Электронная библиотека » Лена Элтанг » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 20 ноября 2017, 16:40


Автор книги: Лена Элтанг


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
* * *

– Мне говорили, что он повесился, бывший хозяин, это правда? – Додо стояла возле оружейного шкафа, разглядывая золотые таблички, отливающие розовым на утреннем солнце. – А почему ты шкаф запираешь?

– Правда. Шкаф заперт, потому что ключ потерялся. – Я вошел в гостиную и устроился на диване, закинув ноги на стол, покрытый толстым слоем пыли. – А кто тебе об этом говорил?

– Соня Матиссен, кто же еще. Сказала, что ты живешь в доме повешенного, прямо как в картах Таро. Представляешь, она взяла с меня деньги за то, чтобы нас познакомить!

– И дорого взяла?

Эту Соню Матиссен мне приходилось встречать и раньше, она хозяйка галереи в Шиаде. Густо напудренная, в жемчугах на жилистой шее, она похожа на всех меценаток, что слоняются по мастерским. Мой друг Лилиенталь говорил, что пытался продать ей пару картин, привел к себе в дом и горько об этом пожалел. Старость похожа на порванную велосипедную цепь, сказал он тогда, и дело не в том, что она наступает в самый неподходящий момент, а в том, что, удалив сломанное звено, ты все еще рискуешь не доехать до дома.

– Сколько надо, столько и взяла. – Додо вынула шпильку из волос и воткнула ее в замок оружейного шкафа. Я заметил, что волосы у нее собраны в тяжелый светлый узел и он низко лежит на затылке. У меня заныло под ложечкой, будто от голода.

– Какой, однако, странный выбор. – Она осторожно крутила шпилькой в замке. – Лезть в петлю, будто обманутая прачка, когда у тебя вся стена увешана пистолетами. Хочу открыть и потрогать вот этот двуствольный дерринджер. Кажется, из такого убили Авраама Линкольна.

– Оставь замок в покое!

– Подумаешь, я бы аккуратно открыла. Я, между прочим, умею обращаться с оружием. И оно меня возбуждает.

– А какое больше, старинное или новое?

– Наградное! – Она подошла к дивану, сбросила рубашку и взобралась на меня. Если верить чаньским наставникам, жизненная сила находится в животе, и у Додо ее было предостаточно. В ней была та смугло-розовая телесная сытость, которую я видел только однажды: у девицы с иллюстрации к Апулею. У той, что сидит с лампой над спящим юношей, а потом роняет масляные капли ему на живот. В детстве я читал этот том, завернув его в обложку от бабкиного требника, чтобы мать не нашла.

– Сделай лучше кофе. – Я похлопал ее по спине. – Пора собираться. У меня в одиннадцать встреча с антикваром.

Додо послушно сползла и зашлепала босыми ногами по лестнице, направляясь в кухню. Я смотрел ей вслед: высоченная, однако, девка, настоящий Santísima Trinidad из крепкого красного дерева. Моя рубашка прикрывала ровно половину ее кормы, зато все сто тридцать пушек были на виду. Выбираясь из диванной прогалины, я представил эту спину среди китайских подушек в студии Лилиенталя. Когда придет время избавиться от Додо, отведу ее к нему и больше ее не увижу. Испытанный трюк, не хуже древнего японского способа избавляться от стариков.

Мой друг Ли в этом деле безупречен. Женщины вечно хотят его трахнуть или усыновить, а он никогда не отказывается. Я думаю, ему за сорок, и он мог бы выглядеть на тридцать, если бы не бычий, тяжелый взгляд: черные зрачки расширены, вокруг них коралловые веточки лопнувших сосудов, а дальше белая потрескавшаяся яичная скорлупа.

Ли вечно нужен предмет для страданий, как персонажу Уэллса нужен был чемодан, набитый камнями, – чтобы не взлететь, как воздушный шарик. Время от времени он нарочно влюбляется в малолеток. По мне, так они щиплют язык, как дешевое белое из пакета. Двадцатилетние еще хуже, в них полно мезги и плотоядного равнодушия. С тридцатилетними легче, зато они кисловаты и отдают пробкой. Вот сорокалетние – это дело. Они напоминают тяжелое, смолистое вино в аркадском кожаном бурдюке: недаром его разбавляли горячей водой те, кто понимал в этом толк. Однажды у меня была женщина сорока лет, скрытная, как коростель, редкая, как белобрюхая цапля, но все, что я сумел с ней сделать, это поцеловать ее выпуклый, скрученный улиткой пупок.

* * *

На допрос мне приходится идти с бумажным мешком на голове. Теперь я знаю, как чувствуют себя слепые, пробирающиеся по лесу. За пару недель до ареста я купил у букиниста расхристанный томик Метерлинка, всего-то за пятерку, и до самого утра читал про лес, в котором идет снег и цветут асфодели. Слепые там погибли все, в этом лесу.

Сегодня ветреный день, и оттого шум города странно приближен. Раньше, когда я представлял себе одиночную камеру, одним из несомненных ее свойств была тишина, а вторым – полутьма. А здесь нет ни того ни другого и, собственно, нет самого одиночества. Я слышу голоса рабочих на соседней улице, скрежет тормозов на перекрестке, собачий лай, размеренный гул Святой Клары и резкий гудок парохода, покидающего гавань.

Жизнь заметно изменилась с тех пор, как я могу писать тебе, Хани. До этого я просто сидел на железном стуле и смотрел в стену, сложенную как йеменский дом, почти без цемента, камень к камню. Время выело в стене нишу, похожую на михраб, показывающий, в каком направлении Мекка. Над михрабом нарисовано нечто, похожее на перезрелую сливу, и написано: buraco, что означает дыра. А чуть повыше нарисован банан.

Ты, наверное, здорово удивилась, когда получила известие от португальской полиции? Я сам удивился, когда они заговорили про жену, я и забыл, что твое имя значится в бумагах эмиграционного департамента. Полагаю, что ты живешь одна или просто потеряла паспорт со штампом тартуской мэрии. Как бы там ни было, я рад, что мы нашлись, хотя и сказал Пруэнсе, что мы давно уже separados, расстались то есть. Это для того, чтобы они не приставали к тебе с оплатой адвокатских услуг.

Утомившись моими мольбами, следователь распорядился, чтобы мне отдали компьютер, который к тому времени был взломан и выпотрошен каким-то полицейским умником. Экран показал мне безмятежную поляну Windows и пустые папки с документами. Вместе с парой вендерсовских фильмов и почтовой перепиской исчез и файл, который я надеялся обнаружить. Merde! В нем была не только запись стрельбы в спальне и кадры с чистильщиком, но и адрес коттеджа в Капарике, в котором я провел ту январскую ночь, когда пристрелили датчанку.

Вечером я попробовал подключиться к случайно мелькнувшему Wi-Fi, но тюремные стены отразили его, как резиновая стенка для сквоша – теннисный мячик. Будь у меня доступ к сети, я мог бы провести в одиночке всю зиму, не испытывая ни скуки, ни беспокойства. Я мог бы переписываться с тобой каждый день, да что там, я завел бы себе блог, как тот барселонский парень, которого посадили в психушку, и каждый день получал бы комментарии, наполняющие воздух радостным электричеством.

* * *

Тетку хоронили в январе, в крещенский сочельник, и с утра шел дождь. На кладбище я не пошел, отсиделся в кантине возле крематория, где хозяйка была такой же пожеванной и тусклой, как цветы, что продают у кладбищенских ворот по второму разу. Не помню, сколько я выпил там, но помню запах хозяйкиного платья. Персидская сирень. Так пахнет старость, сказал я себе, хотя хозяйке на вид было не больше тридцати пяти. Если уж на то пошло, она была не старше тетки, которая умерла молодой и лежала теперь в crematório под взглядами не слишком огорченных ее смертью людей.

Вот в древних Микенах людей хоронили по всем правилам: рядом клали кинжал, между ног – наконечник стрелы, в изголовье ставили кубок, а на живот могли положить и зеркало. Допивая последнюю рюмку, я думал о том, что тело тетки уже бросили в печь и сожгли, люди разошлись по домам, а мать поехала на руа Ремедиош встречать нотариуса с завещанием. Удивительно, что в наши убогие времена кто-то еще пишет завещания. Еще удивительнее, что раньше это называли душевной грамотой, а то и духовной. Душа ведь неграмотна по определению.

Тетка звала меня Косточкой. Матери это не нравилось, довольно того, говорила она, что его отец был не пойми кто, с виду честная шляхта, а с изнанки побрадский бродяга. Довольно того, что у нас не семья, а клубок с воткнутой в сердцевину русской спицей, говорила она, ни к чему ребенку прозвище, у него есть достойное имя, записанное на золоченой ленточке из костела святой Анны.

Я попытался представить, как Зое лежит там, под казенной простынкой, так же тихо, как лежала рядом со мной на тартуской кровати, когда я думал, что она спит, и разглядывал ее сколько хотел. Я отяжелел от ночных часов, проведенных с ней, будто пчела, насосавшаяся цветочного сока, клейкая пыльца облепила мое тело, и если бы тетка открыла глаза и откинула простыню, я бы только зевнул и отвернулся. Ладно, я вру, соврал. Я держал голову на весу над ее плечом, чтобы она не чувствовала тяжести, над ее коленями, согнутыми под простыней, я видел кусок сизых обоев, будто зимнее небо над снежными пиками Кордильеры-Бетики. Через семь лет я увидел эти пики из окна самолета, вспомнил теткины колени и почувствовал, как снежный гребень обвалился в мое горло и не давал продохнуть: теперь я думаю, что впервые испытал приступ угрызений совести. Помню, как сосед-португалец постучал меня по плечу, чтобы я отодвинулся, и стал жадно смотреть вниз, как будто пытался разглядеть лыжников на склоне Муласена.

– Onde a terra se acaba e o mar começa, – нараспев произнес он, с трудом отрываясь от окна.

– No entiendo. – Я удрученно помотал головой.

– Здесь кончается земля и начинается море, – повторил он и добавил: Камоэш.

Тетка не любила Камоэнса, она вообще не читала португальцев, объясняя это тем, что língua portuguesa застревает у нее в подъязычии и цепляется за зубы. Бесстыдная ленивая отговорка! Мою рукопись она сунула в ящик стола и забыла там под грудой счетов и журналов. Ей совсем не хотелось ни читать, ни писать, а я бы свихнулся здесь без того и другого. Похоже, этим тюрьма и отличается от смертельной болезни.

Спроси меня теперь, почему я не приехал к ней раньше – к живой, писавшей мне немногословные открытки и однажды приславшей фетровое бычье ухо с золотым позументом. Ни один из ответов, придуманных мной в том самолете за сорок минут, оставшихся до посадки в Лиссабоне, не похож на настоящий. Но тебе я скажу, Ханна. Я боялся увидеть лысую золотушную старуху на месте смуглой женщины с крыжовенными глазами. Я так хотел ее в юности, что готов был на все, на любые ужимки и прыжки, чтобы утолить свой болезненный голод, и теперь, утолив его с кем попало, я винил в этом ее, а кого же мне было винить? Поверишь ли, я винил ее больше, чем свою мать, а уж мать-то я винил практически во всем!

– Зое сделала новый тестамент, – сказала мать, расставаясь со мной у ворот crematório, – за несколько дней до смерти. Надеюсь, ты приедешь хотя бы туда и послушаешь нотариуса.

Выходя из кантины, я думал о том, какую вещь положил бы рядом с теткой, будь у нее всамделишная, просторная гробница, заставленная кувшинами с оливковым маслом. Может, украденную у нее тавромахию?

Каково ей смотреть на себя теперь и видеть бенгальский огонь в печи, белую остывшую золу и еще – похоронный кубок с дурацким шпилем, который я сначала положу в шляпную коробку, а потом уберу с глаз подальше: под шестидесятый градус долготы, пятьдесят девятый градус широты, на место ровное, отложистое, чрезвычайных круч и глыбоких рвов не имущее, под знак небесный Урса Майор.

Зое
 
Я вижу летних мальчиков паденье:
Они оставят землю без плодов
И золотую почву заморозят.
 

Всю ночь читала Дилана Томаса, вот кого я хочу встретить на небесах, его и свою мать Лизу. И тебя, когда ты станешь зимним мальчиком, почернеешь и упадешь на дно заснеженного сада. А пока у тебя спелая кожура и горькие семечки, и я за тебя рада, правда, правда. Разгрызай дареный мандарин! За этим я оставляю тебе дом, затем, чтобы ты не тратил время на подсобки и меблированные комнаты. Чтобы у тебя было кого любить, раз уж меня не будет. Потому что другую женщину ты любить уже не сможешь. А меня скоро не будет. Никому не давай ключей от дома, слышишь, никому!

Выйдя замуж, я не сразу попала в этот дом, ведь он принадлежал матери Фабиу, нас приглашали только на воскресные обеды, где я страдала от духоты, портвейна, который нужно было пить перед едой, тихого страшного голоса своей свекрови, жирного мяса и специй – одним словом, от всего вообще.

В тот год мы снимали комнату на крошечной вилле в Белене, под самую крышу забитой газетами, тряпками и коробками из-под обуви. Свободной от мусора оставалась только гостиная, где хозяйка по имени Цецилия проводила свои дни, восседая в продавленном кресле, вырезая картинки из журналов, в ожидании часа, когда ее сын-кондитер вернется с работы. Фабиу пропадал на работе целыми днями, и мы с дочерью сидели в комнате без окон, заполненной надсадным ревом грузовиков. Хозяйка виллы была надменной, как оперная дива, ее сын казался хрупким услужливым птицеловом; эта пара была такой книжной, такой узнаваемой, что я поначалу прониклась к ним симпатией, но чувство это угасло уже через несколько дней. Защелка в ванной комнате была сломана, и несколько раз хозяйка являлась туда во время наших совместных купаний – Фабиу любил полежать в горячей воде, пока я мыла голову под краном и завивала волосы.

В первый раз Цецилия немного сконфузилась и принялась извиняться, но позже заходила с отрешенным видом, объясняя сквозь зубы, что ей нужна расческа или крем для лица. Стучаться, как предлагал ей Фабиу, хозяйка считала никчемными церемониями, я хорошо помню ее померанцевый рот, когда она произносила это: cé-ré-mo-nie. Однажды утром я обнаружила молодого кондитера в гостиной листающим мой альбом с фотографиями; то, что ему нравилось, он откладывал в отдельную стопку, выдирая снимки вместе с папиросной бумагой.

– Вот эти, детские, просто чудо, – сказал он приветливо. – Я бы на вашем месте отдал их маме для работы, у нее дивно выходят коллажи со школьными друзьями. Она всем нашим жильцам такие делала, они были в восторге.

Я молча взяла альбом у него из рук, собрала разбросанные по дивану фотографии и понесла к себе, вслед мне раздался привычный смешок: сразу видно, что недавно с востока. Гости, приходившие к хозяйскому сыну, без церемоний открывали наше вино и поедали наш сыр, хранившийся в единственном холодильнике. В ответ на мои замечания Цецилия поднимала бровь и говорила что-нибудь вроде: “Неужели мы недостаточно вас любим? Возьмите и вы наш сыр”.

Зимой я купила маленький холодильник для пикников и стала складывать туда наши покупки, на шкаф денег не хватило, так что одежду и книги мы сложили в коробки, прежде заполненные подшивками Trabalhos em Barbante и рваной бумагой из-под рождественских подарков. Бумагу муж переложил в мешок и вынес на угол, к мусорным контейнерам. Тем же вечером Цецилия явилась к нам в комнату и, заглянув в коробки, увидела мои чулки и кофточки, лежавшие поверх книжных стопок.

– А где же мои вещи? – спросила она ласково, и я поняла, что сегодня наш последний день в этом доме. Как ни странно, мы продержались еще пару месяцев, читая по вечерам объявления в городской газете: все, что предлагали в Белене, было непомерно дорогим, а в город нам ехать не хотелось.

В тот вечер, когда хозяйка обнаружила пропажу газет, она заставила Фабиу пойти с ней к желтым контейнерам и там раскапывать завалы в поисках утерянного мусора. Возвратить его на место мы отказались наотрез, и Цецилия, негодующе всхлипывая, поволокла мешок к себе в спальню. Оставшиеся недели мы жили под ее беличьим взглядом, безымянный сын продолжал водить гостей, пробки выворачивались в десять вечера, по ночам под нашей дверью слышалось нарочитое шарканье, а из кухни внезапно пропала вся утварь. Наконец, обнаружив однажды утром в умывальнике мертвую птицу, я поняла, что нужно немедленно уезжать, и мы уехали.

Костас

– Так нечестно. – Додо встала в дверях, сложив руки на груди. – Ты сказал, что встретишься с антикваром и вернешься, а сам пропал на целый день. У тебя даже еды никакой нет, кроме яиц!

– Зачем ты меня ждала? Я же сказал, ключ можно оставить в кафе на углу. – Я поймал себя на том, что рад ее видеть. Похоже, я слишком долго прожил в этом доме один.

– Я не просто так ждала. Нам нужно кое-что обсудить. – Она вернулась на кухню, там зашипело газовое пламя и треснула под ножом яичная скорлупа.

– Тебе нужны деньги? – Я прикинул, сколько у меня осталось в ящике стола.

Сегодняшний поход был неудачным: антиквар вернул мне две серебряные миски, провалявшиеся в лавке с прошлой осени, заявив, что на них и не смотрит никто. Хотя это настоящие Mappin and Webb.

– Принимаешь меня за шлюху? – донеслось из кухни. – Я же говорила, мне нужна услуга иного рода, можно сказать дружеская. Тебе она ничего не будет стоить. А денег я сама могу дать, если что.

– Говори, чего просишь.

– Ты должен развести меня с мужем, – сказала она тихо. – Это будет несложно. И я готова за это заплатить. Твой дом прекрасно подходит, в нем даже камеры есть! Ты не против, если я положу помидоры?

Не будь я таким злым после встречи с антикваром, засмеялся бы в голос. Она еще и замужем. И я нужен ей для развода. Вернее, ей нужны камеры, оставленные моим обиженным дружком-режиссером. Бред какой-то, пыльный викторианский роман с адюльтером и церковным судом.

Я лежал на диване, слушал стук кухонного ножа и думал о том, как много чужих людей на свете. Пока их не видишь, проходя по городу, направляясь в те дома, где тебя ждут, пока их тени спокойно проходят сквозь твои, пока ты не сядешь в тюрьму или не сляжешь с чумой, они существуют условно, как деньги, или времена года, или отражение весла в воде. Иное дело, когда тебя не спрашивают, а просто тычут лицом в человека, и ты должен растянуть глаза пальцами, и увидеть его поперек своей воли, и осознать с отвращением, что он-то как раз настоящий, а чужой – это ты.

Хуже всех приходится писателю: его книжное тело щупают все кому не лень, листают купленную у букиниста книжку, нюхают казеиновый клей и смеются в голос, на другом краю земли, в адирондаке каком-нибудь. Хорошо таким, как я: они могут писать жене или, скажем, кондитеру из соседней лавки, никто не осмелится трепать их развязным образом за ухо или взять и ссыпать буквицы с листа (как смородину с куста). Так что, Ханна, терпи, ничего не поделаешь, есть только две женщины, с которыми я могу говорить, и одна из них уже испепелилась, выгорела дотла.

Из кухни доносилось пение стюардессы и шипение масла на сковороде. Почему эта девушка провела здесь весь день одна? Чего она ждет?

В чужих людей можно всматриваться пристально, а можно пропускать их сквозь себя – так в рассказе Брэдбери марсиане проходят сквозь жителей земли. Зое говорила мне, что с тех пор, как ее принудил к любви парень по имени Д., с которым она два года просидела за одной партой, она перестала разглядывать людей. У нас всего-то было три серьезных разговора, и я помню их, как даты крестовых походов или шесть битв Столетней войны. О том парне мы говорили не в Тарту, а три года спустя, когда она приезжала на обследование в вильнюсскую клинику. У нас это слишком дорого, написала она моей матери, устрой мне хотя бы неделю по знакомству, попроси своего любовника. И мать попросила. Я пришел к тетке в палату без цветов, с корзиной яблок, купленных у ворот больницы. Не знаю, зачем она взялась рассказывать мне этот двадцатилетней давности хоррор, но уйти я не мог, пришлось сидеть на окне и смотреть вниз, на слоняющихся по осеннему парку больных, закутанных в байковые халаты.

– В тот год я попала в беду, – сказала тетка, – пришла к вам домой, надеясь на помощь, и встретила там Юдиту, державшую на руках зареванного кудрявого мальчишку. Это был ты. Она застыла в дверях и уставилась на меня, прикусив губу, как будто видела в первый раз.

Ну да, я знаю этот взгляд. Она смотрит тебе в середину лба, потому что ей за тебя неловко. Черт возьми, я восемь лет не видел лица своей матери. Последний раз я видел ее в день Зоиных похорон. Помню, как она сверлила взглядом маленького нотариуса, важно сидевшего с бумагами в руках и вращавшего сливовыми глазами. Завещание состояло из одной фразы: Косточка получает фамильный дом, Агне – все, что внутри. Возле слова “Косточка” рукой нотариуса было приписано мое настоящее имя и адрес.

Когда завещание прочли, я не задавал никаких вопросов, хотя они звенели у меня в голове, будто москиты перед дождем, мне показалось, что будут читать еще, и я сидел не шевелясь, но мэтр вытер лицо платком и стал укладывать бумаги в портфель. Родственники, сидевшие вдоль стены, тихо переговаривались на своем змеином шелестящем языке. Нотариус щелкнул замком и спросил, нет ли вопросов по сути прочитанного. Дубовый стол, за которым он сидел, был покрыт бархатной скатертью, в которой я узнал занавеску из кабинета, второпях содранную старушками из рода Брага.

Мать поерзала, вздохнула и попросила повторить то место, где говорилось о доме. Нотариус снова открыл портфель, достал листок гербовой бумаги и терпеливо повторил последние строчки, потом сказал то же самое по-английски, расщепляя слова со сладким треском, будто гранатовые ломтики. Мать внимательно выслушала, кивнула, медленно обернулась и посмотрела мне в лицо. Как будто видела меня в первый раз.

* * *

Усилие шатунов, тяжелый выдох пара, усыпительное постукивание по стыкам – я люблю старые поезда, хотя ненавижу слабый чай и сажу в умывальнике. То же и с Лилиенталем: несмотря ни на что, я люблю этого пижона, позабывшего родную речь, стоящего в дверях Лиссабона, как тигр под воротами даосского храма.

Я встретил его в одном дешевом клубе фаду, где всегда обедал, если было туго с деньгами, – клуб прятался в шиадском переулке, старый хозяин был за повара и готовил как умел. После полудня на дощатую сцену выходила певица, завернутая в черную пашмину, и заводила Elle tu l’aimes. Еще там были витражные окна, напоминавшие собор святой Анны, солнце попадало в зал только через желтые стекла, а зеленые хранили прохладу. Однажды зимой я пришел туда вечером, потому что оказался неподалеку, и удивился – в клубе было полно народу, барная стойка раздвинулась, и за ней обнаружилась печь, где на вертеле крутился здоровенный окорок. Подавальщик принес мне счет вместе с рюмкой жинжиньи, по утрам такого не бывало. У меня болело горло, и я выпил ее залпом. Такой же поднос с рюмкой и счетом он принес парню, сидевшему возле окна, тот отодвинул угощение и произнес, ни к кому не обращаясь:

– И как теперь встать, блядь? Вот как теперь встать?

– Перебрал немного? – спросил я, услышав русскую речь.

– Поможешь до дома дойти? – Парень повернулся ко мне вместе со стулом. – Я живу рядом, напротив военного музея. Можешь звать меня Лилиенталь.

Его длинные припухшие глаза мокро блестели, а губы были покрыты мелкими трещинками. Я подумал было, что такие глаза бывают у кокаинистов, но тут Лилиенталь чихнул несколько раз и достал платок, платок был свежий, хорошо выглаженный. Я давно не видел людей, которые гладят носовые платки, и подумал, что пора бы завести себе дюжину. Потом он стал подниматься со стула, и я увидел его ноги, вялые, будто картофельные стебли, а потом и костыли, прислоненные к стене возле столика.

Через два года костыли пришлось поменять на cadeira. Я помню этот день – мы сидели у Лилиенталя на балконе и ждали посыльного из фирмы, обсуждая цвет коляски, ее цену и мощность двигателя, как если бы речь шла о новой модели для гонок. К тому времени я пристрастился к этому балкону и разговорам с Лилиенталем, как царь нишадхов к игре в кости.

Мы редко бывали вдвоем, чаще – в толпе, на вечеринках у него в квартире, пропахшей канифолью и чем-то неуловимым, похожим на сырые грибы в овраге. Иногда он и сам заявлялся ко мне – с какой-нибудь девчушкой, вцепившейся в ручку cadeira de rodas, будто в спасательный круг. Я так и не смог понять, как попадают в его сети эти смешливые существа, которых Ли приручает с завидной легкостью. Они приходят бог знает откуда и остаются, готовят пири-пири, стирают полотенца и запрягают коней, покуда не утомят хозяина и он не превратит их в тополя, а их слезы в янтарь.

Еще я не мог понять, откуда у него берутся деньги. Единственная картина, которую он продал на моей памяти, висела в китайской лавке, откуда ему присылали суп, – на нее пошло доброе ведро свинцовых белил. Что за мрачная равнина, сказал я, когда увидел ее на мольберте, и Лилиенталь послушно написал на обороте холста: Мрачная равнина, 2007 г.

* * *

Оказалось, что в моей жизни было меньше людей, чем я думал. Всю жизнь я жил, сознавая себя частью толпы, но теперь, когда пришлось выкликать прохожих по именам, их оказалось не так много, и писать приходится о мелочах, которые странным образом удержались в памяти.

Сегодня, например, я вспомнил тот день, когда получил фаянсовую куклу в огромном конверте, заполненном стружкой. Я знал эту куклу в лицо: в спальне, где я провел без малого полгода, она сидела на полке, свесив голые розовые ноги, и звали ее Арман Марсель. Веснушки были выписаны кисточкой, а губы так славно вылеплены, что их хотелось потрогать. Записки в конверте не оказалось.

Все куклы, сделанные Габией, были похожи, как актеры бродячей труппы, разорвавшие старый занавес на отрезы для плащей. Арман Марсель был красноволосым существом неопределенного пола. Несколько красных прядей принадлежали младшей сестре Габии, с которой куклу лепили много лет назад, – я помню, как она вертелась на своем стуле, посылая мне умоляющие взгляды, а потом вопила, когда сестра занесла над ней ножницы.

Когда утром я получил извещение и пошел на почту, я думал, что посылка от матери, и удивлялся: последний раз она делала это, когда я был в школьном лагере летом восемьдесят девятого. И что вообще можно прислать из моей холодной страны – антоновку, сушеные грибы, банку моченой брусники? Подарками я не избалован, знаешь ли. Единственным, кто думал о подарках всерьез, был мой отец, которого я никогда не видел. От него приходили правильные вещи: теннисные ракетки, восковые мелки и даже энциклопедия в семи томах, правда на польском языке. Однажды он прислал мне галеон San Felipe, нарисованный на картоне, нужно было вырезать корабельные части и склеить, чтобы собрать объемную модель, но я не смог, запутался в парусах и всяких бушпритах, да и бросил.

Зачем Габия послала мне куклу? Женщины делают уйму необъяснимых вещей, смешных и страшных одновременно, полагаю, что когда они их делают, то толком даже не знают, чего хотят: рассмешить или напугать. Ведьмы, пожелавшие убить Кухулина, проткнули его собаку рябиновыми прутьями – это страшно или смешно?

Письмо, которое Фабиу написал перед тем, как затянуть петлю на шее, осталось нераспечатанным, тетка просто не стала его читать и засунула в книгу. За девять лет Зое не нашла времени прочитать записку самоубийцы – это страшно или смешно? Или никакой записки вообще не было?

А, вот еще вспомнил про подарки! Бабушка Йоле была прижимиста и всегда заворачивала подарки сама, так что пакетик в самодельной обертке я всегда узнавал и распечатывал последним. В нем наверняка лежало что-нибудь странное, попавшееся бабушке под руку в ее комнате. Однажды я обнаружил там грубошерстные армейские носки, дырочка на пятке была заштопана лет сорок тому назад. На бабушку никто не обижался, она могла выкинуть и не такое. Я сам видел, как в кафе на проспекте она сгребла со столика оставленную кем-то мелочь: смахнула в ладонь и пошла себе дальше довольная.

Женщины бывают на удивление жестокими в своих выдумках о себе самих, такого и злейший враг не придумает. Жестокость – вообще занятная штука, это что-то вроде божественного штрих-кода, по ней видно цену и силу человека, но видно только тому, кто умеет читать код. Вот с талантом, пожалуй, посложнее: мне представляется прожектор, вроде того, что бывает в тюремном дворе или в ночном клубе, выхватывающий случайного человека острым слепящим лучом из темноты. Некоторых сколько угодно высвечивай, они остаются темными сгущениями, равнодушно бредущими в сумерках, но есть такие, что сразу вспыхивают, запрокидывают голову и долго вертятся волчком под надрывную флейту и барабаны.

Зое

Я люблю Лиссабон. Раннее утро в пустом городе, воскресенье. Белые дома на набережной просвечивают зернышками на утреннем солнце, холмы засыпаны горячей золой, а река еще держит в себе темноту. Слышно, как звякают щеколды в Альфаме, хлопает на ветру балконное белье, стучат жестяные поддоны рыбного рынка. Я была здесь несчастна, мерзла, закидывала таблетки горстями в сухое горло. Город был моим единственным другом, других друзей у меня не было. Дружба, детка, похожа на владение пчелами.

Ты обзавелся ульем, весело смотришь на него из окна, слышишь ровный гул пчелиного электричества и думаешь, что у вас отношения: ты считаешь их совершенными, дивными существами, покупаешь им вощину в деревне, в безмедный год подкармливаешь по нужде сахарком, на зиму замазываешь щели глиной. Ты знаешь, что их раздражает твоя борода, запах вина и недостаточная плавность движений, но они терпят, милые, милые. Однажды ты захочешь узнать их поближе, пососать пергу, потрогать мамку, увидеть медовое непостижимое дно. С этого дня не надейся на прежние нежные правила. Заведи себе сетку из черного тюля, купи железный дымарь, употреби все свое хладнокровие и хорошенько – хорошенько! – закрывай лицо.

Со страстью все гораздо проще, как бы ни сгущались твои обстоятельства. Страсть так же легко отличить от мастерства, как медный кубок от золотого – надо попробовать на вкус и тот и другой. Про кубки это Аристотель сказал, а про страсть я знаю сама. Всегда все пробуй на вкус, Косточка. Не забывай, что ты летнее дитя, кузнечик с ломкими ногами, родившийся на границе двух эпох, у тебя все карты на руках, и тебе повезло, ты успеешь умереть вовремя. Вы – последнее поколение, знающее, что такое табу, и верящее в амулеты. Золотые, зеленые, злые.

Те, кто придут за вами, будут жить в обществе, где люди не учатся, потому что знание перестало быть частью ума, а дети выбирают между жизнью мальчика и жизнью девочки, а если не могут, то становятся и тем и другим. В каком-то смысле я рада, что не увижу этого дивного мира. Он будет забавным, наверное, но мне было бы скучно без университетских кампусов и войны полов.

Сегодня я смогла встать с кровати, обрадовалась и вышла на крышу, завернувшись в одеяло. В Лиссабоне настоящая зима, у меня даже щеки замерзли. Глядя вниз, в переулок, где под снегом поблекли все цвета, кроме цвета кирпичной пыли, я стала вспоминать сон, который увидела под утро.

В этом сне я была в заснеженном саду, давно заброшенном: старые яблони в лишайнике, смородина в ржавчине, крыжовник в мучнистой росе. Я сидела на скамейке, сделанной из двух оструганных досок, и смотрела телевизор, стоявший на пне. В телевизоре тоже шел снег, черно-белый, мерцающий, я ужасно мерзла, но не могла оторваться от экрана. Полагаю, это был фильм про смерть.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации