Электронная библиотека » Кристофер Ишервуд » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Фиалка Пратера"


  • Текст добавлен: 26 апреля 2023, 16:28


Автор книги: Кристофер Ишервуд


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Шрифт:
- 100% +
 
Я малым был, и мать твердила мне,
То больше счастья нет, чем пробуждаться
                                           светлым утром
И песню жаворонка тут же услыхать.
Теперь я вырос и просыпаюсь
                                          в темноте.
Поет мне птица неизвестная на чуждом
                                                      языке,
Но все же, я считаю, счастье.
Кто тот певец? Не убоялся града серого!
Утопят ли его вот-вот, беднягу Шелли?
Заставит ли его палач хромать, как Байрона?
Надеюсь, нет, ведь счастлив я от пения его.
 

– Что ж, – промолвил я, – это прекрасно!

– Нравится? – Бергманн возбужденно потер руки. – Только вы уж исправьте ошибки, прошу вас.

– Зачем? Все и так замечательно.

– Мне кажется, я почти освоил вашу речь, – со скромным удовлетворением сказал Бергманн, – и напишу еще много стихов на английском.

– Можно мне этот оставить себе?

– Вы правда хотите? Давайте я вам подпишу.

Он достал авторучку и начертал: «Кристоферу от Фридриха, сокамерника».

Я бережно отложил лист на каминную полку. Во всей гостиной я не видел места безопасней.

– Это ваша супруга? – спросил я, глядя на фото.

– Да. И Инга, моя дочь. Она вам нравится?

– У нее красивые глаза.

– Играет на фортепиано. Очень талантливая.

– Они остались в Вене?

– К несчастью, да. Очень за них переживаю. В Австрии более не безопасно, чума распространяется. Я звал семью с собой, но жене надо присматривать за матерью, так что все не так-то просто. – Бергманн тяжело вздохнул, затем пристально взглянул на меня: – Вы не женаты.

Прозвучало как обвинение.

– Откуда вы узнали?

– Я такое сразу вижу… Живете с родителями?

– С мамой и братом. Отец умер.

Бергманн хмыкнул и кивнул, словно врач, нашедший подтверждение неутешительному диагнозу.

– Вы типичный маменькин сынок. Такова английская трагедия.

Я рассмеялся.

– Знаете, англичане в большинстве своем женятся.

– На матерях, и это катастрофа. Европа рухнет.

– Должен признать, что не совсем улавливаю…

– Европа непременно рухнет из-за этого, и я все опишу в романе. Первые несколько глав уже готовы. Книга называется «Итонский Эдип»[21]21
  От Итона, или Итонского колледжа, элитной частной школы для мальчиков, и имени мифического царя Фив Эдипа, женившегося на родной матери.


[Закрыть]
. – Бергманн неожиданно расплылся в чарующей улыбке. – Однако не переживайте, мы все изменим.

– Ну хорошо, – усмехнулся я. – Переживать не стану.

Бергманн закурил и, выдохнув, почти полностью скрылся в облаке дыма.

– Итак, настал ужасный, неизбежный миг, когда нам надо поговорить о преступлении, на которое мы идем: это насилие над обществом, безмерная гнусность, скандал и святотатство… Вы уже прочли оригинальный сценарий?

– Вчера вечером мне прислали его с курьером.

– И?.. – Бергманн внимательно посмотрел на меня, ожидая ответа.

– Он даже хуже, чем я ожидал.

– Чудесно! Отлично! Я, видите ли, тот еще старый грешник, меня уже ничем не проймешь, а вот вы удивляетесь, поражаетесь. Ведь вы невинны, и без этой невинности, невинности Алеши Карамазова, мне ничего не сделать. Я растлю вас, научу всему, с самых основ… Знаете, что такое кино? – Он сложил ладони чашечкой, словно принимая в них утонченный цветок. – Это адская машина. Стоит запустить ее и привести в действие, как она закручивается с невероятной скоростью и не останавливается, не знает пощады. Ее действий не отменить. Она не ждет, пока вы все поймете, не объясняется. Только ширится и пухнет, пока не грянет неизбежный взрыв. И мы, точно анархисты, этот взрыв готовим с предельным остроумием и коварством… Будучи в Германии, вы не смотрели «Frau Nussbaum’s letzter Tag»?[22]22
  «Последний день фрау Нуссбаум» (нем.).


[Закрыть]

– Смотрел, конечно. Раза три или четыре.

Бергманн просиял.

– Это я его поставил.

– Вы? Серьезно?

– Не знали?

– Боюсь, я не читал титры… Так это же одна из лучших немецких картин!

Бергманн восторженно кивнул, принимая комплимент как должное.

– Скажите это Зонтику.

– Зонтику?

– Красавчику Браммеллу[23]23
  Джордж Брайан Браммелл (1778–1840), он же Красавчик Браммелл – лондонский денди и законодатель мод.


[Закрыть]
, который пришел к нам вчера, когда мы обедали.

– А, Эшмид…

– Он ваш большой друг? – встревоженно спросил Бергманн.

– Нет, – я усмехнулся. – Не совсем.

– Видите ли, его зонтик кажется мне чрезвычайно символичным. Британское благоприличие диктует: «Мои традиции меня защитят. В пределах моего личного парка не случится решительно ничего неприятного, ничего непорядочного». И этот респектабельный зонтик – волшебная палочка англичанина, которой он размахивает в надежде, что Гитлера не станет. Когда же Гитлер нагло откажется исчезнуть, англичанин раскроет зонтик и скажет: «Какое мне, собственно, дело до этого карлика?» И тут сверху прольется дождь из бомб и крови. Зонтик от бомб не защитит.

– Не стоит недооценивать зонтик, – сказал я. – Им успешно пользовались гувернантки против быков. У него очень острый кончик.

– Вы ошибаетесь. Зонт бесполезен… С Гёте знакомы?

– Немного.

– Погодите. Я вам кое-что прочту. Подождите, подождите.

* * *

– Вся прелесть фильма в том, – объяснял я следующим утром маме и Ричарду, – что действие в нем развивается с определенной постоянной скоростью. То, как вы его видите, обусловлено математически. Вот, скажем, есть картина, на нее можно взглянуть лишь мельком или полчаса пялиться в левый верхний угол полотна. То же с книгой. Автор не в силах помешать вам прочитать ее по диагонали, застрять на последней главе или прочесть задом наперед. Смысл в том, что тут вы сами выбираете подход. Другое дело, когда идете в кинотеатр. Вы смотрите фильм именно так, как задумал режиссер. Он вкладывает в ленту какие-то свои мысли, и на то, чтобы уловить каждую из них, вам отводится энное количество секунд или минут. Упустите что-то, и он ничего уже не повторит, не остановится, чтобы объяснить. Просто не сможет. Он запустил процесс, который должен довести до конца… Фильм, видите ли, и впрямь как некая адская машина…

Я осекся, поймав себя на том, что вскинул руки в одном из характерных бергманновских жестов.

* * *

Я вполне доволен собой как писателем, однако едва мы начали сотрудничать с Бергманном, как в первые же несколько дней моя самооценка заметно снизилась. Я льстил себе, считая, будто у меня есть воображение, что я могу придумать диалог или развить характер персонажа. Я верил, будто сумею описать почти что угодно, совсем как художник, способный изобразить старика, стол или дерево.

О, как я ошибался!

Время действия – начало двадцатого века, в преддверии Первой мировой. Теплый весенний вечер в венском Пратере. Танцевальные залы озарены огнями. В кофейнях людно. Оркестры наяривают. Над верхушками деревьев рвутся фейерверки. Раскачиваются качели. Вращаются карусели. Открыты цирки уродцев, цыганки гадают, мальчишки играют на концертинах. Толпы гуляк едят, пьют пиво, прогуливаются тропинками вдоль берега реки. Пьяные горланят песни. Влюбленные под ручку неспешно идут и шепчутся в тени вязов и тополей.

Девушка по имени Тони продает фиалки. Все ее знают, да и у нее для каждого найдется доброе слово. Предлагая цветы, она смеется и шутит. Один офицер лезет целоваться, но она весело уворачивается. Старушка потеряла собачку – Тони сочувствует ей. Какой-то возмущенный и тираничный господин ищет дочь – Тони знает, где та и с кем, но деспоту-отцу не скажет.

Потом, беспечно идя аллеями с корзинкой в руке, она встречает симпатичного студента. Он искренне представляется Рудольфом, однако он не тот, кем кажется. На самом деле это кронпринц Бородании.

Вот это все предстояло описать.

– Не думайте пока о кадрах, – говорил Бергманн. – Только о диалогах. Создайте атмосферу. Надо же камере что-то снимать.


Не получилось. Я чуть не плакал от бессилия. Казалось бы, чего проще? Взять, например, отца Тони. Полный и жизнерадостный мужчина, торгует венскими колбасками. Он говорит с клиентами. Он говорит с Тони. Тони говорит с клиентами. Те отвечают. И все это здорово веселит, забавляет, радует. Вот только что они там, черт побери, говорят?

Я не знал, не знал, что писать, – и обратился к гордости. В конце-то концов, работаю на киношников, мне подвернулась халтура, нечто изначально поддельное, дешевое, вульгарное. Нечто ниже моего достоинства. Зря я вообще в это ввязался, поддавшись опасному обаянию Бергманна, а еще купившись на гонорар в размере двадцати фунтов в неделю, которые «Империал буллдог» отстегивала мне с готовностью и легкостью. Я предавал искусство. Неудивительно, что работа не шла.

Всё отговорки. Я и сам в них не верил. Речь людей не вульгарна. Старик, продающий колбаски, не вульгарен, хотя изначально «вульгарный» и значит «простонародный». Вот у Шекспира он заговорил бы. И у Толстого. А у меня молчал, потому что, несмотря на весь мой салонный социализм, я был снобом. Я не знал, кто и как говорит. Мне бы только юношей из закрытых школ да невротическую богему озвучивать.

В отчаянии я обратился к знакомым фильмам. Пытался быть умным, острить. Придумывал сложные, многословные шутки. Я написал диалог длиной в страницу, который ни к чему не привел и лишь выдавал интрижку с чужой женой у какого-то второстепенного персонажа. Что до Рудольфа, принца инкогнито, то он разговаривал как худший, шаблоннейший герой музыкальных комедий. Мне было страшно показывать свои потуги Бергманну.

Он прочел мою писанину, сильно хмурясь и под конец издав короткий утробный хмык; впрочем, он не испугался и не удивился.

– Позвольте я вам кое-что скажу, мэтр, – произнес он, походя бросая рукопись в мусорную корзину. – Фильм – это симфония. Каждое движение прописано в определенном ключе. Ноты нужно брать верно и своевременно. Оркестр должен быть сыгранным, чтобы удерживать внимание зрителя.

Подсев ко мне и прерываясь только на глубокие затяжки сигаретой, он принялся расписывать вступительные кадры. Это было поразительно. Все ожило. Деревья зашумели на вечернем ветерке, музыка зазвучала, карусели завертелись, а люди заговорили. Бергманн импровизировал с диалогами, наполовину на немецком, наполовину на смешном английском, но звучало ярко и натурально. У Бергманна засверкали глаза, он принялся играть жестами, гримасничал. Я рассмеялся. Все было так просто, очевидно и удачно. Как я сам до этого не додумался?

Бергманн слегка похлопал меня по плечу:

– Правда же здорово?

– Чудесно! Я все запишу, пока не забыл.

Он тут же сделался очень серьезен:

– Нет, нет, это не то. Все не то. Я лишь хотел дать вам кое-какое представление… Нет, это не годится. Постойте. Нам надо поразмыслить…

Солнце скрылось в тучах. Посмурневший Бергманн ударился в философский анализ. Сходу назвал десяток лежавших на поверхности причин, по которым его вариант брать нельзя. Как я сам о них не подумал? Наконец Бергманн вздохнул.

– Все не так-то просто… – Он закурил еще сигарету. – Не так-то просто, – бормотал он. – Погодите, погодите. Посмотрим…

Бергманн встал и, мало не протаптывая в ковре дорожку, принялся расхаживать по комнате. Пыхтя и жестко сцепив руки за спиной, закрылся от меня и мира, точно дверь темницы. Потом его осенило. Он замер и улыбнулся пришедшей в голову мысли.

– Знаете, как говорит моя супруга, когда я сталкиваюсь с такими вот трудностями? «Фридрих, ступай и напиши стишок. Сейчас я приготовлю ужин и придумаю за тебя эту идиотскую историю. В конце концов, проституция – дело женское».

* * *

Так вел себя Бергманн в хорошие дни; в дни, когда я был Алешей Карамазовым или, как он говорил Дороти, Валаамовой ослицей[24]24
  «И отверз Господь уста ослицы, и она сказала Валааму: что я тебе сделала, что ты бьешь меня вот уже третий раз?» (Числа, 22:28). В ветхозаветной притче о волхве Валааме и его ослице рассказывается, как кроткое и верное животное восстает на хозяина, пошедшего против воли Бога. В переносном смысле так говорят о покорном, тихом человеке, который внезапно решается на протест.


[Закрыть]
, которая «сподобилась выдать чудесную строку». Моя некомпетентность лишь ярче разжигала в нем воображение. Он сорил эпиграммами и сиял, воистину поражаясь самому себе. В такие дни мы идеально подходили друг другу. Бергманн едва ли вообще нуждался в соавторе. Ему нужны были стимул и сочувствие; ему нужен был кто-то, с кем можно поговорить по-немецки. Слушатель.

Супруга писала ему ежедневно, Инга – два или три раза в неделю, а он зачитывал мне отрывки из писем, полные домашнего тепла, театральных и политических сплетен; от них он переходил к анекдотам, к первому концерту Инги, теще, немецким и австрийским актерам, пьесам и фильмам, которые поставил. Бергманн целый час мог живописать, как снимал «Макбета» в Дрездене – с масками, в стиле греческой трагедии. Целое утро – декламировать свои стихи или плакать по последним дням в Берлине, весной того года, когда по улицам бандитами рыскали штурмовики, а жена несколько раз спасала его из опасных ситуаций меткой остротой или шуткой. Бергманн хоть и был австриец, ему советовали бросить работу и поскорее бежать из Германии. В результате его семья осталась почти без средств.

– Только поэтому я Четсворту и не отказал. Выбора попросту не было. С самого начала эта искусственная «Фиалка» вызвала у меня сомнения. Неприятный душок от нее послышался за пол-Европы, но я сказал себе: не обращай внимания. Этот фильм – задача, а у всякой задачи есть решение. Мы сделаем все, что в наших силах. Не поддадимся отчаянию. Кто знает, вдруг в конце концов мы одарим мистера Четсворта чарующим букетиком? То-то он удивится.

Бергманн отнимал все мое время, хотел постоянного моего общества и внимания. В первые недели наш рабочий день уверенно удлинялся. Не прояви я волю, то и к ужину домой не успевал бы. Бергманн всерьез вознамерился завладеть мной от и до. Он осаждал меня вопросами – о друзьях, интересах, привычках, личной жизни. Отдельно его бесконечное и ревнивое любопытство коснулось досуга: чем я занимаюсь, с кем вижусь, живу ли как монах?

– Не господина ли У. Х. вы ищете? Или же то Смуглая леди сонетов?[25]25
  Первое отсылает к загадочному адресату сонетов Уильяма Шекспира. Второе – к героине других сонетов все того же Шекспира, личность которой также остается загадкой.


[Закрыть]

Я неизменно молчал, поддразнивая Бергманна улыбками да намеками.

Тогда, расстроенный, он обращал внимание на Дороти, а та, будучи молодой и неопытной, не могла ничего противопоставить его пытливости. Как-то утром я пришел к Бергманну и застал ее в слезах. Девушка вскочила и поспешила в другую комнату.

– Сложная жизненная ситуация, – сказал Бергманн с некоторой долей мрачного удовлетворения. – Все не так-то просто.

Оказалось, у Дороти есть ухажер – зрелый мужчина, женатый, который, видимо, не мог определиться, какая из двух женщин ему больше нравится. Сейчас он вернулся к жене. Звали его Клем, он продавал машины. Несколько раз Клем возил Дороти на выходные в Брайтон. Имелся у Дороти и кавалер ее же лет, радиоинженер, милый и остепенившийся. Он предлагал ей брак. Вот только радиоинженеру недоставало лоска; ему нечего было противопоставить роковой привлекательности Клема и его черным усикам.

Бергманн упырем набросился на ее историю. Заодно выяснил все об отце Дороти, еще одном источнике тлетворного влияния; о тетке, работавшей в погребальной конторе и заведшей интрижку с деверем. Поначалу я решил, что Дороти просто не могла поведать ему такие личные детали своей жизни и что Бергманн все это придумал. Дороти такая застенчивая, кроткая!.. Однако вскоре они обсуждали Клема в моем присутствии. Стоило Дороти расплакаться, как Бергманн хлопал ее по плечу, словно сам Бог, и бормотал: «Все хорошо, дитя, ничего не поделаешь. Все пройдет».

Он обожал читать мне лекции о Любви.

– Когда женщина пробуждается, стоит ей заполучить желанного мужчину, она удивительна, удивительна. Вы не представляете… Чувственность – это совершенно иной, отдельный мир, и то, что мы созерцаем на поверхности, что выходит вовне, – ничто. Любовь – как шахта, ты спускаешься в нее глубже и глубже. Видишь тоннели, пещеры, целые слои. Открываешь для себя геологические эпохи. Находишь вещи, мелочи, воссоздаешь по ним ее жизнь, портреты прочих ее возлюбленных, то, чего даже она о себе не знает… Правда, об этих открытиях ей знать нельзя.

– Видите ли, – продолжал Бергманн, – мужчине без женщин никак, особенно живущему идеями, творящему настроения и мысли. Женщины – его хлеб насущный. Я сейчас не о совокуплении; в моем возрасте оно уже не столь важно. Мужчина больше витает в грезах, но ему нужна аура женщин, их общество, их аромат. Женщины легко распознают мужчину, который хочет от них этого. Они улавливают его желание моментально и идут к нему покорно. – Бергманн широко улыбнулся. – Понимаете, я старый еврейский Сократ, проповедующий молодежи. Рано или поздно меня заставят выпить яд цикуты.

* * *

В тесной натопленной комнате, отгородившись от всего, мы образовали самодостаточный мир, независимый от Лондона, Европы и от 1933-го. Дороти, наша Женщина, тщилась поддерживать подобие порядка, но чем упорнее она разбирала, сортируя, гигантские завалы бергманновской писанины, тем больше вносила путаницы. Он силился на пальцах объяснить, что ищет, и приходил в неистовое отчаяние, когда Дороти не могла сказать, куда это убрала.

– Ужасно, ужасно, неописуемый идиотизм. Я так умру.

После он вновь впадал в угрюмое молчание.

Едой мы тоже были недовольны. Мало того что выбирать приходилось из горького кофе, ядреного чая, смерзшихся яиц, отсыревших тостов и клейковатых отбивных, за которыми следовало некое бесформенное подобие желтого пудинга, – так еще и доставляли все невероятно долго. Как сказал Бергманн: заказывая завтрак, проси обед, потому что доставят все только к четырем часам. В общем, жили мы почти на одних сигаретах.

По меньшей мере дважды в неделю случался Черный день – это когда я приходил в квартиру и находил Бергманна в совершенном отчаянии. Он всю ночь не спал, сценарий был безнадежен, а Дороти ревела. Лучше всего тогда помогал обед в ресторане. Ближе всего к нам располагалось унылое местечко на верхнем этаже универмага. Ели мы рано, пока не набежали прочие посетители, – за столиком в темнейшем углу, возле зловещих напольных часов, напоминавших Бергманну о новелле Эдгара Аллана По.

– Они отсчитывают мгновения, – говорил он. – Смерть все ближе. Сифилис, нищета, туберкулез, поздно диагностированный рак. Мое творение не лучше: провал, проклятая подделка. Война. Отравляющий газ. Мы все умираем, засунув голову в духовку.

А потом как начнет расписывать грядущую войну! Нападение на Вену, Прагу, Лондон и Париж – без предупреждения, когда полетят тысячи самолетов сбрасывать на города бомбы со смертоносными бактериями. Европа падет, Азию, Африку и обе Америки покорят, евреев изничтожат, интеллигенцию казнят, всех женщин не нордической расы сгонят в огромные государственные бордели; заполыхают костры из картин и книг, статуи сотрут в порошок; больных стерилизуют, стариков убьют, молодых прогонят через евгенику; Францию и Балканские страны низведут до глуши и обустроят в них национальные парки гитлерюгенда. Родятся нацистские искусство, литература, музыка, философия, науки и церковь Гитлера, Ватикан которой будет в Мюнхене, а Лурд – в Берхтесгадене[26]26
  Община в Германии, рядом с которой, в курортном городке Оберзальцберг, Гитлер до 1933 года снимал шале, а после выкупил его и сделал своей резиденцией. Тут же были построены дома других нацистских лидеров. После войны почти все эти постройки, включая бункер, были уничтожены местными властями.


[Закрыть]
: то будет культ, основанный на сложнейшей системе догм об истинной природе фюрера, цитатах из «Моей борьбы», десяти тысячах большевистских ересях, таинстве крови и земли и на утонченных ритуалах мистического единства с родиной, человеческих жертв и крещения сталью.

– Все эти люди, – продолжал Бергманн, – умрут. Все они… Хотя нет, есть один… – Он указал на безобидного толстячка, в одиночестве сидевшего в дальнем углу. – Он выживет. Он из тех, кто пойдет на все, лишь бы ему дали жить. Он приведет завоевателей в дом, принудит жену готовить им и на коленях подавать обед. Отречется от матери. Сестру подложит под рядового солдата. Станет доносчиком в тюрьмах. Плюнет на святые дары, а когда его дочь станут насиловать, будет сам ее держать. В награду за это ему дадут работу чистильщика обуви в общественном туалете, где он языком станет слизывать грязь с ботинок… – Бергманн печально покачал головой. – Какой кошмар. Я ему не завидую.

Эти разговоры действовали на меня как-то странно. Подобно моим друзьям, я заявлял, что верю в скорую войну. Я верил в нее, как любой верит в то, что однажды умрет, и в то же время отмахивался от перспективы войны, ибо грядущий конфликт казался по-прежнему далеким, как та же смерть. Он был далек, ведь я не мог вообразить, что ждет нас потом; я просто отказывался что-либо воображать, совсем как зритель отказывается видеть нечто за пределами декораций. Начало войны, как и смерть, стеной отрезало картину будущего, отмечая мгновенный и полный конец мира в моем воображении. Время от времени я размышлял об этой стене, впадая в сильную депрессию и ощущая, как сосет под ложечкой. А потом снова забывал о ней и, как когда задумываешься о собственной смерти, тихонько шептал себе: «Кто знает, вдруг пронесет? Вдруг никакой войны не случится?»

Апокалиптические картины от Бергманна заставляли войну казаться еще несбыточней и неизменно веселили. Думаю, и на него они влияли так же – поэтому он, наверное, и расписывал их с таким смаком. Однако пока он пребывал в эпицентре придуманного им же кошмара, его взгляд скользил по залу и нередко натыкался на какую-нибудь девушку или женщину. Заинтересовавшись ею, Бергманн переводил разговор уже в более приятное русло.

Его любимицей была управляющая рестораном – симпатичная блондинка лет тридцати, с очень милой материнской улыбкой. Бергманн ею восхищался.

– С первого взгляда я вижу, что она довольна жизнью. Глубоко довольна. Некий мужчина осчастливил ее, и поиски прекратились, она нашла то, что все мы ищем. Она всех нас понимает. Ей нет нужды в книгах и теориях, философиях и священниках. Она понимает Микеланджело, Бетховена, Христа, Ленина… даже Гитлера. Она ничего, ничего не боится… Такой женщине я поклоняюсь.

Управляющая при виде Бергманна всегда улыбалась как-то особенно. Пока мы ели, она подходила к нашему столику и спрашивала, все ли нас устраивает.

– Все замечательно, моя дорогая, – отвечал Бергманн, – за что хвала Господу, но в основном, конечно же, вам. Вы возвращаете нам веру в себя.

Уж не знаю, что там управляющая себе думала, но в ответ она улыбалась – весело и тепло. Она и правда была очень милой.

– Вот видите? – обращался, проводив ее взглядом, Бергманн ко мне. – Мы идеально понимаем друг друга.

Затем, восстановив веру в себя благодаря das ewige Weibliche[27]27
  Вечная женственность (нем.).


[Закрыть]
, мы со свежими силами возвращались ухаживать за бедной маленькой «Фиалкой Пратера», увядающей в душной атмосфере нашей квартиры.

* * *

Минули октябрь и ноябрь, начался декабрь, а в Берлине Рейхстаг вершил свой средневековый суд. Бергманн следил за ним со страстью.

– Знаете, что он вчера заявил? – частенько спрашивал Бергманн, стоило мне утром явиться на рабочее место. Говоря «он», Бергманн, естественно, подразумевал Димитрова[28]28
  Георгий Михайлович Димитров (1882–1949), он же «Болгарский Ленин» – болгарский политик, коммунист, долгое время жил инкогнито в Германии, где вел прокоммунистическую пропаганду. В феврале 1933-го был арестован по подозрению в поджоге Рейхстага, но на суде сумел доказать свое алиби и был оправдан.


[Закрыть]
, о речи которого я, разумеется, уже знал из утренних газет, так как следил за новостями не менее пристально. Однако я ни за что в мире не отказал бы ему в спектакле, следовавшем за вступлением.

Бергманн устраивал подлинную драму, воплощая персонажей. Он был доктором Бюнгером, вспыльчивым и растерянным председателем суда. Он же был и ван дер Люббе[29]29
  Маринус ван дер Люббе (1909–1934) – нидерландский каменщик, радикальный коммунист. В 1933 году, разочарованный в линии партии, примыкал к радикальным группировкам, а позднее отправился в Германию бороться с НСДАП. Арестованный за поджог Рейхстага на месте преступления, признал вину, однако предполагаемых сообщников: болгарских коммунистов Георги Димитрова, Васила Танева и Благоя Попова – «выдавать» отказался. В январе 1934 года был казнен на гильотине, а в 2008-м посмертно амнистирован как жертва несправедливых нацистских судов, на основании закона от 1998 года.


[Закрыть]
, одурманенным и апатичным, не поднимающим головы. Он же был серьезным, раздраженным Торглером[30]30
  Эрнст Торглер (1893–1963) – немецкий политик, коммунист, после поджога Рейхстага добровольно сдался властям. На суде был оправдан за недостаточностью улик.


[Закрыть]
. Он же был Герингом – воякой-быком, и Геббельсом – изворотливой ящерицей. Он же был огненным Поповым и бесстрастным Таневым, и, самое главное, он был самим Димитровым.

Бергманн, вихрастый и непричесанный, изогнув губы в мрачной ироничной улыбке, горячо размахивал руками и сверкал глазами.

– В курсе ли герр рейхсминистр, – прогремел он, – что судьбами шестой части мира, а именно Советского Союза, этой величайшей и лучшей страны, распоряжаются люди преступного склада ума?

Затем, став Герингом – рассвирепев, точно толстошеий бык, – он взревел:

– Я вам скажу, что мне известно! Мне известно, что вы коммунистический шпион и прибыли в Германию поджечь Рейхстаг. В моих глазах вы грязный преступник, и место вам на виселице!

Бергманн улыбнулся пугающей улыбкой и, как тореадор, не сводящий взгляда с раненого и разгневанного быка, тихо спросил:

– Вы здорово боитесь моих вопросов, верно, герр министр?

Лицо Бергманна сжалось и тут же раздулось – того и гляди удар хватит. Выпростав руку, он как безумный заорал:

– Прочь отсюда, вы, мошенник!

Бергманн, исполненный ироничного достоинства, легко поклонился. Сделал паузу. Его взгляд упал на воображаемую фигуру ван дер Люббе. Медленно, в величественном, эпохальном жесте он поднял руку и обратился ко всей Европе:

– Вот презренный Фауст… но где же Мефистофель?

Затем он сошел со сцены.

– А ну стоять! – проревел в спину уходящей фигуре Бергманн-Геринг. – Стоять, пока я не освобожу вас от власти этого суда!

Мы с Дороти часто просили Бергманна повторить сцену перекрестного допроса ван дер Люббе. В ней он стоит перед лицом обвинителей, ссутулив широкие плечи, повесив руки и уронив голову на грудь. Это уже не человек – жалкий, неуклюжий, измордованный преступник. Председатель пытается заставить его поднять взгляд, но ван дер Люббе не шелохнется. А потом суровый и властный, как дрессировщик, Хелльдорф[31]31
  Вольф-Генрих Юлиус Отто Бернхард Фриц Герман Фердинанд Граф фон Хелльдорф (1896–1944) – немецкий политик и государственный деятель, национал-социалист, в разное время занимал высокие посты в СА, СС и полиции. За участие в антигитлеровском заговоре был арестован и казнен.


[Закрыть]
внезапно выкрикивает:

– А ну, поднял голову! Живо!

И ван дер Люббе выпрямляется – разом, машинально, будто вспомнив нечто давно забытое. Затуманенный взгляд мечется, рыщет по залу суда. Кто ему нужен? На мгновение в глазах мелькает слабый блеск – он узнал кого-то и смеется. Картина поистине ужасная, гнусная и жуткая. Мощное тело дрожит и сотрясается от беззвучного хохота, будто в агонии. Ван дер Люббе смеется и смеется, тихо, слепо, раскрыв слюнявый, как у идиота, рот. Потом столь же неожиданно эти судороги стихают. Он вновь роняет голову на грудь. Великан стоит недвижно, храня тайну, неподступный, как мертвец.

– Боже! – вздрогнув, восклицала Дороти. – Не дай бог там оказаться! От одной только мысли об этом мурашки пробирают. Нацисты – не люди.

– Ошибаетесь, милая, – серьезно возражал ей Бергманн. – Они лишь хотят казаться несокрушимыми чудовищами. На деле это люди, у них есть слабости, которые и делают их человечными. Бояться их нельзя. Их надо понять, иначе увы нам всем.

Теперь же, став Димитровым, Бергманн вынужденно отбросил почти весь цинизм. Димитров нуждался в цели для борьбы, для речей, а цель обернулась «Фиалкой Пратера».

Мы работали над сценой, когда Рудольфа в ходе дворцового переворота лишают королевства. Коварный дядюшка низлагает его отца и узурпирует трон Бородании. Рудольф нищим беженцем возвращается в Вену. Теперь он и впрямь бедный студент, которым притворялся в начале истории. Однако Тони, естественно, отказывается в это верить. Один раз ее обманули. Она поверила Рудольфу, она его любила, а он ее бросил. (Не по своей воле, конечно же; лишь потому, что преданный ему гофмейстер, граф Розанофф, со слезами на глазах напоминает о долге перед бороданцами.) И вот Рудольф тщетно молит о прощении, а Тони зло прогоняет его как притворщика.

После обычной процедуры, когда я нехотя, вполсилы выполнил черновик, Бергманн, коротко хмыкнув, выбросил его и с обычной своей гениальностью и богатой жестикуляцией прошелся по истории повторно.

Не сработало. В тот день я пребывал в капризном, хмуром настроении, главным образом оттого, что сильно простыл. Я и к Бергманну-то на квартиру пришел только по зову совести. И понял, что за эту жертву никто меня толком не вознаградит. Я-то ждал, что меня пожалеют и отправят домой.

– Да ну его, – сказал я Бергманну.

– Что значит «да ну его»? – тут же ощетинился он.

– Опостылело.

Бергманн угрожающе хмыкнул. Я редко бросал ему вызов, однако в тот день настроение у меня было совершенно нерабочее. Хотят – пусть увольняют, плевать.

– Скукотища, – жестко проговорил я. – Не верю ни на грош. В жизни так просто не бывает. Всё фальшивка.

Где-то минуту Бергманн расхаживал по ковру, похмыкивая, а Дороти, сидевшая за машинкой, нервно на него поглядывала. Вулкан дрожал, готовый к извержению.

Затем Бергманн подошел ко мне.

– Вы не правы!

Глядя ему в глаза, я выдавил улыбку. Говорить ничего не говорил, обойдется.

– Вы полностью, фундаментально не правы. Наша история не может быть неинтересной. И не может быть фальшивой. Она потрясающе интересна и очень даже современна. Это политический и психологический манифест.

Пораженный, я даже перестал хандрить.

– Политический? – рассмеялся я. – Да что вы, Фридрих! Как вам такое в голову пришло?

– Наша история политическая! – Бергманн перешел в атаку. – Вы отказываетесь замечать это и делаете вид, будто вам неинтересно, ровно потому, что вас это касается напрямую.

– Должен сказать, я…

– Дослушайте! – властно перебил Бергманн. – Дилемма Рудольфа – это дилемма любого будущего революционного писателя или художника. Этого автора нельзя путать с истинным пролетарским автором, какие есть в России. Он из буржуазного слоя общества, привык к комфорту, жить в хорошем доме, чтобы о нем заботился преданный раб – его мать, она же его тюремщик. Покинув свой уютный дом, он позволяет себе роскошь романтического увлечения пролетаркой. Под чужой личиной, замаскированный, он ходит среди рабочих, заигрывает с Тони, девушкой из рабочего класса, но все это грязная игра, нечестный маскарад…

– Ну, коли хотите выставить все так… А что насчет…

– Слушайте! Внезапно дом Рудольфа, его прибежище, рушится. Инфляция съедает средства, на которых построено его уютное существование, матери приходится мыть пороги. Юный принц-художник, со всем своим багажом прекрасных идей, вынужден столкнуться с жестокой реальностью. Роль, как это ни горько, становится жизнью, и больше его отношения с пролетариатом не романтичны. Правда ли он любит Тони? Значили ли хоть что-то его красивые речи? Если да, то пусть докажет. В противном случае…

– Да, все это замечательно…

– Эта басня, эта притча, – с садистским удовольствием напирал Бергманн, – особенно не нравится вам потому, что отражает ваш глубочайший страх, кошмар вашего класса. В Англии пока еще не было экономической катастрофы: фунт пошатнулся, но не рухнул. Инфляция только ждет английскую буржуазию, однако в глубине души вы знаете, что она грянет, как грянула в Германии. И вот тогда придется делать выбор…

– Какой еще выбор?

– У деклассированного интеллигента два пути. Если его любовь к Тони искренна, если он предан художественным традициям, великим либерально-революционным традициям девятнадцатого века, то поймет свое место. Он поймет, чью сторону принять, кто его настоящие друзья и враги. – Я встретился взглядом с Дороти – та смотрела в ответ непонимающе, ведь Бергманн, как всегда придя в возбуждение, говорил на немецком. – К несчастью, он не всегда делает выбор. Он вообще редко когда выбирает, не в силах оторваться от буржуазных грез матери, сладкого яда мечты. Ему хочется забиться назад в экономическое гнездышко утробы. Он ненавидит отцовскую революционную традицию, напоминающую о сыновнем долге. Притворная любовь к народу оказалась флиртом. И вот он решает прибиться к интеллигентам-нигилистам, богемным изгоям, которые ни во что не верят, разве что в собственное эго, и существуют только ради убийств, пыток, разрушений – лишь бы заставить всех страдать так же, как они…

– Иными словами, я – нацист, а вы – отец?

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации