися.
Анализ Ландсбергом опыта смерти сопровождается двунаправленным движением мысли. Первое – движение «по вертикали»; оно прогрессирует от осмысления основ смерти как биологического факта, который роднит нас с животным миром. Постепенно смерть обретает более сложные формы: она рассматривается как социальный феномен, а затем как то, что разрушает наши взаимоотношения с другими (например, смерть близкого друга), превращая смерть в высшей степени в индивидуализированный и личный опыт. И наконец, на глубинном, интимном уровне смерть может стать формой мистического опыта, приближающего нас к Богу.
Второе движение – «горизонтальное». Ландсберг рассматривает способы описания смерти античными мыслителями: Сократом, Платоном, эпикурейцами, а также Буддой. Затем он дает описание тому, как проблема смерти рассматривается в христианстве. Согласно Ландсбергу, единственный удовлетворительный ответ на метафизический скандал, порождаемый смертью, дается христианством, что становится кульминацией размышлений человечества на тему о смерти. Именно поэтому второе движение тоже является телеологическим. В конце концов оба движения соединяются, порождая ключевую мысль о том, что смерть, как мистический опыт, является нашими вратами в вечность и лежит в сердце христианской революции. Я остановлюсь на некоторых наиболее важных моментах работы, которые подчеркивают двунаправленность ее движения.
Ландсберг различает две возможности нашего переживания смерти (он говорит о «дуальности нашего опыта смерти»). Первая – опыт смерти как «имманентного будущего нашей собственной жизни». Кроме того, мы переживаем свою смерть в биологическом плане, идя по жизни: «Я нахожусь лицом к лицу с реальной возможностью смерти, непосредственно, каждое мгновение моей жизни, сейчас и всегда. Смерть находится в непосредственной близости от меня [proche de moi]». На данном этапе в моей смерти все еще нет ничего личного. Это работа природного внутри меня. Жить – значит постепенно умирать. Однако проблема «человеческого опыта вынужденности смерти», как ее определяет Ландсберг, «выходит за рамки биологии»[147]147
Landsberg P. L. Essai sur l’expérience de la mort. Paris: Desclée de Brouwert, 1936. Р. 15.
[Закрыть]. Через смерть другого мы получаем второй опыт смерти. Это важный момент в аргументации Ландсберга, потому что именно «благодаря второму типу мы знаем, что смерть не имеет никакого отношения к процессу старения»[148]148
Ibid. P. 14.
[Закрыть]. До тех пор, пока смерть для нас представляет собой только биологическое разложение, мы не воспринимаем ее должным образом. Нам необходимо персонифицировать ее. Ландсберг объединяет опыт смерти и процесс индивидуализации. Он пишет, что «решающее переживание смерти в определенной степени» связано с «личностной уникальностью человека… Процесс индивидуализации и процесс „умирания“ [mortualisation] идут рука об руку»[149]149
Landsberg P. L. Essai sur l’expérience de la mort. Paris: Desclée de Brouwert. P. 23.
[Закрыть].
А потому не мое собственное старение делает смерть «личной» для меня, а смерть другого человека. Смерть «ближнего» (prochain) представляется катастрофическим событием, чем-то вроде метафизического землетрясения. Однако то, что появляется на руинах, на расчищенной таким образом площадке, являет собой обновленное чувство индивидуальности. Ландсберг отмечает, что мы принимаем за «отправную точку переживания смерть другого; так мы надеемся встретить собственно человека». Местом рождения человека является смертное ложе. Рядом со страдающим телом кого-то из близких, того, кто угасает на моих глазах, я получаю внезапное, безошибочное откровение о том, что он за личность:
Живое тело испытывает страдания. В свою очередь, наши тела переживают страдания из соучастия к измученному сотоварищу. А затем наступает момент, когда все успокаивается, кажется, что все позади, а искаженные черты любимого лица начинают расслабляться. Именно в это мгновение, когда живое существо покинуло нас, мы начинаем ощущать таинственное отсутствие этого человека как духовного существа [l’absence mystérieuse de la personne spirituelle]. На секунду мы чувствуем облегчение. Боль [douleur], вызванная нашими телесными страданиями, успокаивается. Однако мы сразу же попадаем в незнакомое, холодное царство свершившейся смерти [le monde étrange et froid de la mort accomplie]. Наше живое сострадание, простершееся над опустевшим пространством, сменяется глубоким осознанием того, что этого существа, со всей его уникальностью, здесь уже нет и оно не сможет возвратиться в это тело уже никогда[150]150
Ibid. Р. 25–26.
[Закрыть].
Весь процесс основан на негативном откровении: именно окончательный уход данного человека заставляет нас до конца понять его уникальность. Каждая отдельная смерть так же «уникальна, как присутствие каждого отдельного человека» среди нас. Для тех, кто продолжает свое существование, несуществование ушедшего в мир иной отмечено уникальностью данной личности. Ибо ее жизнь среди нас, а затем смерть на наших глазах и все те страдания, которые это событие вызвало в нас, каким-то образом сделали данную личность неотъемлемой частью нас самих. Такая смерть не могла не стать личной. «Ее значимость для меня так велика, что самым глубинным образом связана со мной, а не с „они“ [à l’on]», – отмечает Ландсберг, заимствуя терминологию Хайдеггера[151]151
Ibid. P. 35.
[Закрыть].
Обсуждая смерть другого, Ландсберг как бы мимоходом замечает, что данное событие «вводит нашу душу в неизведанную землю, в новое измерение. Нам открывается, что наше существование – мост между двух миров»[152]152
Ibid.
[Закрыть]. Понять, как можно пересечь этот мост, – задача, которую Ландсберг ставит для себя в книге, и открываемое в этом процессе «новое измерение» оказывается одним из самых важных достижений Ландсберга.
Он начинает с прямой критики Хайдеггера: смерть не может быть формой самоудовлетворения, способом вести подлинную жизнь. Ландсберг говорит о том, что смерть не является «возможностью, которая имманентно принадлежит личному существованию, самому Dasein». Человеческая личность «по своей сути не есть существование к смерти». В смерти есть нечто совершенно чуждое. «Приходя из абсолютно чуждого мира, смерть кажется вторжением [comme introduite du dehors] в наше существование». Умирание может быть частью нашей биологической составляющей, но мы состоим не только из биологических процессов. Вот почему смерть не является структурной частью того, что мы есть.
Или, скорее, не должна быть, потому что стиль работы Ландсберга колеблется между описательным и императивным. Он говорит о преодолении смерти как о чем-то, к чему мы должны стремиться, как о задаче (tâche): «Духовное усвоение смерти является решающей задачей для каждого человека… Бытие человека не предопределено; его цель – превратить предопределенность к смерти в свободу». Нас определяет не наша смертная природа, как хочет заставить нас думать Хайдеггер, а жажда Абсолюта. Если мы достаточно глубоко «копнем» состояние человека, то обнаружим там не столько небытие, сколько первобытное стремление к выходу за рамки собственного «я». Данный акт самоутверждения (l’affirmation de soi-même) структурирует наше состояние, всегда вынуждая нас выходить за пределы собственной конечности. В каждом человеке, осознающем свою уникальность, мы обнаруживаем подтверждение этого «уникального элемента, стремящегося к самореализации, утверждение стремления перешагнуть условные границы»[153]153
Landsberg P. L. Essai sur l’expérience de la mort. Р. 41–43.
[Закрыть].
Все дело в том, что необходимо воспринимать смерть не как конец, а как этап на пути к самореализации. По сути, человеческая личность «направлена на самореализацию и вечность». Она движется к «своему совершенству, даже если это означает прохождение через старинные жернова мучений [la vieille pierre dure et péenible], которыми является физическая смерть». Человек может изменить «внешнее проявление своей онтологии не иначе, как превратив смерть в средство самореализации»[154]154
Ibid. P. 41.
[Закрыть] (выделено автором. – К. Б.). Если Монтень считает, что для укрощения смерти мы должны сделать ее нашей гостьей, а Хайдеггер уверен, что мы являемся ее заложниками, а не господами, то Ландсберг рассматривает приход смерти как великий шанс, за который необходимо ухватиться. Смерть является сюда только для того, чтобы забрать нас в иной мир.
* * *
И вот тут на сцену выходит философия, поскольку философствование играет важную роль в любом проекте, направленном на самоувековечивание. Если смерть – это жернова, пройдя через которые мы вступаем в «новое измерение», то философия – мельник, который их вращает и может превратить нас либо в первосортную муку мелкого помола, либо в грубые, дешевые отруби. С очевидной ссылкой на Хайдеггера Ландсберг заявляет, что «метафизика берет свое начало не из небытия, раскрываемого через тоску, а из того существа, в рождении которого непосредственно участвует философский Эрос»[155]155
Ibid. Р. 41–42.
[Закрыть] (выделено автором. – К. Б.). Философия, сосредоточенная на смерти, например у Хайдеггера, ни к чему вас не приведет. И хотя Ландсберг не использует слово «нигилизм», он близок к тому, чтобы назвать подобного рода философию «нигилистской». Он пишет, что «восприятие смерти как конечного итога, рассмотрение физической смерти как универсального отрицания нашего существования» является не чем иным, как «отражением отчаянного неверия, отрицанием человека самим человеком»[156]156
Landsberg P. L. Essai sur l’expérience de la mort. P. 43.
[Закрыть].
Такие философии застревают в имманентности и телесности. У подобных философов человеческая личность не что иное, как «дым жизненного огня, поддерживаемого надежностью и прочностью реальности живого тела». Когда дело доходит до необходимости принести утешение, эти философы бессильны. Вместо того чтобы помочь нам войти в другое «измерение», они оставляют нас за его пределами, в качестве добычи беспощадной «тревоги смерти» (angoisse de la mort). В противовес этому направлению, со времен Платона существовала традиция «философов духа», для которых смерть несла «силу, способную, кажется, существовать независимо от жизни тела»[157]157
Ibid. P. 57–59.
[Закрыть]. Ландсберг называет такой опыт «экстатическим» и связывает его не только с религией, но с любой «сильной духовностью» в широком смысле.
Сам Платон играет ключевую роль в данной традиции. Он положил начало философской практике, согласно которой преодоление смерти было важнейшей задачей. В состоянии «философского экстаза», достижение которого предлагается платонизмом, человек может увидеть «физическую смерть как нечто приземленное, бесполезное и бессильное»[158]158
Ibid. Р. 60.
[Закрыть]. Идея Платона о том, что «философствовать – значит переживать опыт смерти», преобразуется Ландсбергом в приглашение «покинуть этот мир образов, эту пещеру теней, для иного мира, который действительно существует, потому что он вечен». Несмотря на все свои достоинства, платонизм имеет и свои «существенные ограничения», когда дело касается помощи нам в преодолении собственной смертной природы и достижения «победы надежды над смертью» (victoire de l’espérance sur la mort)[159]159
Ibid. P. 73.
[Закрыть]. Это же характерно и для стоицизма, которому Ландсберг также уделяет пристальное внимание. Действительно, все дохристианские философии, религии и религиозные культы остаются на стадии «еще не». Если они и несут какую-либо ценную идею, то только потому, что являются предвестниками христианства, единственной философии-религии, которая может предложить нам полную victoire de l’espérance sur la mort.
Говоря о «христианском опыте смерти», Ландсберг апеллирует к предмету обсуждения с точки зрения мистического опыта. Для него христианство – это в первую очередь не свод доктрин, не моральный кодекс или система ритуалов, а форма мистицизма, форма встречи с божественным, в которой смерть играет центральную роль. И эта роль настолько важна, что, по мнению Ландсберга, христианство не религия жизни, как принято считать, а религия смерти, смерти как ворот в жизнь вечную.
Воплощение Бога в человеческой плоти привело к антропологической мутации. Основным значением этой «реальной трансформации человеческого состояния [situation humaine], вызванной пришествием Христа и Его примером» является наше участие в «вечной природе Божественной личности». Ключом ко всему этому является смерть, которая есть «форма рождения, превосходящая рождение физическое». Если есть «жизнь, которая на самом деле является смертью, то есть смерть, которая на самом деле является Жизнью». В этом отношении христианство представляет собой воплощение многовековой философской надежды и мессианских мечтаний. Иисус Христос воплотил предвкушения древних мистерий и платонизма, раскрыв духовное царство, недоступное смерти, царство, к которому может приобщиться человек. В новой религии человек может измениться и выйти за рамки своего смертного состояния, так как, помимо смерти, существует возможность Жизни, Единственного, Кто достоин этого имени, потому что вечность – Его состояние[160]160
Landsberg P. L. Essai sur l’expérience de la mort. Р. 84–88.
[Закрыть].
Вот таким образом главная идея Ландсберга о том, что в сердце человека заложено стремление к вечности, завершает полный круг. Жизнь определяется не смертью, а еще бо́льшей, вечной жизнью. Изначальный порыв человека направлен не к исчезновению, а к существованию вечно. И, только следуя данному инстинкту, мы можем вернуться в наш истинный дом, быть «рядом с Божественной личностью, Которая находится настолько близко, что человек может стать сопричастником этой божественности»[161]161
В своей «Исповеди» Блаженный Августин придал этому понятию оптимальную литературную форму: «Fecisti nos ad te, Domine, et inquietum est cor nostrum, donec requiescat in te» («Ты сотворил нас для Себя, и душа наша дотоле томится, не находя себе покоя, доколе не успокоится в Тебе»). Неудивительно, что Ландсберг цитирует и размышляет над отрывком Августина.
[Закрыть]. Нам не нужно ждать момента смерти, чтобы насладиться вечностью: в послании Христа зашифрован рецепт обретения собственного бессмертия. Благодаря нужным упражнениям (áskēsis) некоторые из нас могут встать на путь вхождения в вечность, находясь еще в этом мире. Ландсберг говорит о том, что «эмпирическая смерть» может начаться «в разгар жизни с умерщвления, посредством приемов, которые частично освобождают душу от плоти». Результат поразителен. Такие люди, для которых по Божьей благодати вечная жизнь «может в определенной степени начаться уже здесь, в подлунном мире»[162]162
Landsberg P. L. Essai sur l’expérience de la mort. Р. 85–89.
[Закрыть], имеют двойное гражданство: кажется, что они живут одновременно здесь, среди нас, и там, в Царстве Божьем. Но кто они такие?
Это мистики, занимающие в эссе Ландсберга привилегированное положение. Мистики – это Божьи «контрабандисты», которые постоянно провозят частички вечности в наш испорченный мир, поддерживая его таким образом на протяжении многих веков. Умирание – то, чем они занимаются ради жизни. Ландсберг отмечает, что «тот опыт Бога, который есть у мистиков, также включает определенный опыт смерти»[163]163
Ibid. P. 90.
[Закрыть]. Они живут не чем иным, как смертью, потому что только благодаря ей они могут заглянуть туда, где находится их истинное пристанище. Их «любовь к смерти рождается в них из определенного опыта, из состояния, аналогичного смерти». Этот опыт является «ожиданием смерти в экстазе»[164]164
Ibid. P. 97.
[Закрыть] (выделено автором. – К. Б.). Сама смерть, какой бы ужасной она ни была, для мистика выглядит наименее болезненным событием. В смерти ему является «сладость рождения для новой жизни, которая бесконечно сильнее боли, все еще связанной с отделением от земной жизни». По сравнению с насыщенностью небесной жизни жизнь здесь, на земле, есть не что иное, как тень. Святая Тереза Авильская говорила, что она воспринимает земное существование как своего рода сон. Таким образом, у мистиков есть все основания любить смерть, потому что для них это означает уход из нереального мира теней и снов и вхождение в настоящее бытие:
Истинная любовь к смерти не может быть ничем иным, как только формой любви к Богу. Смерть – это окончательное сочетание мистическим браком Бога и души… Смерть предлагает душе объединиться с вечным Возлюбленным навсегда. Она предлагает душе единение с Личностью, которая бытийствует и дарует бытие…[165]165
Ibid. Р. 100–101.
[Закрыть]
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?