Электронная библиотека » Ксения Кривошеина » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 27 июня 2019, 11:00


Автор книги: Ксения Кривошеина


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Вероятно, шел 1969 год, не помню весна или осень, но точно могу сказать, что я уже побывала на выставке Н.И. Альтмана.

Отец волновался и говорил, что мы все впервые увидим работы этого художника собранными вместе. Выставка проходила в Союзе художников (ЛОСХе). При подходе к Союзу мы увидели большую толпу, еле протиснулись к входу, отец показал свое удостоверение члена Союза художников, и нас пропустили. Потом был второй этап попадания наверх, к Большому залу, и мы долго стояли на лестнице, видимо, ждали юбиляра. Альтману исполнилось восемьдесят лет. В какой-то момент народ отпрянул к стене, освободив проход, и я увидела маленького человека, который шёл опираясь на руку высокой и красивой женщины. «Это он и его жена Ирина Щёголева», – сказал мне отец. Она была немолода, очень красива, и, когда проходила мимо, я ощутила запах дивных духов и шуршание переливчатого лилового платья. Не знаю почему, но мне казалось, что Альтмана давно уже не было в живых – и вдруг он здесь.

Единственное, что я знала по репродукциям – это его портрет Ахматовой; большинство, конечно, и пришло увидеть его на этой ретроспективной выставке. Наконец, нас впустили, но отец сказал: «Начнем не с Ахматовой, а с его ранних рисунков». Узнать такого Альтмана я не ожидала: Ленин сидит, Ленин пишет… Ленин в гробу; Луначарский сидит… и все остальные товарищи. Пошли дальше, было много карикатур на посетителей «Бродячей собаки», пейзажи, и вот, в центре зала, Она – сине-желто-зеленая Ахматова!

Отец подошел к Альтману, поздоровался, поздравил, представил меня. Они обменялись двумя-тремя словами, сзади напирала толпа желающих общения, мы отошли. Я знала, что папа рисует его портрет и ходит к нему домой (этот рисунок-литография до сих пор хранится у меня, с надписью Н.И.А.). Через год Альтман скончался, и его тело упокоилось рядом с Ахматовой на Комаровском кладбище.

* * *

Уже когда я оказалась в Париже, Зоя Томашевская дважды приезжала к нам в гости. Первый раз со своей дочерью Настей: они посещали врачей, удалось найти хорошего специалиста для Насти, а второй раз Зоечка возвращалась через Париж из Нью-Иорка, где была по приглашению Иосифа Бродского. Нам было, что с ней вспомнить, много говорили по душам, откровенно, она делилась горестями и переживала за будущее Насти, которой с каждым годом становилось все хуже. «Как она будет жить одна, когда меня не будет… кто будет за ней ухаживать…?» Тяжёлые мысли. Иосиф, после того, как я проводила Зою в аэропорт, позвонил: «Как там у вас все прошло?». Я с ним вспомнила ленинградские встречи, а он с Никитой – лондонские загулы.

В один из моих приездов в Петербург Зоя показала мне большой самодельный альбом, в котором были наклеены письма Иосифа в стихах с его рисунками. Он часто и подолгу жил в доме Томашевских, Настя была совсем маленькой, но, где бы он не бывал, он отовсюду слал ей стихи. Так составился альбом, сам Иосиф назвал его провидчески «Ангелопочта». И, как говорила Зоя, мечтал помочь Насте справиться с её тяжёлыми недугами…

Его привела к нам на комаровскую дачу Эра Коробова, а потом мы встречались у Миши Мейлаха и Иосиф немножко за мной шутливо ухаживал. Как-то моя бабушка приехала к нам, и неожиданно пришел Иосиф, собралось человек пять на веранде, вечер, лето, он читает стихи, таким особенным своим ритмом и распевом, который есть только у поэтов, и у каждого свой, потому что только поэт может слышать свою музыку стиха и читать их сердцем и печенками. Так читала Ахматова и Пастернак. Актеры исполняют чаще всего «картинно», хотят вложить «своё», а получается фальшиво. Как читал Пушкин, Лермонтов..?

Бродский читал замечательно! Совершенно отрешённо от внешнего мира, ему было в этот момент наплевать, кто его слушатели. А вот бабушке моей не понравилось, для неё вся поэзия кончалась на Тютчеве, а музыка – на Вагнере.

* * *

Каждый раз, когда я приезжала в Москву, Нина Львовна приглашала меня зайти к ней, расспрашивала и сама рассказывала. Сейчас я была приглашена на ужин. За мной заехал Митя Дорлиак (их приёмный сын), он лихо управлял красной импортной «тачкой» на бешеной скорости – в центре, и милиционеры не свистели! Мы долетели до Рихтеров, поднялись в лифте, вошли на половину Нины Львовны, в гостиной накрыт стол. Но сначала задуман небольшой концерт; будет играть Святослав Теофилович и читать Дмитрий Журавлёв. Они дружили. Приглашённых человек десять, мы устроились в зале рядом, тут рояль, ждём ещё гостей, звонок в дверь, Нина Львовна идет открывать, слышна иностранная речь, возвращается в комнату с двумя японцами. Концерт начинается чтением Журавлёва: несколько текстов Зощенко, стихи Пушкина и вдруг «в память об Анне Андреевне»:

 
Он и праведный, и лукавый,
И всех месяцев он страшней:
В каждом августе, Боже правый,
Столько праздников и смертей…
 

Потом Рихтер садится за рояль, кажется, играет Грига… Все это длится минут сорок пять.

Аплодисменты, встаём, и медленно перетекаем в гостиную, на стене висят пастели, стол уже готов нас принять. Я подошла к Журавлёву и спрашиваю: «Скажите, а что связано у Анны Андреевны с августом?».

Он, несомненно, понял, что, по молодости, я не все знала, и ответил: «Ахматова очень боялась и не любила месяц август, считала его роковым для себя, имела к этому все основания, поскольку в августе был расстрелян Гумилев, арестован её сын Лев, и в августе вышло известное постановление о журнале «Звезда»».

Нас рассаживают.

«Митя сядет рядом с вами, он будет показывать как и чем есть» – Нина Львовна сказала это мне без улыбки. Она вообще была неулыбчивой, но большой доброты. Японцы зачирикали между собой быстро-быстро, и неожиданно из глубины квартиры, там, где была кухня, появился третий япоша в чёрном длинном фартуке; на вытянутых руках он нёс огромное блюдо, которое водрузил на горящий мангал в середине стола. Только тогда я заметила, что вместо вилок и ножей у каждой тарелки лежат палочки. Ну вот, дорогие друзья, это сейчас вам не в диковинку есть восточную кухню со всеми причиндалами, а тогда, в конце шестидесятых, мне и не снилось подобное.

Видимо, у меня всё отразилось на лице, и Митя хихикнул:

– Не трусь, покажу как надо.

– А кто эти япошки и что это за мясо?

– Это главный импресарио Рихтера, он прилетел сегодня утром из Токио и привёз в подарок мясо быков, которых поят пивом… Их моют саке, трут массажными щетками и столетиями пасут на пастбище у города Кобе… А теперь смотри и повторяй за мной.

Митя расщепил палочки, подхватил тончайший сырой лепесток мяса, окунул в кипящее масло и отправил в рот.

Я проделала тот же трюк и, к своему удивлению, не опозорилась. Обжаренный кусочек был не похож на отбивную котлету.

Некоторые гости, видимо, тоже были новичками в манипуляциях с палочками.

– Это мясо самое дорогое в мире, один килограмм стоит бешеных денег, – продолжал Митя.

– Слушай, а у нас ведь тоже можно разводить таких быков.

– Да, действительно, пива много, а вместо саке водкой мыть… – Митя хмыкнул и одним глотком запил райское наслаждение.

Нина Львовна, прощаясь, спросила меня: «Ксения, вы ведь наверняка слушаете «Мадригал» в Ленинграде? Вам нравится?».

Как же это могло не нравиться! Андрей Волконский открыл нам неведомый мир звуков средневековья и Возрождения. В Москве музыкант и композитор слыл «опальным князем», эту таинственность он на себя всячески напускал, особенно при знакомствах с хорошенькими девушками, от которых отбоя не было, а ещё ходили слухи, что «Мадригал» – это «идеологическая диверсия». На самом деле, Волконский собрал замечательный ансамбль, состоящий из певцов (каждый из них владел и музыкальным инструментом), и задача его была в том, чтобы эту вековую как бы «засушенную» музыку спеть и сыграть так, чтобы она оказалась живой и «возрожденной» для современного человека. Очень таинственно выглядели певцы и декорация – это была придумка Бориса Мессерера: старинные кресла, канделябры, на сцене темно, мерцание свечей, дамы в длинных бархатных платьях…

В мае 1965 года я была на первом концерте «Мадригала» в Филармонии. Мне казалось, что Большой зал не вмещал всех жаждущих, галёрка стояла, здесь был весь Ленинград!

В один из дней я забежала к Зое Томашевской. Она меня провела в кабинет Бориса Викторовича и усадила на кожаный диван. Со стены на меня смотрел знаменитый ахматовский рисунок Модильяни, знаю, что Зоя Борисовна отдала его Ахматовой.

Рыжий кот сразу запрыгнул мне на колени.

– Я должна скоро выйти ненадолго, а ты, если позвонят в дверь, открой. Жду Андрея Волконского. Поговори с ним…

Я взяла книжку с полки, попыталась вникнуть, но мысли как-то разбегались, неожиданное знакомство волновало. Действительно, скоро в дверь позвонили. Открыла, стоит высокий человек, вылитый Сальвадор Дали, прошли в комнату, я объяснила, что Зоя скоро вернется.

Наверное, он заметил моё смущение, потому что сразу заговорил о чём-то легкомысленном, а потом: «Я вам сейчас покажу фотографии Дагестана», и вынул из потрёпанного портфеля альбом. «Вот здесь я хожу километрами по горам, а это мой дом, он на высокой скале, я его купил и хочу туда уехать насовсем, жить и сочинять музыку можно только в горах, в полной тишине поднебесья… Шум реки и водопада – это звуки, которые я сразу записываю… моя музыка состоит не из банальных мелодий, хотя я много пишу и для кино, но это для денег, настоящее могу писать только там…». Мы сидели на диване очень близко, у него на коленях альбом, чтобы лучше рассмотреть, я наклонялась поближе, а рыжий кот всё норовил залезть между нами. Андрей пытался его сбросить, но ничего не получалось, видимо, этот кожаный диван был его законным местом. Фотографий было много, но какие-то однообразные, хотя дом на вершине скалы поражал.

– А как же вы туда добираетесь?

– О, это целое путешествие! И пешком, и на плоту по быстрой реке, иногда на ослике по скалистой дороге… – рассказ изобиловал робинзоновскими деталями и явно был соотнесён с моей молодостью.

Зоя вернулась через час и предложила чаю. Но Андрей попросил другой напиток. Не помню что, но закуска была, и оживленный разговор уже не о Дагестане, а о концертах и планах «Мадригала».

Я вскоре встала.

– Мне тоже пора! – заторопился Андрей.

Мы попрощались с Зоей, вышли на лестничную площадку, где, несмотря на писательский дух, вечно пахло кошками и помойными ведрами. Как ни странно, но лифт работал, а я надеялась, что мы будем спускаться пешком. Лязг железных дверей, кнопочек в темноте этой клетки не различить, где тут вниз, а где наверх, побыстрее бы сообразить.

Ну да, он, конечно, стал приставать. Скорость лифта казалась катастрофически допотопной.

Зоя мне вечером позвонила: «Как ты? Все в порядке?»

Между девушкой и «опальным князем» всё обошлось отшучиванием.

Знала бы я тогда! А ведь даже не подозревала, что Андрей дружит с Никитой, моим будущим мужем, и что мы после нашей свадьбы в 1980-ом поселимся под Женевой, у Татьяны Дерюгиной-Варшавской, и Андрей будет к нам часто приезжать в гости.

* * *

В семидесятые годы многие из официальных отщепенцев (и мой отец тоже) решили показывать свои работы на выставкомах Союза художников. Зачем? Дело было проигрышным, и они заранее это знали. Но как ни один писатель не может всю жизнь работать «в стол», так ни один художник не может долго работать «за шкаф».

Татьяна Николаевна Глебова писала тогда пастели на довольно больших картонах. Помню, что они были удивительно прозрачные по цвету, что-то розово-голубое, мерцающее… Прежде чем художник попадал со своей работой на выставку ЛОСХа, нужно было провести работы (в первой инстанции) на секции графики, председателем которой в те годы был Л.О. Три-четыре члена секции сидели молча, смотрели на пастели Глебовой и ждали, что скажет председатель. Новые веяния семидесятых уже позволяли обсуждение подобных «кощунственных работ», но разнести в пух и прах, унизить гадкими словами – это было делом обычным. И председатель с покровительственными интонациями в голосе, даже особенно не стесняясь, сказал: «Вот Татьяна Николаевна, она, кажется, ученица Филонова, но мы тоже не хуже, наши учителя – прославленные академики, а потому мы считаем нецелесообразным… время ещё не пришло; да, и вот здесь, – и он ткнул пальцем в пастель, – и здесь нужно доработать». Кажется, председатель был учеником Евгения Кибрика (который прославился серией работ о Ленине).

Точной даты не помню, но дело было в середине семидесятых, и отец, совершенно отчаявшись, что никому, кроме узкого круга людей, показать свои работы не мог, решился понести их на выставком в Союзе художников. Как положено, принес сначала на секцию графики. Коллеги, видно, такой смелости от отца не ожидали, тоже долго молчали, что-то невнятное мычали, наконец стали давать советы: «Вот это нужно доработать, здесь сыровато, а тут композиция разваливается, в следующий раз… через год приходите, а сейчас, к сожалению, не можем порекомендовать выставкому». Среди этой группы не было ни одного, кто хоть что-нибудь понимал в абстракции или в сюрреализме, но советы давать – дело нехитрое. Отец с ними не спорил, но больше всего он был возмущен молчанием одной своей коллеги и друга, которая эти работы много раз видела у нас дома, и он её предупредил, что придет на выставком. «Почему же Вы ничего не сказали, не защитили меня?!» – спрашивал он потом В.М. Ответ папу ошеломил: «Игорь, разве Вы не знаете, что меня оформляют в турпоездку в Англию?! Вы же знаете, что, если бы я вас защищала, мою характеристику бы зарезали».

Справедливости ради нужно сказать, что среди членов ЛОСХа были и такие, кто не писал портретов вождей, не принимал активного участия в жизни Союза, из-за чего перебивался с хлеба на квас и работал «за шкаф». Их было мало, единицы. Некоторым повезло, и они могли существовать за счёт жен или мужей с другой профессией. Кто-то подрабатывал в школах учителем рисования, но не всем доверяли молодую поросль. Выбор у таких людей был ограничен, жили они в тени – без наград, льгот, мастерских и заказов. Труднее всего было живописцам и графикам, на которых был возложен главный груз идеологической пропаганды.

Сюжеты, стиль, мазок, вплоть до слоя краски, соцреалистической живописи были настолько выверены, что даже лирические пейзажи без людей сановные адепты этого направления зарезали как безыдейные, а натюрморты из пустых бутылок, тем паче селёдки на «Правде», как у Оскара Рабина, вызывали ярую ненависть и доносы «куда следует». Выставкомы и худсоветы не пропускали «пустых» (так выражались), «левитановских» лесов и полей. На них должна была кипеть жизнь колхозная и рабочая. И не дай Бог на горизонте будет изображена церковь! После ухода Хрущева, в семидесятые, церковь разрешили изображать, но без крестов, а на палехские шкатулки, кроме прижившихся в пятидесятые пионеров и комсомольцев с жар-птицами в руках, опять вернулась лирическая тематика Алёнушек и Иванушек. Окна РОСТа, Лисицкий, Татлин и подобное формалистское мракобесие давно смылось из памяти и заменилось «Боевым карандашом». Кстати, об этом ударном органе гораздо красочнее, чем я, могли бы рассказать Гага Ковенчук и Миша Беломлинский, они там долго вырисовывали плакаты «Пьянству – бой», «Не проходите мимо!» и проклятия американским и израильским агрессорам. Миша эмигрировал в США, а Гага остался в СССР и приезжал в девяностые в Париж с папкой рисунков под мышкой, но они не были похожи на плакаты, которыми он зарабатывал на хлеб с маслом.

В конце пятидесятых появилась первая возможность перестроиться и стать «прикладником». Училище им. Мухиной (детище барона Штиглица) выпустило первых художников декоративно-прикладного искусства, которые в керамике, стекле и промышленной графике стали позволять себе безыдейные орнаменты в виде квадратиков, штрихов, клякс и прочего. Но и они с трудом пропускались через сито худсоветов.

Худсоветы могли низвергнуть любого гения, и, эх жалко, Илья Репин был в могиле, они и ему бы дали прикурить! Страшнее всего было тем, кто кормился с портретов вождей, – их гоняли исправлять выражение глаз и складки пиджака по пять раз, ведь за каждый штрих цензоры из обкома снесли бы голову самим членам худсовета. На каждое заседание худсовета человек шёл как на эшафот, обычно художника выгоняли из комнаты, и обсуждение проходило при закрытых дверях.

Я помню, как тяжело жил один из талантливых живописцев, Алёша Комаров. Он был членом ЛОСХа, как и его жена Мэтта Дрейфит. До конца пятидесятых он писал всю эту мерзость, но в один прекрасный день – весенняя «оттепель», и друзья принесли ему в подарок книгу, изданную в Германии, о творчестве Павла Филонова. Мэтта, которая знала немецкий, перевела текст о художнике, после чего с Алёшей произошла метаморфоза: он отказался от своих вождей и погрузился в изучение метода Филонова. Мы с отцом много раз бывали у него в мастерской, и он с наивным восторгом показывал свои эксперименты. Чем дальше, тем больше он замыкался, перешёл на шрифтовые халтуры для заводов (кушать-то надо было), тексты плакатов тоже были гадкие, но Алёша пытался себя преодолеть, ночами писал свою живопись, которая выходила не так, как он бы хотел, из-за постоянного раздвоения и усталости. В конце концов, он бросил завод и кое-как стал преподавать, но и тут «жить не по лжи» удавалось с трудом.

Алёша страдал, стал болеть, сходить с ума, пить. Однажды он не выдержал и принёс на злосчастный выставком «другие» работы. Впервые он решился показать своим товарищам по цеху, что он делает в свободное от транспарантов время. Видимо, шок был обоюдный. Если до этого он ещё получал жалкие гроши творческой помощи от живописной секции, то теперь ему сказали, что, наверное, нужно подумать об освобождении мастерской, лучше передать её более достойному художнику.

Насколько я помню, Алёша был фронтовик, человек прямой и партийный, для него смерть Сталина и хрущевская «оттепель» многое поставила с ног на голову, к моменту встречи с Филоновым он уже сложился как художник, перемолка самого себя надорвала его. Справиться с навалившимся культурным грузом он не мог, поговорить было почти не с кем, а в голове, и так не шибко образованной, варилась настоящая революционная каша. Время шло, денег не было, единственным кормильцем стала Мэтта, которая иногда подрабатывала декоратором в театре. Искусство – жестокая вещь, не терпит компромиссов и лжи, но товарищи-художники ещё страшней. Они перестали общаться с Алексеем, писали на него доносы. Он стал изгоем, делился своими мыслями только с близкими друзьями, начались запои, потом случился инфаркт…

Все были заложниками системы и, как только выбивались из стаи, сразу делались изгоями. Попытка стать хоть немного свободней приводила к большим испытаниям. Наши органы не дремали, всех брали на заметку, борьба с формализмом продолжалась, а потому не у всех хватало смелости отказаться от предписанного метода и стать вахтером или кочегаром. Но были и такие. Впрочем, некоторые умудрялись жить, сидя на двух стульях, балансировать «немного влево, а потом опять в строй». Мало кому уже тогда стало ясно, что мы живем с фигой в кармане и что вся наша полусвобода есть сговор со страхом. Как я уже говорила, у каждого был свой путь, каждого осеняло по-своему. Вот и мой отец, в первые годы обучения в Академии художеств им. Репина побывавший в учениках у И. Билибина и К. Рудакова, закончивший курс в мастерской им. И. Бродского, в 1947 году был принят в ЛОСХ по дипломной работе – иллюстрации к «Медному всаднику» Пушкина. Папа был хорошим живописцем и графиком, он здорово писал портреты разных сталеваров и колхозниц, сделал целую серию литографий Федора Шаляпина… Его способностей вполне хватало на журнал «Огонек», от которого он ездил спецкором по стройкам и привозил изображения ударников. Его сотоварищем по тем поездкам был репортер Буковский, отец будущего диссидента Владимира Буковского.

Вплоть до десяти лет отец мучил меня ужасно, заставлял часами позировать: картины «Девочка стирает» (я неподвижно стояла над тазом, слезы капали в воду), «Девочка гладит» (тут я тоже страдала с утюгом)… Наконец он смилостивился и написал картину «Девочка читает» (здесь я сидела на полу в окружении кукол и занималась любимым делом). В 1952 году он меня посадил в ужасно неудобную позу: я полулежала животом на нашем круглом обеденном столе, облокотившись левой рукой о что-то жёсткое, а правой ладонью любовно прикасалась к странице книги «Родная речь», поставленной передо мной вертикально. Моё лицо должно было светиться от радости, потому что со страницы на меня смотрел Сталин. Задуманная папой картина называлась «Любимая книга» и предназначалась в соискатели Сталинской премии. На какой-то день тупого смотрения в напомаженное лицо вождя я стала скулить и требовать замены «Родной речи» на другую книжку. Отец строго сказал: «Терпи, ребенок, вот получим премию и будем действительно жить лучше и веселее». А мама ответила: «Глупости, ведь ты даже не партийный, а держат тебя в «Огоньке» только потому, что ты хорошо рисуешь им свинарок и доярок. Так что Сталинской премии тебе не видать». И решительным жестом заменила «Родную речь» на академическое издание Пушкина. В свои восемь лет я уже немножко читала, а потому, листая толстенный фолиант в бежевом кожаном переплете (а в нем, кстати, были иллюстрации моего отца к «Медному всаднику»), остановилась на сказках. Больше я не ныла, а увлеклась «Попом и Балдой». До сих пор помню, как, дойдя до слов:

 
Поди-ка сюда,
Верный мой работник Балда.
Слушай: платить обязались черти
Мне оброк по самой моей смерти… —
 

я спросила папу: «А что такое оброк?» И он мне грустно ответил, тыча в свою картину: «Вот это и есть оброк». Я тогда ничего не поняла, но по прошествии многих лет отец мне напомнил мой странный детский вопрос, и мы потом с ним частенько рассуждали о тех долгах и оброках, которыми тогда были обложены почти все.

Муки моего позирования перед портретом закончились неудачей – вождь всех народов хвост откинул, Сталинская премия накрылась медным тазом, а от папиной картины осталась цветная репродукция, которая приехала со мной в Париж. Где теперь пылится оригинал?!

Сейчас мне трудно восстановить последовательность, но смену «декораций» в нашей квартире я очень хорошо помню. Остатки мебели были проданы в комиссионный магазин, мама ещё работала в Театре юного зрителя, и, хотя подрабатывала росписью тканей, денег не хватало, потому что папа ушел из «Огонька». Все его колхозницы и сталевары засунуты на верхние полки стеллажей, где постепенно обрастают пылью, а папа, расстелив на полу нашей столовой (она же полумастерская) газеты, взобравшись на стремянку, макает кисти в банки с гуашью и брызгает, и мажет, и опять брызгает краской по стене. Все течёт на пол, поллитровые пустые банки из-под соленых огурцов заполняются разноцветными колорами, потом для простоты и дешевизны в дело пошли анилиновые красители со смесью белил.

Настенная роспись каждую неделю обновлялась.

Точную дату отцовской «перестройки» я не могу назвать, но помню, что он мне показывал книгу, а позднее говорил, что с неё все и началось. Книга была на французском, как она к нему попала, не знаю, отец хорошо владел немецким, а французский разбирал с трудом, но, видимо, содержание произвело на него такое впечатление, что он, вооружившись словарем и школьной тетрадкой, прямо-таки впился в неё. Названия я не помню, но книжка была о творчестве Макса Эрнста. Совсем недавно в Париже проходила его выставка, и, бродя по залам, я вспоминала иллюстрации в той книге. Теперь я понимаю, что рассказ о дадаизме, о группе Андре Бретона и о том, как Макс Эрнст стал основателем сюрреализма, стремящегося передать реальность подсознания посредством метода «автоматизма», произвёл на отца огромное впечатление. Техника свободных ассоциаций и вывода из подсознания собственной личности легла в основу папиного «ликбеза». На стене нашей квартиры, следуя методу, описанному в книге, запечатлены были его первые эксперименты.

Позже отец перешел на большие листы бумаги и картоны, лил на них краской, накладывал одну картину на другую, получались неожиданные подтеки, разводы, эти рисунки он дорабатывал кистью. В тот ранний период он много писал экспрессивных пейзажей и натюрмортов. Вот так, благодаря Максу Эрнсту, у папы произошел «сдвиг по фазе», открылось окно в другое измерение, которое расшевелило его всего изнутри, да так, что невольно перекинулось и на меня, подростка. Мне было лет пятнадцать, когда он сколотил для меня двухметровые подрамники, купил метров двадцать белого ситца, показал, как развести анилиновую краску, и сказал: «Валяй, дерзай, твори, раскрой себя до конца, а уж потом я научу тебя рисовать с натуры… кстати, этому можно и бездаря научить, а вот найти свое "я" не каждому дано». Моя мазня в те годы дошла до того, что Галя и Женя Рейны (они тогда жили в Ленинграде) заказали мне расписать шторы для их квартиры (о чём недавно мы с Галей вспоминали в Париже). Несколько смелых подружек нашили себе платья из моего ситца, правда, стирать их оказалось нельзя.

Учиться современному пластическому языку отцу было не у кого, он стал доставать книги, которые стоили очень дорого и редко одалживались. Помню замечательные маленькие томики издательства «Скира», в шестидесятые появился «Русский эксперимент» Камиллы Грей. Она в те годы приезжала в СССР, познакомилась с Олегом Сергеевичем Прокофьевым (сыном композитора), который тоже пробовал себя в авангарде. Они с Камиллой поженились и уже ждали ребенка, когда – надо же было случиться! – она поехала в Сочи, заболела инфекционной желтухой и скончалась в три дня.

Книги по искусству служили отцу учебниками, наглядными пособиями для изучения стилей. Он пробовал всё и совершенно не стеснялся этого. Раскрывал книгу, ставил перед собой и копировал то Брака, то Сезанна, учился форме, цвету, композиции. Ему очень хотелось забыть академизм, найти и познать самого себя. Истина рождалась и в спорах. К нам тогда приходили Павел Михайлович Кондратьев и друг папы Саша Батурин. Оба они тоже думали о «своём» и уже подпали под обаяние В.В. Стерлигова и его метода «чашности и сферы». Криков и споров на эту тему было на нашей кухне много. «Ваша "чашность" – это тупик! – кричал возбужденно отец. – Никакого развития личности, индивидуальности! Вы будете зажаты на всю жизнь этой догмой!» А они ему отвечали: «Дадаизм и сюрреализм ведёт к хаосу и направлен на разрушение личности».

Все это весёлое творчество катилось себе перекати-полем до определённого дня конца пятидесятых, когда в Ленинграде появился англичанин, которого звали Эрик Эсторик.

Здесь мне придётся вернуться к моей «Рулетке» и напомнить о событиях тех лет.

Эсторик был коллекционер живописи и владелец небольшой галереи в Лондоне, которая существовала вплоть до конца девяностых, хотя сам Эрик скончался намного раньше. Не знаю, что привело его в те годы в СССР, но помню, что приезжал он несколько раз, а однажды даже захватил с собой знаменитого архитектора Фрэнка Ллойда Райта. Я запомнила его высоким, очень худым, с болезненным цветом лица, так контрастирующего с огромным, пышущим здоровьем, толстым Эриком.

Эрик всегда приходил с кучей разных милых подарочков-сувениров, но, помнится, не только мою маму, но и жён художников удивило, что он дарит им женское нижнее бельё. Конечно, всё это обсуждалось шепотом и примерялось с восторгом, особенно если вспомнить, какие трусы и бюстгальтеры мы тогда носили. Секрет странных (но долгожданных) подарков вскоре открылся. Оказалось, что жена Эсторика была владелицей фабрики и большого трикотажного магазина в Лондоне.

В те годы весть о новоиспеченном авангарде докатилась до Европы, и Эсторик стал одной из первых заморских ласточек, прилетевших в СССР. Недавно Оскар Рабин сказал мне, что Эрик побывал сорок раз в стране Советов, и не только в Москве и Ленинграде, а и на Украине и в Белоруссии. Позже были Костаки, французский коллекционер Кордье и дипломаты разных мастей, покупавшие русские картины.

Несмотря на зверское отношение власти к своим «неформалам» (которые угнездились в Союзах художников) и не своих «отщепенцев-тунеядцев», капля камень источила и просто так делать вид, что этого явления не существует, становилось всё труднее.

Эсторик в первый же приезд обратился в иностранный отдел Союза художников, и он, как полагалось, дал ему список с адресами вполне официальных и апробированных мастеров. Но разные люди подсказали ему имена тех, кто работал «за шкаф» и чьи картины не выставлялись в ЛОСХе. Среди этих художников были Павел Кондратьев, Вера Матюх, Герта Неменова, мой отец, и, наверняка, многие другие, о которых никто не догадывался. Привёл к нам Эсторика Анатолий Львович Каплан, в работы которого английский гость, можно сказать, влюбился. За несколько приездов в Ленинград коллекционер почти целиком вывез серию его литографий к Шолом-Алейхему, и, благодаря этой удаче, Каплан приобрёл не только известность, но и средства к существованию, а главное, это дало возможность лечить его больную дочь Любочку.

Герта Неменова или, как её называл мой отец, «Герда», при нашей последней встрече-расставании в 1979 году подарила мне малюсенькую круглую японскую коробочку, на её поверхности изображена рыбка. При этом она мне сказала «Ксю, мы, наверное, не увидимся больше, а эта рыбка приехала когда-то со мной из Парижа, и я бы хотела, чтобы она туда вернулась».

Герту Михайловну я помнила с детства, она встречала с нами многочисленные Новые годы, приходила на дни рождения, мы с ней работали в экспериментальной литографской мастерской, я часто забегала к ней на пятый этаж в её огромную комнату с эркером, которая служила ей мастерской в коммунальной квартире.

Она непрерывно курила «беломор» и часто просила принести ей таблетки «кодеина», говорила что мучает кашель. Это, видимо, было не совсем так, но все мы знали её слабости и выворачивались, как могли, в поисках этих волшебных таблеток.

Для меня она всегда была олицетворением парижанки, а с возрастом стала походить на Эдит Пиаф, даже в своих увлечениях молодыми талантливыми мужчинами. Запах «шанели» пробивался сквозь папиросный чад, особый жест прокуренных пальцев поправляет чёлку, очки не носила, прищуривалась, любила изящно одеться и носила шляпки. При этом во всем её облике было что-то от раненной птички. Совсем недавно я узнала, что она дружила с Алёшей Хвостенко (Хвост) и с Родионом Гудзенко. Конечно, все знали о её шести месяцах в тысяча девятьсот двадцать девятом, которые она провела в Париже ученицей Фернана Леже, встречалась с Гончаровой, Ларионовым и Пикассо. Этот Париж она донашивала всю жизнь, те мгновения были для неё глотками свежего воздуха, хотя, будучи дочерью очень известного и любимого властью врача-рентгенолога М.И.Н., она никогда не подвергалась ущемлениям личной свободы. Но почему-то мне всегда казалось, что она чего-то недоговаривала, чего-то опасалась и очень редко показывала свою живопись, которую хранила за огромным шкафом красного дерева.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации