Текст книги "Мать Мария (Скобцова). Святая наших дней"
Автор книги: Ксения Кривошеина
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Е. Ю. Кузьмину-Караваеву он увидел так: «Елизавета Киевна была красивая, рослая и румяная девушка, с близорукими, точно нарисованными глазами и одевавшаяся с таким безвкусием, что ее ругали за это даже телегинские жильцы. Когда в доме появлялся новый человек, она зазывала его к себе, и начинался головокружительный разговор, весь построенный на остриях и безднах, причем она выпытывала – нет ли у ее собеседника жажды к преступлению? способен ли он, например, убить? не ощущает ли в себе “самопровокации”? – это свойство она считала признаком всякого замечательного человека. Телегинские жильцы даже прибили на дверях у нее таблицу этих вопросов. В общем, это была неудовлетворенная девушка и все ждала каких-то “переворотов”, “кошмарных событий”, которые сделают жизнь увлекательной, такой, чтобы жить во весь дух, а не томиться у серого от дождя окошка».
Летом 1914 года Алексей Толстой и Софья Дымшиц гостили в Коктебеле у Волошина. В мае София Исааковна побывала у Елизаветы Юрьевны в Джемете под Анапой, а в июне туда же приезжал Толстой, они провели вместе несколько недель. Вернувшись в Коктебель, Алексей Николаевич написал рассказ «Четыре века». В этом рассказе он использовал отдельные эпизоды из жизни Кузьминой-Караваевой и ее мужа Дмитрия. Надо сказать, что в этом рассказе было много метких наблюдений, перемешанных с довольно злыми характеристиками: «Чиновник (муж) он был отменный и прямо метил в вице-губернаторы. Дома завел игру в винт. Был скуповат, скрытен, осторожен, и чем увереннее чувствовал себя Балясный, тем печальнее становилась Наташа. В семейной жизни у них было неладно, хотя внешне все казалось благополучным. В марте Наташа родила дочку. Окрестили ее Гаяна, что значит – “земная”, имя не то адское, не то собачье. На третью зиму она разошлась с мужем <…> Наташа со всей силой торопилась жить. Время тогда было точно перед грозой <…> вскоре она заболела нервной горячкой и надолго слегла в постель».
Действительно, Елизавета Юрьевна прожила с мужем, Д. В. Кузьминым-Караваевым, с зимы 1910 по весну 1913 года, официальный развод они оформили в самом конце 1916-го. Не совсем тактично обыгрывает Толстой в своем рассказе и редкое раннехристианское имя, которым Елизавета Юрьевна назвала свою дочь.
С началом войны и разводом А. Толстого с С. Дымшиц встречи между Кузьминой-Караваевой и Софьей Исаковной пошли на убыль. Правда, некоторое время контакты между молодыми женщинами еще продолжались – ведь они были не только друзьями и художниками, но и матерями-одиночками малолетних дочерей, к тому же не отличавшихся крепким здоровьем. Во время московских встреч Дымшиц написала несколько портретов Елизаветы Юрьевны. Ей удалось передать глубокое внутреннее напряжение и затаенную грусть в глазах своей модели. По психологической выразительности этот портрет может быть отнесен к явным удачам Дымшиц. В августе 1914 года Дымшиц из Петербурга послала телеграмму Кузьминой-Караваевой на юг: «Вернулась из Москвы. Нужен немедленный приезд. Хлопочу о будущем Марианночки»[48]48
Толстая Марианна (Марьяна) Алексеевна (1911–1988) – внебрачная дочь А. Толстого и С. Дымшиц. Пожениться А. Т. и С. Д. не могли: муж Софьи отказал ей в разводе.
[Закрыть].
Вскоре Елизавета Юрьевна вернулась в Петроград, где застала эйфорию патриотических чувств первых месяцев войны. Возможно, что этот экстаз был вызван душевным подъемом после неизжитой тяжести поражения России в войне с Японией за десять лет до этого. Двоюродные сестры Елизаветы Юрьевны поступили на курсы сестер милосердия. В частности, Е. А. Чистович – «сестра милосердия военного времени» – была направлена петроградской общиной св. Георгия в городской лазарет имени короля Бельгийского. Брат Елизаветы Юрьевны Дмитрий, студент-юрист, весной 1914 года был отчислен из университета «за невзнос платы» за обучение. В ноябре 1914 года было опубликовано специальное правительственное «разъяснение» о льготах студентам, уходящим добровольцами на фронт. Согласно постановлению ушедшие на фронт студенты университетов считались «в отпуску до окончания войны». И что, пожалуй, самое важное – им было обещано по возвращении освобождение от платы за обучение. И Дмитрий записался в армию.
Сама поэтесса, подобно многим современникам, приняла войну с радостью, считая, что наконец-то пришла хоть и кровавая, но живительная гроза, которая разрядит «затхлую атмосферу»:
Все горят в таинственном горниле;
Все приемлют тяжкий путь войны…
Только в сердце тайная тревога,
Знак, что близок временам исход.
Разве нам страшны теперь утраты?
Иль боимся Божьего суда?
Вот, – благословенны иль прокляты,
Мы впервые шепчем: навсегда.
В строках ее стихотворения звучат тревога и надежда, которая не оправдалась: война принимала все более затяжной и действительно кровавый характер, а социальные перемены так и остались лишь мечтой курсисток и студентов. Кажется странным, почему через войну можно было надеяться на возрождение России. Но в умах «прогрессивных» интеллигентов эта война виделась как некое очистительное духовное испытание, суд нации, суд истории над империей, лично над государем Николаем II, его семьей и над «кровавым самодержавием». Не будем вдаваться в анализ исторической ситуации, в которой пребывала Россия к началу войны, – это не наша задача, но необходимо прояснить некоторые странности, если не парадоксы, отношения разных слоев общества к этой войне. Страна оказалась зажатой между полуреформами, и особенно поздно свершенной так называемой крепостнической, которую провел в 1861 году Александр II. Реформа не только запоздала, но более того, многие современники утверждали, что она, освободив крестьян, никак их не поддержала, а бросила на произвол судьбы. Столыпинские реформы, которые начались только в 1906 году и которые ставили задачу передать надельные земли в собственность крестьян, были восприняты в штыки либеральной частью аристократии и тем более интеллигенцией. В массе своей деревенское население жило почти в средневековье, ни о каком техническом аграрном процессе после отмены крепостного права речь не успела пойти. После убийства Столыпина от дальнейшего руководства отстранили всех его соратников[49]49
В частности, это коснулось и Александра Васильевича Кривошеина (1857–1921). С 21 мая 1908 г. – главноуправляющий земле устройством и земледелием; один из ведущих участников проведения в жизнь Столыпинской реформы. В 1914–1915 гг. руководил экономической политикой правительства. Стал инициатором проведения «нового курса», который заключался в стимулировании экономического роста.
[Закрыть]. Двор, государь и императорская семья к этому времени находились в состоянии полной изоляции от народа, от интеллигенции и от деятельных министров, готовых провести необходимые реформы. К этому моменту интеллигенция жила в предвкушении перемен, жажды мщения и действительной надежды на искупительную и кровавую войну.
Вырисовывалась странная картина как бы трех (а может, и четырех) миров сословий, которые жили в параллельном пространстве. Не будем сбрасывать со счетов и синодальную церковь, которая к этому времени переживала тяжелейшие времена непопулярности среди всех названных выше слоев населения.
Елизавета Юрьевна писала в очерке «Последние римляне»: «…в некоторых кругах русской интеллигенции остро выросло чувство какой-то мистической веры в путь войны и очищение через этот путь». Тогдашние газеты, брошюры, сборники были полны «патриотическими» идеями, прославлявшими героизм русского солдата. Война с Германией пробудила националистические настроения. Отмечались настоящие погромы немецких предприятий и преследования людей с немецкими фамилиями. Соратница Кузьминой-Караваевой по «Цеху поэтов» поэтесса М. Л. Моравская писала:
Быть может, это будет последняя война?
Всю злобу мировую вытравит до дна,
И порешит вражду, и разрешит все узы,
Всю землю примирит, весь мир обезоружит,
Все горе мировое высушит до дна
Последняя, великая, всемирная война!
Война 1914 года стала первым испытанием на сплоченность интеллигенции. В стане Городецкого, Гумилева войне пелись дифирамбы.
В. Я. Брюсов считал, что «По пажитям Европы древней / Идет последняя война». Игорь Северянин стоял на ура-патриотических позициях и сочинил «Благословение войне». Футуристы-революционеры первые и единственные в российском искусстве прокляли войну и боролись против нее всеми «оружиями искусства». В. Маяковский очень болезненно воспринял бессмысленную бойню, резко осудил и написал стихотворение «Война и мир»:
Хорошо вам.
Мертвые сраму не имут.
Злобу
К умершим убийцам туши.
Очистительнейшей влагой вымыт
грех отлетевшей души.
Нельзя обойти стороной и Григория Распутина – личность темную, роковую, игравшую разрушительную роль в тогдашней России и имевшую почти магическое влияние на семью императора Николая II. Были широко известны его предсказания, и когда в 1914 году в Сибири Распутина впервые ударили ножом, то впоследствии выяснилось, что это нападение произошло в тот же день, когда в Сараево был убит эрцгерцог Фердинанд, что привело к Первой мировой войне. В течение нескольких недель Распутин был близок к смерти. Придя в себя, он узнал, что царь отверг его совет не вступать в войну и сделал все наоборот.
Брожения творческой интеллигенции, как бы поиск корней, довольно поверхностный «уход в природу и народ», даже в язычество (как у М. Волошина), увлечение Востоком и Азией в сочетании с безбожием, бунтом и религиозной стилистикой – все это делалось последовательно (во многом подсознательно), но приносило горькие плоды, разъедающие тело России, и как результат – зарождение революционных настроений. Но революция и «очистительная» война, которая «кровью промоет гнойные раны России», – как теперь мы знаем, принесли 75 лет безбожной советской власти.
К началу Первой мировой войны возникал соблазн переписать русскую историю или по крайней мере найти свой, русский, особый путь. Петр I сблизился с Европой, но этим неотвратимо предрек кризис интеллигенции. Русское слилось с европейским, аристократическая утонченность мировоззрения последних веков породила нового человека – русского европейца, целиком взращенного на немецкой философии, французской живописи, итальянской архитектуре и английском укладе жизни. Этот некий цивилизованный остров был окружен почти средневековой Русью. Свое место в этой ситуации определила и интеллигенция (особенно левая), выбрав оппозицию!
Николай Бердяев в тексте «Война и кризис интеллигентского сознания», опубликованном в январе 1915 года, пишет: «Тот мрак душевный, тот ужас, который охватывает силу отходящую и разлагающуюся, но не способную к жертве и отречению, ищет опьянения, дающего иллюзию высшей жизни. Так кончина старой исторической силы застигает ее в момент оргии. И история окружает этот конец фантастикой. Вырождается и приходит к концу какое-то темное начало в русской стихии, которая вечно грозила погромом ценностей, угашением духа».
Все противоречия в военное время резко обострились, и обществом постепенно овладело уныние и разочарование. Интеллигенция, которая на протяжении нескольких десятилетий вопила о жертве и отречении, очень быстро растерялась и поняла, что не способна на эту жертву. Бердяев продолжает: «В огромной массе русской интеллигенции война должна породить глубокий кризис сознания, расширение кругозора, изменение основных оценок жизни. Привычные категории мысли русской интеллигенции оказались совершенно непригодны для суждения о таких грандиозных событиях, как нынешняя мировая война. <…> Война может принести России великие блага, не материальные только, но и духовные блага. <…> Война изобличает ложь жизни, сбрасывает покровы, свергает фальшивые святыни. Она – великая проявительница. Но она несет с собой и опасности».
Так и произошло, Бердяев был провидцем. С первыми неудачами на фронте не только Елизавета Кузьмина-Караваева почувствовала глобальное обострение революционных настроений. Стало очевидным, что на страну надвигается нечто страшное и неизбежное. Где искать ответы, с кем посоветоваться?
25 октября 1914 года она, не предупредив о своем визите, буквально врывается к Блоку на Офицерскую. Поэт переживал не самое лучшее время своих взаимоотношений с супругой, он только что расстался с очередным предметом увлечения, впрочем, эти мучительные и затяжные расставания и возвращения происходили на протяжении всей совместной жизни Блока и актрисы Любови Дмитриевны Менделеевой. Он болел, ревновал, прощал и страдал, в 1913 году после очередного неудачного романа Л. Д. они вместе уезжают во Францию… и возвращаются порознь. Его друг поэт Г. И. Чулков[51]51
Чулков Георгий Иванович (1879–1939) – поэт, создатель теории мистического анархизма, входил в круг символистов, дружил с А. Блоком и Вяч. Ивановым.
[Закрыть] писал: «Необыкновенно точный и аккуратный, безупречный в своих манерах и жизни, гордо-вежливый, загадочно-красивый, он был для людей, близко его знавших, самым растревоженным, измученным… человеком».
Елизавета знала о семейных неурядицах поэта, но только увидев его воочию, поняла насколько он душевно изможден. Можно предположить, что в этот момент два заплутавших и очень усталых человека встретились и кинулись друг к другу Потом они читали стихи, он аккуратно избегал воспоминаний, был рад встрече, но не более. Разговор затянулся далеко за полночь… и на следующий день она опять пришла к нему. Так начался третий этап их общения, пик которого приходится на зиму 1914–1915 гг. В этот период они встречаются очень часто, разговаривают по телефону, но по существу, как пишет Кузьмина-Караваева, «это был единый разговор, единая встреча, прерванная случайными внешними часами пребывания дома для сна, пищи, отдыха».
Блок не разделял любви Кузьминой-Караваевой. Всем своим существом, кипучей энергией, темпераментом, постоянным поиском истины она слишком заполняла пространство. С такой неженской силой характера ему было тяжело, он «уставал» от нее и в результате стал тактично уклоняться от общения. Слишком разными они были и по сути; как точно заметил известный специалист по русскому Серебряному веку Д. Е. Максимов[52]52
Максимов Дмитрий Евгеньевич (1904–1987) – российский литературовед, поэт, доктор филологических наук. Специалист по русской поэзии XIX – нач. XX в. Исследователь журналов «Современник», «Весы».
[Закрыть], «общим у них было то, что поэтесса, подобно Блоку, несла в себе острое чувство кризиса и надвигающейся катастрофы»; она «услышала в поэзии Блока нужные и близкие ей слова о “страшном мире” и не могла их забыть. Так же как и Блок, она была полна бунтарским духом и сочувствовала революционному движению эпохи. Блока и Кузьмину-Караваеву роднило ощущение «вины перед народом».
В этот период у нее укрепляется острое чувство жертвенности, желание выстрадать во имя и на благо: «Сейчас надо всей России в войне, в труде и в молчании необходимо искать своего Христа и в нем себя найти». Как неожиданно это заявление! Об этом она уже говорила с Блоком, и, по воспоминаниям ее матери, Лиза как-то пошла в Александро-Невскую лавру к ректору Духовной академии, он сказал, что не может принять ее как слушательницу, так как у них принимают только мужчин, но что он будет присылать ей лекции, а она, подготовившись, может сдавать экзамены на дому у каждого профессора». Экстерном она сдавала экзамены самым разным профессорам, реакция их на молодую женщину, желающую углубить свое богословское образование, тоже была неоднозначная, иногда совсем даже не доброжелательная. Один из них заявил: «Не пущу, может, она еще террористка какая! Виданное ли дело, чтобы женщина на богословские курсы шла». Подобные новшества воспринимались скорее плохо.
Безответное и глубокое чувство любви к А. Блоку в эти годы доводит ее до отчаяния, оптимизма не добавляют и рождение внебрачной дочери, и развод с Кузьминым-Караваевым, да и война нанесла ее сердцу глубокую рану. Страх за будущее России и людей поглощает ее целиком, может быть, именно тогда она впервые от собственных переживаний обращается к невзгодам людей, все больше она говорит и пишет о собственном покаянии, о жажде жертвы и стяжании Господа.
Софья Борисовна пишет: «Лизу возмущало, что самые умнейшие, образованнейшие люди в такое страшное время о всем, даже самом святом, рассуждают нецеломудренно, неблагоговейно и небережно. И когда очень известный писатель, очень нецеломудренно писавший, спросил: “С кем вы, с Христом или Антихристом?”, то она почувствовала, что она-то навсегда с Христом». В ее воспоминаниях мы находим следующие слова ее дочери: «Покупаю толстую свинцовую трубку, довольно тяжелую. Расплющиваю ее молотком. Ношу под платьем как пояс. Все это, чтобы стяжать Христа, вынудить его открыться, помочь, нет, просто дать знать, что ОН есть. И в Четьи-Минеях, в свинцовой трубке, в упорных, жарких и бесплодных молитвах на холодном полу – мое военное дело. Это для чего-то нужно, для войны, для России, для народа моего любимого… для народа нужен только Христос, я это знаю».
Тогда она была еще слишком молода, неопытна, слова и действия были порой спонтанными, но уже тогда Господь тронул ее сердце, взял за руку и направил на путь спасительный, на путь испытаний. Весь земной путь Кузьминой-Караваевой, будущей м. Марии, был подготовкой к иной вечной жизни, и вторая евангельская заповедь – «Возлюби ближнего твоего как самого себя» – стала для нее главной.
В начале Первой мировой войны (по сути, первой для нее) ей было трудно сформулировать личное отношение к происходящему; легче было определить, кто был «свой», кто «с Христом или с Антихристом». Труднее было отмежеваться от людей, близких по творчеству, но, как выясняется, с началом войны ставших совсем далекими. Ей предстоит узнать о начале Второй мировой, и тогда она напишет слова, которые наверняка зародились у нее уже в 1914 году: «В молодости сама эта молодость тянет нас, будоражит и смущает. Личные неудачи и срывы, различные разочарования, крушения надежд – все это не дает осесть нам и успокоиться. Есть и более серьезные вещи: настоящее горе, безвозвратные утраты, больше всего смерть любимых, – это все то, что на какие-то сроки уничтожает нашу тяжесть, даже вообще нашу весомость, что вдруг властно и повелительно уводит нас из этого мира с его законами в мир иной, законы которого нам неведомы. <…> Думаю, что христианская совесть никогда не может руководствоваться мотивами разбойника, т. е. для нее никогда не приемлемо агрессивное участие в войне. Гораздо сложнее обстоит дело с вопросом претерпевания войны, пассивного в ней участия, войны защитительной. И тут я подхожу к главному, что определяет христианское отношение к войне. Сила не в ней, а в том, что за нею. Есть в войне нечто, что заставляет – не всех, но многих – прислушиваться, и вдруг, среди рева пушек, стрекотания пулеметов, стонов раненых, – услышать иное, услышать далекую архангельскую предваряющую трубу. <…> В известном смысле можно утверждать парадокс, что всякая война, как бы она ни кончилась, самым фактом специфического своего влияния создает возможность, даже неизбежность следующей войны»[53]53
Статья «Прозрение в войне», 1939, Париж.
[Закрыть].
* * *
Известно, что у талантливых людей страдания приводят к высшему подъему творческого напряжения. В этот период Елизавета Юрьевна замышляет свою самую загадочную поэму «Мельмот», навеянную чтением готического романа английского писателя Ч. Р. Метьюрина «Мельмот Скиталец». Можно без преувеличения сказать, что поэма о Мельмоте, над которой она работала c 1914 по 1915 год, является не только самым пространным, но и самым сложным из ее известных поэтических произведений, имеющим к тому же глубинные связи со многими произведениями мировой литературы. Поэма, написанная в символическом стиле начала ХХ века, состоит из четырех глав-песен и композиционно делится на две части: жизнь героини до встречи со скитальцем и после нее. Во многом это произведение автобиографично, так как в повествовании легко прослеживаются, угадываются реальные люди, как, например, А. Блок, но особенно реалистичен образ героини – Владычицы Ималли. Поэма о Мельмоте – это отголосок безответной любви поэтессы к Блоку, который ассоциировался у нее с Мельмотом не только своим «демонизмом», но и тем, что он, подобно Мельмоту, вкусил мудрость от древа познания, что он многое знает и предвидит (может быть, даже все!).
Это сказительно-фантастический рассказ о мятущейся душе юноши, который не находит ответов на вечные вопросы о смысле жизни, о добре и зле. Герой страшится смерти, отчего ищет власти и бессмертия. Зло побеждает добро, но на своем пути мрачного скитальца он встречает любовь девушки, которая носит имя Ималли. В начале поэмы Е. Ю. выводит эпиграфом слова: «В полной уверенности, что близко время Мельмоту прилететь и искушать нас одним только обещанием, и с сомнением – неужели никто не согласится быть искушенным».
То был Мельмот!
Все скорби испытав и веру искусив,
Проникнув в тайны знаний,
Он не был в страстии спокоен и счастлив
Пред часом умираний.
Поэма писалась несколько лет и, вероятнее всего, была закончена в Анапе в 1917 году. Известно, что вместе с папкой рисунков рукопись «Мельмота» была подарена детям Омельченко. Их было трое (две девочки и мальчик); по приглашению Елизаветы Юрьевны дети провели предреволюционное лето в Анапе, в ее родовом имении. «… она нам много читала из своей поэмы о Мельмоте»; перед детьми возникал таинственный скиталец. «Он то прилетал, то улетал на свои недоступные острова в Индийском океане…» Все это волновало и будило живое воображение детей, и, как вспоминает Е. А. Омельченко, «…брат мой еще долго потом рисовал корабли (не знаю, морские или воздушные), на которых прилетал Скиталец Мельмот».
Не здесь, не здесь, – в пустынном океане,
Средь бурь, средь волн сердитых и в седом тумане
Решил Мельмот спасение искать.
И рассекая облако бортами,
Корабль летит над тихими местами,
Мельмот смотрел на голубую даль.
И к вечеру на острове далеком
Мельмот уже бродил, вперед гонимый роком.
Ложились тени, и горел закат;
И ящериц блестели слабо спины,
Ступали гордо пестрые павлины,
Желтел в лучах закатных виноград,
И серебрился месяц на востоке;
У ног журчали медленно потоки;
На крыльях тихих приближался сон.
В воде закатные лучи дрожали.
Раздвинув ветви, тихо шла Ималли…
В поэме странным образом звучат фаустовские нотки обреченности человека, попытки смены собственной судьбы на чужую, вплоть до подписания некоего договора с довольно жесткими условиями. Этот трагический скиталец вынужден ради собственной свободы найти «заместителя» по мукам.
Прежде чем встретиться со своей спасительницей Ималли, он облетает на своем корабле мир и с отчаянием вопрошает:
Неужели на земле неплодной
Средь усталости и нищеты,
Среди тленья, тленья и тщеты
Все спокойны духом и святы,
В выборе дорог своих свободны?
Его душа настолько очерствела, а сердце охладело, что, встретив прекрасную Ималли, он сразу понимает, что перед ним чистая дева, и просит ее обменяться с ней душами. Девушка готова отдать изгнаннику все – даже жизнь, но не душу: душа принадлежит Богу, а не дьяволу. Отвергнутая Ималли становится кем-то вроде настоятельницы общины или монастыря. Она уединенно живет в своем белом доме у отрогов гор и стережет людской покой. Но и в эту обитель прилетел Мельмот. Владычица Ималли просит его успокоиться, прекратить свои вековые скитания, советует ему повиниться перед Богом, вверить ему свою судьбу. Но Мельмот не в силах сделать это. И тогда ради любви, ради спасения любимого существа Владычица Ималли берет грех Мельмота на себя, ибо только таким образом можно избавить его от адского огня. Несмотря на протесты Архангела Михаила, Владычица обменивается судьбой с Мельмотом, и тот тихо и счастливо умирает:
Мне блага не надо;
Я согласна нести твой грех.
Благословенна отрада —
Пасть за любовь ниже всех.
В любви мне сияет награда.
…
Эти плечи слабые мои несут
Всю судьбу твою чрез скрежет и пожары
В край, где завершится суд.
Владычица Ималли состарилась, но продолжала жить в белом доме. Она ничего не просила и не ждала от жизни, а только заботилась и молилась об усталых. Время текло незаметно, подошел срок и ее кончины, и душа Владычицы стала безнадежно ждать у райских дверей, пока не предстала наконец перед небесным судом. Но торжество дьявола было преждевременным. Ведь Ималли отдала свою душу даром, а не ради богатства и власти. Она так и объяснила на суде, что поддалась просьбе Мельмота во имя Бога:
Он так тогда устал,
А Ты мне силу дал,
И я могла нести спокойно бремя кары.
Пусть отдыхает он…
Уходит на покой
Усталый путник мой,
И кару за него приму я без боязни.
В любви моя награда!
Чаша греха оказалась перевешенной чашей добра, победила любовь и великая жалость. Небесный суд оправдал Ималли: «…потерявший душу свою ради Меня, сбережет ее» (Мф. 2:28). Что касается Блока (в образе Мельмота), то он не хотел никакого спасения, особенно от Е. Ю., вероятнее всего, она многое нафантазировала, и подвиг спасения, на который она его толкала, был ему абсолютно чужд.
В поэме есть описание белого дома, в котором живут Мельмот и Ималли, образ которого можно соотнести с тем, о чем Е.Ю. пишет Блоку: «Если я скажу о братовании или об ордене, то это будет только приближением, и не точным даже. Вот церковность – тоже не точно, потому что в церковности Вы, я – пассивны: это слишком все обнимающее понятие. Я Вам лучше так расскажу: есть в Малой Азии белый дом на холмах… И там живет женщина, уже не молодая, и старый монах. Часто эта женщина уезжает и возвращается назад не одна: она привозит с собой указанных ей, чтобы они могли почувствовать тишину, видеть пустынников. В белом доме они получают всю силу всех; и потом возвращаются к старой жизни».
Работа над «Мельмотом» закончилась в 1917 году, а начиналась она в 1914-м в Джемете, или, как она его переиначила в письмах к Блоку, – Дженете. Так в Коране именуется рай, от арабского джиннат.
Известный петербургский врач-гигиенист А. П. Омельченко и его семья дружили и были даже в далеком родстве с Пиленко. В военное лето 1917 года трое детей из семьи Омельченко (две девочки и мальчик) были приглашены Елизаветой Юрьевной провести несколько месяцев в Джемете: «Нас, скромных и очень застенчивых петербуржцев, встретили в семье Елизаветы Юрьевны как-то просто и приветливо. У Елизаветы Юрьевны была маленькая, лет трех-четырех, дочь Гаяна На греческом языке Гаяна – земная, как нам пояснила Елизавета Юрьевна. Девочка редко появлялась среди нас, но однажды, в ранние часы темного вечера, она пришла. На небе сверкали яркие южные звезды. Гаяна потянулась к окну и просящим голосом, обращаясь ко мне, сказала: “Дай мне звездочку, что тебе стоит?” Вопрос очень удивил и смутил меня. Елизавета Юрьевна любила рисовать. Рисовала она иногда при нас, в столовой, краскам, почти не пользуясь при этом карандашными набросками. Однажды я застала ее и моего брата Андрея (ему было 14 лет) за рисованием. Андрей дорисовывал красками этюд, сделанный с дома Пиленко – этого средневекового замка, как мы его называли, а Елизавета Юрьевна рисовала что-то на излюбленные ею библейские темы. Рисунки свои она потом охотно дарила нам. И они нам очень нравились. Иногда она вырезала из тонкого картона удивительные миниатюрные силуэты, предварительно не нанося на бумагу рисунка карандашом, мы очарованно смотрели на это, как на чудо… А еще она нам много читала из своей поэмы о “Мельмоте”, перед нами возникал таинственный незнакомец Мельмот, он то прилетал, то улетал на свои недоступные острова в Индийском океане, все это волновало и будило воображение. А брат мой еще долго потом рисовал корабли (не знаю, морские или воздушные), на которых прилетал скиталец Мельмот».
Такой же корабль в облаках был нарисован ею как иллюстрация к стихам, при этом она использовала черную тушь с отмывкой. Что касается вырезок из плотной бумаги, то как не вспомнить о художнице Кругликовой, с которой в начале 1914 года Елизавета Юрьевна встречалась в Москве. Она была к тому времени уже известна своими силуэтами, чем, безусловно, привлекла к себе внимание молодой художницы и поэтессы. Встречи и общение в кругу друзей были частыми, а следовательно, и невольное изучение техники не прошло мимо восприимчивой ко всему новому Елизаветы Юрьевны. Вырезки ее, выполненные из тонкого картона и плотной бумаги, поражают виртуозностью и экспрессией. Не верится, что эта работа делалась без каких-либо предварительных эскизов, а одним движением ножниц, да еще и на глазах удивленных зрителей.
Решение Елизаветы Юрьевны отдать акварели и рукопись «Мельмота» малознакомым детям до сих пор вызывает недоумение. Было ли это своеобразным наитием, взглядом через годы, интуитивным желанием спасти хоть что-то из ее прежней жизни? Ведь разлука с Россией уже была близка, но для нее самой не очевидна. Во всяком случае, этот необъяснимый дар в Джемете обернулся сегодня подарком судьбы для нас: по сохранившимся таким образом в России около 30 акварелям можно судить о ее творчестве до эмиграции. Акварели и рукопись долгое время хранились в семье у сестер Омельченко. Уже на закате своих дней они решили передать рисунки в Русский музей. Сравнительно небольшое количество вещей, предположительно того же периода (акварели и рисунки), хранится в Бахметевском фонде в Нью-Йорке, куда они вместе с частью рукописей были переданы в 1955 году Софьей Борисовной Пиленко.
Уже говорилось многократно, что работы свои мать Мария никогда не подписывала, даже в те ранние годы, когда была простой мирянкой Кузьминой-Караваевой. Серия акварелей, которая сейчас находится в запасниках Русского музея, Государственного объединенного тверского музея и музея Анны Ахматовой, не является вещами, рожденными одномоментно. По всему видно, что в «папку Омельченко» были вложены работы целого периода, с 1914 по 1917 год, а если говорить о пейзаже Бад-Наугейма, то он был написан в Германии в 1912 году.
Большая часть работ из собрания Омельченко выполнена в своеобразной и редко встречающейся технике – акварель с гуашью, покрытой воском, несколько карандашных рисунков слегка подцвечены акварелью, а два этюда выполнены на бумаге маслом. Один из них – женщины, давящие виноград в огромных бочках, – явно сделан с натуры в Джемете, где виноделие было главным занятием. Вполне вероятно, что многие акварели предреволюционных лет послужили для Елизаветы Юрьевны тем художественным багажом, запасом композиционных и колористических решений и находок, которые помогли ей впоследствии в работе над фресковыми росписями в Париже. Они стали некими заготовками для последующих росписей интерьеров и гобеленов для ее храмов («Царь Давид», «Тайная вечеря» и др.). В серии акварелей из «анапской папки Омельченко» – «Ангелы трубящие», «Встреча Анны и Елизаветы», «Благовещение», «Пророки» и др., несмотря на их небольшой размер, уже угадывается талант художника-монументалиста. Определенное влияние и сходство ее работ можно обнаружить с работами Наталии Гончаровой, например, с «Богоматерью с младенцем» 1909 года, а акварель Кузьминой-Караваевой «Красный город» и по своему антивоенному звучанию, и по художественному решению напоминает гончаровский цикл «Война». Безусловно, прослеживается и влияние М. Сарьяна, особенно в рисунках, связанных с восточной тематикой, но самые близкие аналогии – это рисунки и карандашные эскизы Н. С. Войтинской, хранящиеся в Государственной публичной библиотеке им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. В них есть непосредственная перекличка «пророков» и «пастырей» с рисунками Кузьминой-Караваевой.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?