Электронная библиотека » Л. Воробейчик » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Несовершенные"


  • Текст добавлен: 3 августа 2017, 05:20


Автор книги: Л. Воробейчик


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
***

Ушел в себя; не понимаю я такой работы, не привыкший к такому я. Нет цельности в ней, одна суета, звонки, автонаборы эти. Фрагментарность фрагментарностью; тошнота от этого заполоняет каждую клеточку, (не), говорю одно что по телефону, что новоиспеченным коллегам, а в мыслях иное вовсе, (со), смотрю и через силу улыбаюсь, пытаясь казаться спокойным внешне, (вер), и, вот же дело – дело в любом человеке, кто бы что не любил или не ненавидел, (шен), просто иногда разное любится разными, ну а я, собственно, (ство), люблю разве что Сашка – да и то, скорее какой-то грустной любовью утраты, а не любовью обладания. Мерзкое знание, потому что истинное. Да и что там далеко ходить, взять хотя бы тут и сейчас: тупо уставился в телефон, смотрю на крутящуюся штуку на экране, вроде олицетворения соединения. Пройдет секунд пять или шесть, и новый голос, новая злость на меня, хотя что на меня злиться – такой же я, невиновный, работать вот пытаюсь… И мерзко от этого вдвойне. Взять вон стоянку какую или работы по укладке, какую я в бригаде своей старой выполнял: там и людей-то почти нет, материалы одни. Не скажут тебе гадостей материалы, в жопу не пошлют. Не будут они ассоциировать тебя со своими грехами, со своей несовершенностью… не станут прерывать твоих мыслей о любви и ее значении. Молчаливые они, прекрасные. Знай себе таскай и укладывай, разглаживай профнастил, с мужиками словами перебрасывайся, охраняй, на худой конец, кроссворд тебе, сигарета. А тут – отпрашиваться даже для покурить надо. Не по мне это, чую; мерзко, как же неправильно и неискреннее, аж дух воротит! Нехорошо. Несовершенно.

И это – волны в океане, телевизорные волны цифрового пространства, а иногда еще это тянут по телефонным сетям, и все это льется прямо на меня, водопадом лжи и боли, и ладно бы еще равномерно заливало темечко, так нет, ушатом ледянющей, несовершенной жидкости. И это проникает в самый череп и там набухает, и внезапно бац, и ты в свои сорок внезапно болен и ждешь метафоричных молодок в черном нижнем белье – санитаров твоего градусного помешательства. Я здесь всего полдня, боги, полдня, и уже с головой в их проблемах, в их «удобно-неудобно разговаривать», в их «откуда у вас этот номер», в их «ты че, собака»; это оставляет во мне след, рану, пустоту среди пустоты иного порядка. Это – внутри меня. Набухает – хорошее слово, корректное. Постепенно, по чуть-чуть. Внутри набухает гнойником и прорывается неожиданно воспоминанием: запоздалое движение по голове Сашка, чтобы взъерошить черные волосы, а их нет, год уже как коротко брит. И вместо улыбки уже три года как камень. И это внезапно прорвано, моя достоевщина, мой неожиданный и закономерный надрыв. Запоздалая идея любви. Не та работа, не тот ребенок; не та, кажется, жизнь.

Но глядя в монитор и не видя монитора (какое интересное слово), я вижу то, ради чего и за мою душу велась игра свыше. Бывали моменты, когда казалось, будто бы остановленное мгновение – сейчас, теперь; день, когда я притащил дребезжащий велосипед, и ему было плевать, откуда он, и он такой маленький, и ножки немного болтаются, да еще и с первых секунд разбитая коленка, и папа, догоняй, и первая кровь на моей руке, вытирающая или размазывающая алоэ по ноге и как он плакал горько, обнимая за шею. Мы были в те редкие моменты семьей, когда он смотрел на меня ее глазами, а я пытался не вспоминать про дверь. Но она хлопала громче коленки об асфальт. И все отступало – вся эта никчемная, бесполезная жизнь. И это было почти совершенно! Но так недолговечно, ведь потом был вечер, приходила какая-нибудь Света или Аня, они трепали его по щекам, а я прогонял его привычным – Сань, почитай-ка, порисуй. Пап, а пап. Какая ты… а, что? Папа, поговори со мной. Ну чего тебе. Ты меня не любишь. Ну конечно люблю. Где наша мама. Со скрипом сердца – вот, Саша, познакомься, вот наша мама. А он словно чувствовал – не мама, кричал и сразу начинал плакать, это не мама. Нет, мама. Не мама, не мама, не мама! И круг замыкается. И пауза длиною в вечность, черная полоса забытья в десятилетие. И я, внезапно захотевший провести, как раньше, по шелковым черным волосам – царапание и скрежет жесткой щетины по руке, но сильнее – царапание яростных глаз. Ненавидим ли я? А если да, то кем больше – Сашком, собой ли, божественным ли моим проклятием, мгновением, что остановилось, да не то мгновение, не то, не та хлопнувшая дверь?

И в мониторах (ну и слово!) – загадочные кружения, бессюжетный книжный знак, туннель в пучину воспоминаний. Сны наяву, различающиеся степенью реальности. Как сегодня – великое напряжение, великий от него исход; коллектив благоволит семейным, семейный – это значит надежный, опорный, мудрый и заботящийся о будущем, вот оно какое общественное мнение, чуждое мне, противное. Напряжение нарастает за спиной, чувствую кожей еле ощутимые вибрации. Новый человек, поглядим, испытаем – так, наверное, думают. И по всему выходит, что точка соприкосновения есть – ну, дети, да только я не верю в это. Во все это. В доброжелательность и благодушие – тут больше равнодушных, чем среди убийц со спущенными курками; потому что мы люди, старые люди среди этих блестящих мониторов, натянутых улыбок, непонятных заимствованных слов. Так что глядят они на меня, чувствую. Словно бы знают кто я, да зачем я. Словно бы я слишком громко подумал – а им только повод дай, чтобы подслушать да подсмотреть, как я пьяно бил его наотмашь, когда он не хотел читать или потому что он – это он, боги, как же это больно, как же это… честно, без всяких приукрас.

Напрягаю глаза – вижу уставшее лицо, что должно быть моим. Не то, что в молодости – веселое, беззаботное лицо; та отличительная черта, что должна быть его отличительной чертой, но вместо нее вместившая в самое себя маску, гримасу, внешнее отражение моего внутреннего, болезненного. И я не могу сосредоточится на этих треклятых звонках, большую часть из которых скидывают. Не могу и всё тут. Набухло, прорвалось: он маленький и одновременно взрослее меня. Даже умнее – читал вон сколько, у него в голове и про течения, и латиноамериканско-прекрасное, и цитаты Гейне, и это только литературные его знания (пусть и насильные), а еще и предпочтения, да и житейский опыт, да и деньгами распоряжаться в свои шестнадцать умеет, не то что я, да и вообще знает, что, зачем и почему.

Я так сожалею иногда, но чаще это чувство другого порядка: страх. Не мести, нет, я приму каждый удар, каждое обвинение, каждый выкрик – сердце слабое, но с этим справится. Я боюсь его ухода – неизбежного, окончательного ухода куда-то еще, к чему-то еще; знаю, хлопнет дверь. И тогда я сдамся. Не будет этой борьбы, этой тщеты, этих попыток – я попросту усну и больше не захочу просыпаться, открывать свои стариковские глаза. Я поддамся несовершенству, которое Сашок называет «жизнью», но чаще – «житухой». Ведь все прекрасное перестанет таковым быть. Даже серое, кажется, посереет еще больше.

Но это не сейчас – потом, однажды. Пока что – монитор; щелчок, соединение. Путая фразы, бормочу в микрофон, присобаченный к наушникам:

– Меня зовут Николай. Здравствуйте. Ой, то есть удобно вам говорить или нет? Я, это, представляю компанию…

Я не знаю, как любви, погибшей во мне, противостоять тому, что он называет «житухой».

***

– Справа! – истошно кричал Славик, зажимая разбитый рот. – Справа, Саня, бей сук, бей, дави!

Кто-то кричал, кто-то выл зверем. Мои кулаки обмякли, а из разбитых костяшек сочилась кровь, в боку кололо, на животе был запечатлен пыльный след ботинка. Мы в меньшинстве, Казак так было подрывался, но я сказал: «Дома будь, нечего». Их, конечно, ненамного больше, но пришли они лучше подготовленными – кто с доской, кто с зажигалкой в руке, у одного был кастет, а главный мой враг, Туз, ножичек свой прихватил трофейный. На районе слышно, чуть не завалил кого-то за этот нож, отобрал да почикал – не из местных, не из знакомых. Не люблю этот нож, паршивый он, хоть и маленький, с ладонь всего. Удобный он, баттон называется, что ли; такой одной рукой выхватывается, и коль фиксатор снят, на кнопку нажимается без труда. Полсекунды – и он в руке, а рука-то замахивается уже, успевай отпрыгивать, уворачиваться или подставлять чего не так жалко – мягкие ткани рук, авось в сгиб локтя попадет – бывало уже такое, бывал. Нож только у него – остальные его пацаны боятся, что ли, мало ли, убьют еще. А этот беспределит – вожак, да и трофей, как-никак. У, падла! В ходе драки его выхватил, Тумблера по руке полоснул, кидаться стал, в корпус метил, ну, это пока не выбили, Слепач навалился. Сдурковал; надо было ножичек хватать – и в карман, поглядел бы я на Туза, на морду его вытянутую. Но в кусты он улетел, да и жарко, некогда лезть за ним. Война – не место для валяьжности; зазевался – прилетело, на землю летишь, на пацанов надеешься, чтобы шакалы вчетвером добивать не стали. А шакалам дай только волю – налетят, из строя выведут, попереломают всего. А это кому нужно? Не мне. И так трудно – их на два человека больше. Да и подготовленные они, зверины, лучше; хотя Слава верным слову остался, железяк наточил, кроссовки с подошвой прорезиненной, бинт на руки, зажигалки выдохшиеся в кулаки. Пустые карманы, раздетые, чтобы схватить не за что было, воюющие.

Бью наотмашь, попадаю Пете Шугаеву в скулу, кулак – средоточие боли. Завертелся по инерции, вправо стал заваливаться, он – навзничь. Подлетел кто-то, ногой втаптывает; хорошо. Слышу – воют пацаны, и мои, и тузовские, а боковым зрением вижу месиво, черную массу тел и кровоподтеков. Мат – перемат. Не кричу им, голос сорвал, хриплю что-то, поднимаясь. Шатает страшно, в голову хорошо прилетело, но не сотряс, вряд ли, возможно микро – но не об этом же сейчас думать? Тут не думать надо, тут бить. Мои же не думают, а тузовских продавить пытаются, к стене их гонят, к липам, чтобы затерялись они среди них, кустов не заметили, замешкались. А тузовские и не видят, вроде, часть давится, отступает, чтобы с ног работать. Ну, Туз, ну, шакал! Понабрал себе компанию – борцы, самбисты, один смешанник, да один каратист, ногами махать пытаются, для этого теснота не подходит, нужен размах, пространство. Вот и давим, как давно порешали, на берегу, затянувшаяся-то война, все между собой знакомые, все повадки друг друга изучили. Вот Туз, например, правша, с левой начинает легко, но быстро, на дурака, попадет-не попадет, чтобы обрушить сразу правый прямой, или боковой – на отходах. Но руку он держит плохо, рука у него правая ниже челюсти, она для удара, а не для защиты; сам это прекрасно знает, один кросс слева, и все, отдыхает Туз. Потому он всегда дерется сам слева, а справа у него его охранник, Диман Сечин или Ваха, чтобы не подобраться, не выключить. От нокаута не спасут, конечно, но помешать помешают. А Ваха, например, толкать пяткой любит, отбрасывать, ростом он маленький, руки не тянутся. Ваху Шендерь кроет – смешанник, и партер, и стойка, опасный самый, безумный. В смешку из самбо перешел, раньше как не подойдет чуть ближе – то все, бросок, а земля да сила притяжения опасней, чем руки его. Но он в последнее время не бросает, а полюбил с головой бросаться, молотить и душить; заметил, что мы его издалека кроем и в основном прямыми, а он рывок вперед, и будто кровь хочет всю выпустить – и нужно ждать момента, за Ваху заходить…

А все это в теории хорошо – а на практике хер упомнишь. Тем более, ландшафт, погодные условия. Настроение пацанов моих, да их подготовка, они-то, поди, тоже в своем логове работают над этим, наши слабости изучают, тактика, все к одному. Да еще плюс у них, у тузовских, в количестве стилей – учат друг друга всякому; многие бывшие боксеры стали ногами махать, да так внезапно, что пару раз мы были биты особенно жестоко, не ожидали. Так что тактика – всё. И мы ее применить пытаемся, к кустам их откинуть да замолоть, только не хотят они чего-то, в кучу лезут, ломают ряд да формацию. Достается всем, не будет целых к концу замеса. Все уйдут или уползут, разбитые. Ну, шакалы, Казака так вывести… вчетвером, на одного. Это, кажется, придает мне сил. Кулак – средоточие боли из-за скулы Шугаева; на минуту забываю – и вперед, в рукопашную, оглядываюсь – не выпало ли маленькой какой железяки у кого из руки, да даже и зажигалки…

Бьемся бесконечность – уже целых две минуты; у многих дыхалки сбиты, кто-то уже выведен из строя. Делаю два шага, и кто-то вырастает, Славик это, хрипит, но стоит почти прямо, меня не видя, за бок держится. Враги – на два шага назад, хрипят, раненых оттащили. Стоим друг на друга и смотрим, отдышаться пытаемся. Замечаю – до кустов шага два, не больше…

Леше Сизову располосовали ударами щеки, они разошлись изнутри, разодравшись о его же зубы. Скулит он яростно, сказать что-то хочет, кровь выплевывает, еле стоит на двух своих, но стоит же, в деле. Брат его рядом, поддерживает за плечо. Тумблер держится за ребра, полусогнувшись, да и рука кровоточит. Более-менее Слепач только – ну, он калач тертый, к битью привык, все стерпит, да в ответ всадит. Стоит прямо, ухмыляется, рад драке – поотвык-то за месяцы следствия. Его же били, признания хотели, а он поди сам бить хотел, и вот она, сладкая возможность. Самый среди нас опасный, самый рослый, с огромными кулаками, прилетающими куда надо. Но тоже дышит тяжело, всех не вывезет. Остро сейчас ощущается нехватка Казака, шакалы знали, кого вывести – он балабол, но прикрывает хорошо, откидывает, сам не кидается. Убери такого – и будто бы двух по бокам нет. А ведь рвался; да хотя куда ему, хромающему… бит был бы сильнее утреннего.

Но это не избиение, а драка. Вон тузовские – такие же. Гена Толкер на земле, без сознания. Василёк – на земле сидит и дышит, дышит, никак надышаться не может, в небо смотрит. Остальные лучше, но кровь-то у всех. Рассечения, гематомы, ушибы. Передохнуть нам всем надо. Встречаюсь глазами с Тузом, кричу, а воздуха не хватает:

– Вы за Казака, за Казака, шакалы… – жадно вдыхаю. – четверо, мы не спустим. Слышь, Туз? Не забудем.

– Да ты и не вспомнишь через минуту, слышь, – он тихо говорит своим крикливым голосом, воздуха ему так же не хватает. Ножик вертит, принес кто-то, а мы и не заметили. – мы только начали, отдышаться дай. Конец вам, молитвы вспоминай, Саша, и пацанам своим скажи.

Оглядываюсь, двенадцать глаз на меня глядят. Некоторые – заплывшие, полузакрытые. Примут всё, чего скажу. Согласятся. Это придает силы.

– Ну так докажи, че, – говорю я, массируя плечо. – не мели, а доказывай слова свои.

– Ща, ща. Не уйдете никуда. – он шумно сплевывает кровь, утирает губы. – Дай дух перевести.

Улыбаюсь, к своим поворачиваюсь:

– Видали? Отдохнуть ему надо. Да постели себе, полежи, Тузяра, – громко говорю, ребра ноют. – а мы пока без тебя начнем, хорошо?

Гул веселья, подбитого, разбитого веселья. Шум в головах, рассечения, ссадины…

Кто в майке был из моих, тому ее выкидывать – кровоподтеки, пыль, дырки, славиковская на земле затоптана давно. Красная кожа, порванные кроссовки, рассеченные брови, разбитые руки. Наша правота, их неправота. Казак… ну и дело; утро должно было быть другим, к отцу подсобником, целый день подавать да смотреть, а тут это – и отцу его придется много тяжелее, четыре руки всяко лучше двух. А Казак дома – тяжело и, возможно, с последствиями, хоть и курил бодро, и в бой рвался. Не так все должно было быть, не так… они, твари, вынудили. Первые напали, не как обычно. Обычно мы каждый месяц в одном и том же месте – и все по-честному, по правильному, восемь на восемь…

А сегодня Туз неправ особенно. Тем важнее разбить его на голову, почувствовать этот перевес, когда он теряет сознание, чтобы не вставать на колени, почувствовать вкус победы на соленых от крови губах. Или пепел поражения – так как-то. До последнего стоящего, без глумления и унижения, честная драка, хорошая, один этап войны. Но он все сломал, все нарушил; сегодня можно переступить запреты и отомстить, как не мстили до этого – за унижение, болезненное, когда двое или трое на одного.

– Туз, – обращаюсь я. Чувствую: скоро уже опять начнется. Яростно сцепимся, как псы. Знаю, чего пацанам моим нужно – смеха, высоты такой в плане атаки. Без смеха никуда. Говорю, значит. – Туз. Тряпку приготовил? Ты готовь. Вон, с пацанов своих че поснимай. Мыть, сам понимаешь, надо кому-то…

Взрыв хохота, усталого, битого хохота. Хорошо мне скалиться, ему как обычно морду перекосило. Сзади присвистывание, его лицо – оскал почти, беситься, сожалеет. Не повезло ему на улице быть Тузовым – сразу же Тузом стал. А как постарше, так и терминологию подсказали, блатняком повеяло, и все, и повод для смеха. Но он, как и я, несмотря ни на что. Своих за это бил, стоило заржать кому. И мы его этим задеваем постоянно, а я должен во главе быть, орать это в лицо ему. Ну, я и ору. Зубы стиснуты, губы тонкие сжаты, напрягся Туз. Но не кидается. Ждет. Запоздало понимаю – дал время подумать, не дожал, не добил; чувствую, что следом прозвучит…

– Я-то, Саша, помою. – с ненавистью он выдыхает. – А ты бы лучше домой пошел, пока больно не стало. Слышал, а? Домой. – на последних словах я перестаю дышать, не чувствую руки Славика на плече. Не чувствую, как бросаюсь на него, смотря на его лицо. Не вижу, ничего, кроме его губ, произносящих самое болезненное, самое острое. – Домой, Саша. К маме. Давай, беги. К маме, к мамочке беги…

На улице тайн – ни одной нет. Зацепил, вывел. Олимпийский бросок. Бью наотмашь, валюсь сверху на него, не вижу, не знаю, начинают ли вновь опять сражаться за меня, за Казака, за нас – пацанов, за гайсановских… не знаю, только его лицо, его ненавистное лицо. Не имеет значения все эти почему и зачем, что, где и когда. Неважно. Меня откидывают, я на земле, ошалело оглядываюсь. Деремся новую бесконечность: Тумблер кричит во всю глотку, сжимая ребра, у Слепача в боку застрял нож. Не успеваю отпрыгнуть, откатиться – доской мне разбивают колено, боль пронзительна, до самой души. Летят кулаки – миллионы кулаков. Крики, что смешиваются в вой. Я бросаюсь кому-то в ноги, повалить, в куст, пацаны накинутся, знаю… победим! Пока что – маленький бросок в чьи-то ноги, надеясь, что это не свой. Собираюсь с силами; прыжок, захват, удар о землю. Где-то рядом под подошвами вздымается земля. Минуту или же тысячелетия не происходит ничего: удары, ругань, свист, стук капель о асфальт и разбитые головы.

3

Две недели безрезультата. Хорошее слово – «безрезультат», использовать бы где его. И ведь нигде раньше не встречалось, ни в одной книжке или статье; термин, хорошенько описывающий все вместе, целиком. Устал за неделю, домой приходишь, хочешь отдохнуть и понимаешь – вот он кругом, твой безрезультат существования. Одни выходные, другие, когда попросту лежишь и никуда выходить не хочется. И они кончаются, чтобы дать место новой неделе. И наступает новый день, незначительный и маленький – несовершенство, звонки, перерывы; но в целом – жизнь.

– Кофе. – многозначительно и как-то двусмысленно замечает Аркадий Алексеич, шумно отхлебывая.

– Безусловно, кофе, – отвечаю. – проспекты не врали.

Он отмахивается, улыбается как-то заискивающе, хотя вроде начальник. Мужик вроде бы умный и понимающий, но смешной иногда, а иногда жалкий – сухая рыба в костюме, из под очков затравленные и усталые глаза человека, посвятившего себя многолетним поискам своего восьмирукого Бога, а нашедшего зачем-то офисный струйный принтер.

– Люди врут, не проспекты. Я тебя чего это отвел, Николай, – он говорит. – я же, как-никак отчитываюсь. Ты пойми, Коля, отчеты – это моя прямая обязанность, поддержание сплоченности, духа команды. Кое-кто считает, что это для молодых, нам, старикам, это уже не нужно, союзно воспитаны, но я, знаешь, иначе думаю. Точнее – приходится думать, работа такая.

Молчу, смотрю на него выжидательно. Кофе в его руке остывает.

– Мне Борисовна говорит, – продолжает. – давай-ка, Аркадий, Николая в команду вводи. Игры на сплочение и все дела, ну а я ей, мол, ничего, сам втянется, все сами и без этого. Ну а она на своем – командный дух, мол, ячейка ради общества, цитату мне мотивирующую. Нет, баба она неплохая да понимающая, но занудная, вся в этих тенденциях. Так вот, – придвинулся он ближе, пока кофе все остывал. – она мне и говорит, либо вводи в команду, либо отчет пиши. А это, сам понимаешь…

– Что за отчет? – непринужденно спрашиваю. В голове всё не о том, не про отчеты, не про звонки. Другое в голове.

– Ну, – замялся Алексеич. – такой, в общем. НКВДшный почти, считай – донос. Там нужно написать мне, что ты от сплочения отказался и командный дух поддерживать отказался тоже.

– Так где я и где дух-то. Да и не отказывался я, вы разве спрашивали, – полувопросительно заметил я. – не могу с ними просто сойтись чего-то, да и все. Да и надо оно разве?

– Это-то понятно, Николай, это-то понятно. – заторопился он. – Но я, знаешь, на окладе. И написать, если не выйдет у нас понимания, обязан. Или ты становись ячейкой общества, или я ей перестану, понимаешь? Да, – округляет он глаза. – тут все вот так. Уволить она меня давно зачем-то хочет, не так, мол, не эдак. А мне бы не хотелось. – На мгновение замолк и грустно повторил, рассеянно как-то. – Не хотелось бы, да.

Я почесал затылок и задумчиво посмотрел на его остывающий кофе. Тоже внезапно захотелось этого пойла.

– Если короче, Аркадий Алексеич, – начал я. – от меня что требуется? Как это тут, ячейки, команды? По-русски если?

Он на мгновение задумался и начал выдавать толковое определение из словаря. Смешной… Кончив, он слегка просиял, уставившись на меня, не поняв, кажется, что ни слова я не разобрал; даже, честно говоря, не пытался…

– Еще более по-русски?

– Николай… Скажешь тоже, – в этот раз он думал дольше. – по-русски… это, в общем, общаться тебе нужно. Точно, общаться! – обрадовался он своей точной формулировке. – Ну там, курить со всеми вместе, например, а ты в одного ходишь. Как дела спрашивать, про домашние дела интересоваться, и на вопросы отвечать змеям нашим. Спрашивать как звонить нужно, а как – нет, любят они это, важничать начинают и краской заливаться.

– Так в тетрадке же все есть. – сказал я. Разговор этот определенно меня забавлял, а пойло – обжигало. Кофе я раньше не сказать чтобы любил, ну а теперь, выходило, что делал к этому первые шаги – статус, да и кофемашину рассмотреть можно; импортная, дорогая. Неприкрученная.

– Тут дело в коллективе, понимаешь, – развел он руками. – ну и в отчетах, разумеется! Система премий и штрафов, все на моих отчетах держится, все читается и изучается. Я же, как-никак…

– Аркадь Алексеич, – перебил я. – Вы меня, конечно, извините, но я человек в этой сфере новый. Да и в офисе – тоже. Трудно это, когда приходишь в сплоченный коллектив и сразу же…

– Конечно, – перебил уже он меня. Сделал шаг, в глаза смотрит. – Вас и никто. И никак. Просто – пожелание, командный дух, а то отчеты, Николай, ну пойми ты по-человечески. Необходимо.

«Необходимость, продиктованная глупостью» – подумалось мне и я с трудом подавил улыбку.

– Так что давай-ка начинай, а то две недели уже, а все жалуются, – заключил он с сияющей почему-то улыбкой.

– Кто-то жалуется?

Он почесал нос и выдал, кажется, самую потаенную из своих мыслей.

– Да змеи наши. Все. Николай… Им волю дай, не посмотрят, что мужик ты хороший вроде, умный, только и заметят, что нелюдимый. И темы что подхватываешь неохотно. Что опаздываешь немного. Ты бы это, поменял что-ли в себе что-то, ну или в отношении. – С сожалением в голосе он чуть ли не прошептал. – Борисовна, правду сказать, рвет и мечет. Бабы к ней на доклад ну прямо зачастили. А мне – сам понимаешь, трибуналами грозит да расправами. Уволю, мол, Аркадий, и не замечу.

– Понимаю. – ответил я и попытался натужно улыбнуться. – Спасибо за совет, Аркадий Алексеич. Подводить не станем…

– Ты не это, – полушепотом продолжал он, не желая, чтобы нас подслушали. Никто не слушает, все звонят, работают, нас не замечают. – не надо. Я – горой за тебя, если придется, но отчет, сам понимаешь, обязанность. Ты попробуй, хорошо? А я за старания все напишу так красиво, преувеличивать – не врать, Коля… Мне вон тоже тяжело было – первым мужиком в конторе был…

– Обещаю. – заверил я его. – Начинаю немедленно.

– Спасибо, – произнес большой и властный начальник, незаметно схватив мою руку и тряся ее, тряся. – отчеты эти, понимаешь… тот еще труд, изложи, да выложи. Я лучше буду это, координировать. Руководить. Собачье дело – а куда деваться-то…

Я кивнул, он кивнул, холодный кофе начальства унесся прочь. Вздохнув и еле заметно качнув головой, я тотчас принялся выполнять поручение Алексеича. Сев на стул рядом с Митрохиной, я завел с ней ни к чему не обязывающий разговор, ужасно ее смутив, отвлекая от разговора с потенциальным покупателем. Мои эпитеты разрывали ее график. Мои вопросы ставили ее в тупик. Думал я, разумеется, только об одном – даже мысль о наживе на этой конторе отошла куда-то на задний план; никуда это не денется, не убежит. Другое в голове, как и всегда; бьется, бьется, надрывается…

Недели две назад пришел как обычно – разбитое лицо, хромает. Я приоткрываю дверь после работы, скриплю ей и вижу – незажившая голова, порванные штаны, как он ковыляет в свою комнату, не поднимая глаз, не говоря ни слова. И в такие моменты рвется земля и все сущее рвется тоже. Пласты всякие в голове, категории всякие нахлестываются, горькое – ядом под язык, ну а сердце холодит а не обжигает. Все это, боги, все это… Когда видишь такое, сложно думать о чем-то еще. Когда он мимо ковыляет и руку с плеча сбрасывает, ищешь давным-давно найденные первопричины и следствия. И не хочется ничего – абсолютно. Хочется забыться, потому что «вспомниться» – не получится ни за что.

В итоге, в самом итоговом итоге, я, как дурак, остаюсь один посреди своей видавшей виды кухни. Между прошлым и настоящим, отказавшийся от будущего. Его мать, которой я никогда не знал, Инга, ушедшая и боги бы с ней, да что-то не то в груди, ну и, собственно, он. Сашок Гайсанов, маленький человек, который не является ни мной, ни своей матерью. Не является он чем-то от нас лучшим или худшим; генетические особенности делают его другим, особенным, несхожим со всем этим происходящим, нечестным… Он – чужак. Посторонний в своей импровизированной клетке-улице и клетке-районе. В этой квартире, в своих увлечениях, во мне, моих словах, во всем этом… среди этой несовершенности, которая у него звучит дерзко, ненавистно, называется «жизнь-житухой». Он дальше, чем соседские дети. Дальше, чем кто бы то ни был, находясь прямо рядом, за стенкой, воспитанный, начитанный Сашок, который… да, который.

Чужак, у которого я спрашиваю из-за двери, захлопнувшейся у меня перед носом:

– Что с твоим лицом? Ты опять дрался? Саня, открой, ну, поговорим. – С усилием выдавливаю. – Ты же не должен, не обязан. Выходи, Сань. Расскажи мне, что опять случилось. Ты не сиди там, не поможет…

Ни слова в ответ. Знаю я, как это будет, скажет, что упал несколько раз сам, оступившись – не признается, гордый, в дела не посвящает. Я не знаю, как давно во рту его нет зуба. Я вижу это – следы от костяшек на лице, чужом лице, ее лице, лучшей красоты ее лица. Он словно бы тоже видит это или чувствует, потому и не заботится, уничтожает в себе это. Не только ее красоту, а вообще любую, в словах, в себе, в своем маленьком устройстве. Делает так, что от красивого мальчика не осталось ничего, одно первобытное, звериное, злое – отпечаток этой нечестной и несправедливой жизни, без поиска виноватых, без поиска жертв. Дверь закрыта; я стоял пару недель назад у нее как дурак, был сентябрьский вечер. Он вышел к похолодевшему ужину, быстро ел, незаметно ушел и пришел ночью. И это – не новшество; это чертова закономерность…

Вот он приходит ночью, разговор ни о чем, я – пьян, да и он тоже. Равнодушная фраза:

– А проснешься завтра? На работу же.

И мое нахмуренное:

– Проснусь.

И – вновь наступающее одиночество, которого я не заслужил. Тяжелый возраст, что у одного, что у другого. А у меня еще – мать его да Инга, так внезапно исчезнувшая, хотя, казалось бы… теперь даже немного грустно, немного не по себе. Работа ради работы, жизнь ради жизни. Алкоголь развязывает ему язык – и это плохой разговор, тяжелый. Он утверждает, я оспариваю, и все это, все это… Все это и теперь в голове, когда я откровенно мешаю Митрохиной работать ради некоего абсолюта, фантастического «сплочения», торжества идей капитализма, используемого глупыми людьми во вред рабочему процессу. Это даже не в голове, разговор вроде того, а в клетках моих и жидкостях. В каждом нейроне, способном давать импульс, способном двигать меня дальше, но почему-то всегда и так неотвратимо возвращающему меня к былому: к дверям, фразам, оскорблениям, которыми я сам себя повязал своей молодостью и наивностью; боги…

Ты опять пьян, папа, тебе же на работу, говорит Сашок. Не нравится, спрашиваю, и он просто пожимает плечами, награждает безразличностью за мои переживания, за все свои переживания, да еще и Инга проклятая опять вспомнилась, да еще и в моем возрасте, трудно быть одному, Сашка, понимаешь, в моем-то возрасте, тебя дома никогда нет. Ты не про меня, а про мамашек, подразумеваешь их, надоело. И этот разговор неизменен, склоки, синяки, безразличие, новые «мамашки», и боль, и и покачивание, и я зайду попозже, и хочу выдавить «сын», но не выдавливаю, он сказал однажды – по имени, вот и зову по имени, а эту терминологию уберем, отставим. И я закрываю дверь, желая остаться там. И вновь ее на мгновение приоткрываю, надеясь, что мой Сашок, тот, кто не выстриг еще свои волосы, что приятно было изредка лохматить, что он там и ждет ладоней, а не темноты, чтобы забыться. Но дверь закрывается ни с чем. Часы бьют начало первого, я бью стаканом о зубы, снова день и проклятый коллектив, проклятое сплочение. Скоро первая зарплата и я куплю ему новые джинсы взамен этих, которые порваны, на них следы от пыли, а в коленях деревянные занозы, и он хромает, Саша, Саша… Голова тяжела, и она падает на ладонь, ну а утром, конечно, розовые полосы и шум твоей вилки о тарелку, независимость, и приходится самому готовить себе завтрак, чтобы отметить в календаре новый сентябрьский день.

Немудрено, что мешая Митрохиной, я в большей степени мешаю себе.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации