Текст книги "Каменные клены"
Автор книги: Лена Элтанг
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
* * *
Есть трава болодной былец, ростет подле великих рек, высока, что крапива, цвет на ней, что бел походил, а корень хохлат, черен, красноват, тяжек дух.
Хедда перестала носить траур спустя два месяца после смерти отца.
– Я уезжаю в Кардифф, – сказала она, – кто-то ведь должен заниматься финансами. К вашему сведению, мы прогораем и вот-вот прогорим. Землю и пансион придется заложить, а еще лучше – продать!
«Продать, уехать и Фирса забыть», – подумала Саша, вспомнив пьесу из маминой книги, но промолчала. Они с мачехой редко отвечали друг другу вслух.
Вернувшись через две недели, Хедда стала улыбаться самой себе в зеркале и выходить в спальню каждый раз, когда зазвонит телефон. Саша забеспокоилась, несколько раз она подходила к двери мачехиной спальни, когда та говорила по телефону, но слышала только обрывки слов: зима, дома, я сама.
За день до сочельника в доме появился человек с глянцевыми прямыми волосами, колкими перстнями на длинных пальцах и отрывистым именем. На самом деле имя у него было длинным, полным спотыкающихся согласных, но Хедда сказала: это мистер Аппас, и все стали звать его мистер Аппас.
Он приехал на стареньком «ровере», с кожаным потертым чемоданом, в котором оказались рождественские подарки для Хедды и девочек – три тонкие шали, которые он почему-то вручил сразу же, прямо у дверей, и Сашу кольнула надежда, что он уедет, не дождавшись Дня подарков.
Саше досталась зеленая пашмина с бахромой, это цвет бессмертия, сказал индийский гость, а Хедда заулыбалась и взяла его за руку. На руки Аппаса Саша не могла смотреть без удивления, особенно когда он сплетал пальцы, выложив обе смугловатые кисти на белую скатерть. Ей казалось, что его пальцы на сустав длиннее, чем надо, а перстни выглядели бутафорскими, полыми, точно такие Саша видела в лондонской лавке на Портобелло, их там была целая груда по полтора фунта штука.
Приехав, мистер Аппас расположился в одной из гостевых комнат наверху и первым делом принес Саше четыре потертые банкноты.
– Надеюсь, горячий завтрак входит в стоимость? – спросил он, положив деньги на конторку. – И еще, будьте добры, поменяйте мне полотенца. Они слишком долго пролежали в ванной и пропитались сыростью. Вам следовало бы получше топить!
– Он будет учить меня? – спросила Саша мачеху, когда та вернулась из сада с охапкой голубоватой осоки. – Он вообще-то кто?
– Мистер Аппас – мой хороший знакомый, – сказала Хедда, остановившись в дверях и глядя на Сашу посветлевшими от обиды глазами, – у него в Свонси живет сестра, она держит приличный ресторан.
– Знаю, – сказала Саша, – однажды я ела там манго ласси с йогуртом. И тебя там видела. Так себе был манго ласси.
Хедда подняла брови и открыла рот, но говорить передумала. Она прошла в кладовку и, вернувшись оттуда с глиняной вазой, протянула ее Саше:
– Осоку поставь у него в комнате. Замени полотенца. И имей в виду – у мистера Аппаса в Кумаракоме свой круизный корабль, он не хуже тебя знает толк в гостиничном деле.
Наутро, выйдя к завтраку, индиец разложил на столе целую пачку ярких фотографий: озеро Вембанад, белые цапли и плавучие домики. Они называются кутуваламы, произнес он несколько раз, и Младшая радостно повторила за ним: кутуваламы.
Горячий завтрак гостю не понравился, он намазал тост земляничным джемом и жевал его долго и аккуратно, промокая темно-красный рот салфеткой.
– Тот, кто наращивает свое мясо, поедая плоть других созданий, обрекает себя на страдания, в каком бы теле он ни родился, – сказал он, когда Хедда осторожно спросила, чем ему не угодил омлет с беконом. – Однако у вас прекрасный кофе, я, пожалуй, выпил бы еще чашечку.
Саша сидела напротив него, разглядывая суховатое маленькое лицо – того оттенка, который появляется на изнанке листьев, когда растению не хватает железа, – и пыталась представить губы мачехи, ищущие на этом лице подходящее для поцелуя местечко. Почувствовав ее взгляд, Аппас понимающе покачал головой и спросил:
– Сегодня прохладно, но вы не стали надевать свою новую шаль, дорогая Аликс, следует ли заключить, что она вам не к лицу?
– Я тут почитала о зеленом цвете в маминой книге, – сказала Саша, глядя ему прямо в угольные зрачки, – там говорится, что зеленый – это цвет банкротства. Также там упоминался зеленый флаг – символ кораблекрушения. Более того, зеленым египтяне раскрашивали мертвого Осириса. Не говоря уже о цвете плесени.
Мистер Аппас отбыл в своей дребезжащей машинке утром двадцать пятого, после того как Саша подала на ужин свиной рулет и стейки с зеленым горошком, не обратив внимания на гору вегетарианских запасов, предусмотрительно сделанных Хеддой.
Увидев Сашины приготовления, Младшая побежала звонить матери, но было уже поздно – запахи пригорелого мяса расползались по «Кленам», мешаясь с запахами мандариновой кожуры и еловых веток. Мистер Аппас тихо спустился вниз, накинул гостевую брезентовую куртку и, пробормотав что-то о приятной прохладе, торопливо направился в сторону моря.
Хедда приехала в пять, сбросила мокрое шерстяное пальто и взлетела по лестнице в свою комнату. Позже – наткнувшись на Сашу в прихожей – она молча и сильно ткнула ее кулаком в ключицу. В восемь они встретились за столом, где Аппас ковырял ложкой рисовый пудинг и рассказывал о своих планах на будущий год, хмуро косясь на Сашу выпуклым глазом, слезящимся в раскаленном от свечей воздухе гостиной. Утром мачеха вышла его проводить и долго стояла перед окошком водителя, положив руки на опущенное стекло, как будто не позволяя его поднять.
В январе и феврале постояльцев было мало, шли дожди. Саша и Хедда почти не разговаривали. Две комнаты наверху пришлось закрыть, чтобы не расходовать уголь.
Третьего марта Хедда уехала, оставив короткое письмо.
Луэллин
сестра мисс сонли пропала несколько лет назад, в саду могильная плита, и ссора была из-за мужчины? переспросил я, понимая, чего от меня ждут, и поднял два пальца, подзывая патрика, – а что же честные соседи, неужели никто и ухом не ведет?
в том, что касается чужой жизни или смерти, местные жители – самые спокойные люди на юге острова, весело ответил суконщик, у них своих забот хватает, знай себе хоронят и женятся, хоронят и женятся!
не тебе об этом судить, как не тебе судить о саше сонли, встрепенулся плотник, ты ведь даже не из пембрукшира, дружок, мы вообще не знаем, откуда ты! зато мы знаем, что кошка объела тебе уши и нос!
держу пари, в этой истории всему есть простое объяснение, бодро сказал я, сделав большой глоток из принесенной патриком рюмки, надо поговорить с соседями и хорошенько обыскать сад, мертвая сестра не иголка, я бы за день справился
пари так пари! суконщик поставил ладонь ребром на залитую пивом столешницу, но учти – это тебе не битву лапифов с кентаврами разбирать, сидя в кожаном кресле в бреконском колледже, ты всегда был слабоват в делах такого рода, лу, в настоящих мужских делах
не связывайся с ним! плотник тяжело помотал головой, неприлично заключать пари на женщину, да к тому же на бедную сироту, я ведь ее без гроша оставил
ставлю золотые часы с календарем! я стукнул рюмкой по столу, знаю я твои часы, усмехнулся суконщик, я сам их купил, когда тебя еще звали луэллин стоунбери, давай лучше на желание, тем более что мое желание тебе известно – проиграешь и сядешь на паром, а то никто мне даже ромашки паршивой не принес!
извлеки меня из тины, чтобы не погрязнуть мне, нараспев произнес плотник, поднявшись со стула, да избавлюсь от ненавидящих меня и от глубоких вод, открывааай вторую, стоунбери, и оставь мальчишку в покооое!
ох, как же я соскучился по этим протяжным гласным и согласным, вибрирующим, будто папиросная бумага на гребенке, два года назад мне пришлось привыкать к ним заново – радостно и быстро, так, вернувшись из пустыни, привыкают к чистой воде, как угодно долго льющейся из крана в ванной
два года назад я снова стал приезжать в уэльс, а ведь думал, что никогда не приеду: я сменил имя и адрес, свернулся водяной улиткой и передвигался вниз головой, осторожно нащупывая дорогу на поверхности пруда
мне приходилось не думать сразу о двух точках необратимости, а это нелегкий труд – не думать о чем-нибудь, это все равно что пытаться не трогать заболевший зуб языком – одна точка неумолимо мигала со дня смерти отца, а другая вспыхнула в две тысячи восьмом, вспыхнула и вернула меня на кушетку доктора майера, узкую, как ложе марии на картине россетти
* * *
заметано, сказал я, поднимаясь со стула, разберусь с этой историей, как только появится пара свободных дней, а теперь мне нужно выспаться – лондонский автобус уходит в половине шестого утра
проигрыша я не боялся – я достаточно знаю о ведьмах, я даже знаю, что если подглядывать за ведьмой во сне, то можно увидеть, как оса влетает и вылетает из ее обмякшего тела, я целую книгу прочел о джулии, ведьме из брандона, которую гервард воскрешенный нанял для того, чтобы заклясть норманнов во время очередной дурацкой войны, а потом норманны подожгли ее дом и ее саму в этом доме, полном медных шаров с отварами и птичьих чучел
я оставил на столе горстку мелочи, взял со стула сумку и отправился наверх, в знакомую комнату над пабом, поднимаясь по лестнице, я думал о незнакомой мне ведьме александре, чей дом подожгли посреди цивилизованного острова, который правит волнами чортову уйму цивилизованных лет
люди не меняются, сказала бы моя мать, меняется только погода и королевские почести! это, пожалуй, все, что я запомнил из слышанного от матери, – нет, не все: она называла меня лорд беспорядка, и я обижался, хотя знал, что в старину так именовали распорядителя на замковом балу, чья беспокойная свита была увешана колокольчиками и старательно ими гремела
отперев комнату взятым у патрика ключом, я лег на жесткую койку, выключил свет, закрыл глаза и отправился вниз, вдоль ньюпорт-стрит, вдоль харбор-роуд и дальше, под гору, к железному гудящему причалу, к острым камням и лишайнику, и еще дальше, под гору – к самому ирландскому морю, полному тритонов, рыбьей чешуи, тины и серебряных заклепок с фоморских кораблей
* * *
по дороге на автобусный вокзал, покуда западный ветер дул в подреберье каждой подворотне, я то и дело заходил выпить рюмочку и обсушиться, вернее, просушить свой плащ, который я купил в оксфаме на брикстон-роуд и до этого дня считал непромокаемым
в оксфаме работает мой бывший студент – волонтер, обычно он оставляет мне винилы и книги, а на прошлой неделе вынес из подсобки светлый плащ с клетчатой подкладкой и торжественно сообщил, что вещь создана для меня – воротник хамфри богарта, пояс с пряжкой, а на плечах эполеты
некоторое время я сомневался – мой отец пощупал бы ткань и сказал что-нибудь вроде габардин из плотного египетского хлопка! – но студент подмигнул и показал мне бирку, где значилось двенадцать фунтов, к тому же за окнами собирался дождь, так что я ушел оттуда в плаще
когда дождь припустил особенно сильно, я зашел под козырек магазина мебели и посмотрел в большое зеркало, стоящее в витрине, – вылитый сыщик из нуара сорок девятого года! такое же зеркало висело в спальне у моей матери, овальное, в гипсовой раме, мать в него почти не смотрелась, она считала себя некрасивой, а я считал, что меня взяли из детского дома
в школе меня прозвали внучком, и это было обидно, хотя миссис стоунбери была и вправду слишком старой, притом что она не была ни седой, как мать моего дружка андерса, ни толстой, как учительница математики в гвинеде, – мама была старой изнутри, как новая с виду перчатка, у которой в прах износился подкладочный атлас, мама была старше отца, а это уж никуда не годилось
мы жили на отшибе, в городской школе о нашей семье знали только несколько человек, но те, кто знал, своего не упускали: где тебя раздобыла эта старушка? спрашивали меня в классе – неужели в котле с кореньями? судя по тому, что отец твой давно убрался с глаз долой, он к этому делу не причастен!
дитя истощенных чресел, сказал бы джойс, – мама родила меня в своей спальне, в больницу не поехала, как будто сама себя стыдилась, через неделю после родов ей исполнилось сорок четыре года, а через восемь лет отец продал лавку, уехал в чепстоу и поселился там в комнате над трактиром белая рука короля
когда мама умерла, я вздохнул с облегчением
Саша Сонли
Собираясь в Д., я искала шкатулку с браслетами и невзначай начиталась мачехиных писем. Всю ночь в мое окно стучался слоноликий Ганеша, пытаясь позолоченным хоботом отодвинуть защелку. Писем у меня осталось только восемь или девять, остальные исчезли четыре года назад из ящика с инструментами в папином сарае. Надо было их сразу порвать и выбросить.
Прошлой ночью мне снился пианист, с которым я провела ночь в отеле «Миллениум», уж лучше пусть бы Ганеша снился, честное слово. Было убийственно душное лето, я получила два подарка на день рождения – от отца и от тетушки из Голуэя, два конверта по пятьдесят фунтов в каждом. В те времена этого хватало на скромную поездку в Лондон, и я поехала в Лондон, тем более что по радио обещали прохладу на востоке острова.
Потратив десятку на блошином рынке, я прошла вдоль канала до парка «Виктория», села там на траву и высыпала пакетики перед собой на платок. Вот латунный волчок, вот кусок кружева, вот портсигар с пробковой крышкой для папы, на нем нацарапаны инициалы прежнего хозяина. Чья-то прохладная тень закрыла солнце, и я подняла глаза: возле меня стоял черноволосый мужчина в плаще, в руках у него был пакет с сэндвичами, стремительно подмокающий оранжевым маслом.
– Можно взглянуть? – Он сел на траву рядом со мной и протянул руку за портсигаром, но я завернула его в бумагу, сунула в сумку и застегнула молнию.
– О, я понимаю, это подарок для вашего возлюбленного?
Когда он произнес возлюбленный по-французски – vоtre amant, – я сразу расслабилась, села поудобнее и стала его разглядывать. Лицо незнакомца было круглым, но выразительным – наверное, благодаря острому горбатому носу, в точности такой нос я видела на хальсовском портрете молодого человека с перчаткой.
– Люблю этот парк. Раньше здесь бегали олени и жили епископы, – сказал он мечтательно, порылся в кармане плаща и протянул мне фляжку, похожую на книгу в тисненом переплете. Я помотала головой, отказываясь.
– Ну и напрасно. – Он медленно отпил несколько глотков, разглядывая мое лицо. – Какая строгая девушка, не хочет пить с иностранцем крепкий сарацинский заммут. Английское провинциальное воспитание?
Я молча протянула руку за фляжкой и поднесла ее к носу, из горлышка потянуло анисом, незнакомец развернул пакет, достал сэндвич с ветчиной и принялся жевать. Под его насмешливым взглядом я выпила все, что было во фляжке.
– Разве это крепкое? Мама чем-то похожим поливала мороженое.
– Pas vrai? Что ж, ваша мама знает толк в выпивке, – усмехнулся он. – Эту штуку полагается поджигать и пить с кофейными зернами, но я не играю в гарсонские игры с алкоголем.
– Мне пора идти. Спасибо за угощение. – Я поднялась, стряхнула приставшие к платью травинки и нагнулась за сумкой.
В голове у меня зажужжала и заметалась большая шершавая пчела, кончик носа защипало, как будто от холода. Я проглотила противную сладкую слюну и села на траву.
– Погодите! – Мужчина поднялся и подал мне руку, улыбаясь блестящим от масла ртом. – Я, пожалуй, вас провожу. До концерта мне совершенно нечего делать. Меня зовут Натан, и я совершенно безобиден.
Мы гуляли еще часа два, пили холодный чай, потом – снова самбуку в каком-то пабе, потом, часам к шести, поехали в Барбикан, где у Натана действительно был концерт, но я была пьяна от горящей синим огнем бузины, и Двадцать четвертый концерт Моцарта показался мне полным отчаяния. А потом мы поехали к Натану в отель, потому что добираться в хостел на Тивертон-стрит было поздно и совершенно незачем.
* * *
Странное дело, я помню каждое его слово. Я помню его удивленный смех, когда по дороге в отель я рассказывала про рецепты пирога из служанкиной книги: бросьте в котел горсть лепестков, горсть белого миндаля, горсть очищенных фиников, горсть смородины и заварите все это в сливках. Всего по горсти, сказал он, показывая мне свою маленькую смуглую ладонь, но ведь горсть-то у всех разная!
– Знаешь, почему в старинных домах так много замурованных окон? – спросил Натан, когда мы вышли из такси. – Еще триста лет назад англичане платили налог на свет, поэтому семьи победнее сидели в темноте, заложив окна кирпичами. В определенном смысле многие до сих пор так сидят!
– Этот ваш город похож на оркестр Малера: он непривычно большой, и трубы в заднем ряду сияют золотой шеренгой, – говорил он потом, подводя меня к окну с видом на крыши Слоун-стрит, – поэтому жить здесь нельзя.
– Лондон издает пустой крик. Здесь даже музыка покрывается глазурью. Музыкант должен жить в маленьком патриархальном городке, где молоко отпускают в кредит, – говорил он, обнимая меня за плечи. – А ты классическая переписчица нот, мечта затворника. Жаль, что мы живем не во времена замурованных окон, тогда возраст согласия начинался в двенадцать лет, и ты бы непременно дала мне согласие. Да?
Подоконник в номере был мраморным, на шторах были вышиты медноцветные птицы, отель казался очень дорогим, и я все время боялась, что в дверь постучатся люди в голубой униформе – как тот портье, что проводил нас длинным взглядом, – и спросят, кто я, черт возьми, такая.
– Попробуй «Ришар», – бормотал пианист, вынимая из бара бутылочки с коньяком и расставляя их, будто шахматные фигуры. – Это лучшая вещь из всех, что мир способен тебе предложить. Потом следует Малер, а уж потом секс и чревоугодие. Для последних двух ты пока не годишься, так что выпей.
В тот вечер я была здорово пьяна, чуть не упала в стеклянном лифте, когда мы поднимались к нему в номер. Потом Натан сказал, что нужно освежиться, и вымыл меня жесткой мочалкой, поставив перед собой в ярко освещенной ванной. А потом мы лежали в простынях и разговаривали обо мне – такого со мной еще не случалось.
– Ты, Александра, похожа на валлийскую погоду, – говорил он, – на туман, стелющийся над рыжей полоской дюн, avec un phare au bout de la plage. Мужчины в большинстве своем connards infantiles, и тебе нужно найти такого, который отыщет твой маяк на берегу, даже если придется бить тебя сыромятной плеткой.
Чертова музыкальная кукла Натан. Я несколько лет ждала от него письма, приглашения на концерт или хотя бы звонка из какого-нибудь забытого Богом аэропорта. Ничего особенного в отеле не произошло, алкоголь, эвкалиптовая пена, разговоры в темноте, но я все-таки ждала. Люди во всем ищут смысл, а натыкаются только друг на друга – мне стоило прислушаться к словам пианиста, да и пить в тот вечер стоило поменьше. С тех пор я пила только один раз, ледяную водку на поминках, но скоро буду пить снова – в Д. без этого не обойтись, я поеду туда сегодня в полдень, утренний автобус я проспала.
Пить придется много, иначе connard infantile мне не поверит.
* * *
Вечно у меня все не как у людей. У людей несчастливые дни заканчиваются пятнадцатого, это я у Овидия прочла: До июньских ид нет удачи невестам и женихам. Пока мусор из храма не будет унесен в море, я не буду чесать волосы, не буду подстригать ногти и не буду спать с моим мужем, хотя он – жрец Юпитера.
А что делать тем, у кого несчастливые дни только начались? Замолчать, затаиться, онеметь, пока мучительный мусор из моей жизни река Ди не унесет в Ирландский залив? Если в ожидании этого дня я не стану чесать волосы и стричь ногти, то так и умру – лохматой и когтистой девственницей, курам на смех. Потому что в нашем Вишгарде этот день не наступит никогда.
Они считают меня ведьмой, а значит – со мной можно поступать как душе угодно. Разумеется, я ведьма, а кто же еще. Я не насылаю овечий мор, не летаю на лавровых ветках, чего уж там – у меня даже нет приличного медного котла над очагом.
Зато у меня есть веснушки и маленькая родинка под коленом, похожая на след зайца. Это раз. Мои деньги превращаются в сухие коровьи лепешки, не успеешь и глазом моргнуть. Это два. А вот вам и три: я переписываюсь с духами, за такое во времена Мэтью Хопкинса сжигали безо всякой жалости.
Когда я пишу в свою тайную тетрадь – я называю ее травником, в честь Малого Лицевого Травника, – я знаю, что, кроме мамы, ее никто никогда не прочтет. Как и настоящий Травник, написанный чудесной витой кириллицей, который мама привезла с собой, забрала у прабабки в деревне, вместе с двумя иконами. Никто не прочтет, ну и ладно. Разве думала об этом белоснежная корова Ио, когда взялась вычерчивать копытом слова на песке, – она хотела добиться внимания своего непонятливого отца, и она его добилась. Ее обняли и заплакали над ней. Для нее вырастили анютины глазки, и она ела их всю дорогу, пока не стала царицей египетской.
Я тоже ем анютины глазки! И пью греческий чай из шалфея! Меня тоже жалит божественный овод и гонит вдоль грязного берега Ирландского моря. Я мариную бутоны одуванчиков! Я сушу семена пиона на подоконнике! Я летаю на ветках бузины! Обнимите же меня.
Письмо Дэффидда Монмута
…Я не знаю, что ты намерена делать, Саша, но, что бы там ни было, отель закрывать нельзя! Подумай о том, что этот дом – все, что осталось от твоих родителей, и тебе придется продать его, без постояльцев ты не сможешь содержать ни «Клены», ни себя саму, как это ни печально.
Когда мистер Сонли умер, ты мгновенно отменила нашу помолвку, сшила черное платье и ходила в нем всю осень, хотя смысла в этом не было никакого. Древние носили траур не затем, чтобы показать свою скорбь, а из страха: они боялись, что в обычной одежде умерший признает их и будет преследовать. Будь я на месте Уолдо Сонли, я бы явился с того света и задал тебе хорошую трепку за то, как ты поступила с его женой и дочерью. Если бы мы все-таки поженились, ты жила бы спокойно в укромном поместье, предоставив мачехе самой разбираться со своим потомством.
Ты пишешь, что устала, что тебе не под силу роль трактирщицы из бойкой пьесы Гольдони и что ты предпочла бы любовь к трем апельсинам или что-то в этом роде. Отдаешь ли ты себе отчет в том, что в глазах окружающих тебя людей ты выглядишь скорее как la donna serpente? Тебя не любят, но ты предпочитаешь оставаться в неведении, а неведение обходится дорого!
Когда я преподавал в младших классах, еще в старом добром Хеверстоке, у меня в классе была странная девочка, которой, мягко говоря, никто не был особенно увлечен. Кажется, ее звали Агата. У нее были толстые ноги, нескладное тело и что-то не то с лицом, дети этого не прощают – так что в лучшем случае ее не замечали.
В День св. Валентина, когда все выставляли на подоконниках свои раскрашенные обувные коробки, она доверчиво поставила свою, и я дал себе слово положить туда что-нибудь, но забыл. Дома же вспомнил, увидев такую же коробку, выставленную горничной, и корил себя целый вечер, воображая разочарование бедного ребенка.
На следующий день в обувной коробке Агаты лежала целая груда открыток с виньетками и даже зеленый плюшевый медведь. Когда я это увидел, то признал, что ничего не понимаю в наших детях, раскаялся и целую неделю спускал им все фокусы и шалости как никогда благодушно.
Так бы и думал до сих пор, если бы в конце февраля не увидел парного, бежевой масти, медведя в лавке на Альберт-террас, любопытство подтолкнуло меня спросить, какой мальчик недавно купил зеленого, мне сказали, что купила девочка, и еще – что, купив ворох открыток, она их все подписала прямо в магазине, на прилавке. Очень торопилась. Угадай, о чем я подумал, покупая оставшегося медведя?
О том, что ты рассказывала мне тогда, в Париже, а я обещал никогда не вспоминать – и вот вспомнил. О том, как ты подделывала приглашения на дни рождения, чтобы не огорчать маму, и – отсидевшись на берегу, в пляжной кабинке – приходила домой утомленная, с рассказами о своих светских успехах. И еще: как ты отправляла самой себе открытки с видами, якобы от путешествующей подруги, и показывала маме, избавившись от конверта с предательским штампом местной почты. Ты думаешь, она об этом не знала?
…И еще: прошу тебя, оставь эту затею с Сондерсом Браной. Я тебе еще раньше хотел сказать, но предполагал – не без оснований, – что ты примешь это за ревнивое брюзжание. Не связывайся с ним. Он мальчишка всего-навсего, кудрявый англосакс с соломой в волосах. Знаешь ли, что о вас говорят? Старшая Сонли не слишком-то жалует Сондерса, но не справляется с отелем одна, а молодой Сондерс беден, как мышь в доме викария, и готов улечься даже с сапожной щеткой, лишь бы в хозяйстве пригодилась.
Прости мне эту пахнущую пивом цитату и то, что я не стану называть тебе имени говорившего, – я ведь знаю, что тебе все равно, просто не смог удержаться, прости. Этот парень отлично годился для твоей младшей сестры, и – если ты ее не убила – отправь его к ней, где бы она теперь ни была.
ДМ
Лицевой травник
Есть трава Иванов крест, а корень все кресты – связан крест за крест. Давать та трава молодым детям в молоке – ино скорбь не вяжетса… а кто и пойдет в пир, возьми с собою от еретиков, помилует Бог.
Когда отец Саши умер, все было на удивление просто: мачеха съездила за священником, и тот подписал бумаги вместо врача, потому что молодой Фергюсон был теперь один на три окрестные деревни – его отец слег еще в начале июля.
К тому времени, как преподобный Скроби приехал в «Клены», тело умершего стало твердым и сильно уменьшилось, а нос, наоборот, увеличился и занял как будто всю середину лица. Хедда стояла над отцом в растерянности, то и дело вытирая лицо платком, ей, наверное, хотелось заплакать, но слезы никак не желали катиться и набухали в глазах, делая их похожими на толстые линзы.
Отец лежал на крахмальной простыне – желтый и хрупкий, будто полая терракотовая статуэтка, Саша видела такую в Британском музее. Казалось, поднимись сейчас ветер, и его сдует со стола и понесет по траве, переворачивая и подбрасывая, а потом оставит лежать лицом вниз возле садовой стены, в зарослях ревеня и дикой малины. Преподобный Скроби провел своей рукой по папиному лбу – осторожно, как будто боялся отшелушить кусочек охристой глины.
– Твой отец был хорошим человеком и никому не делал зла, – произнес он с поучительным видом, – сам же он перенес довольно страданий. Тебе следует помнить об этом, Александра Сонли.
Хедда сама побрила отца опасной бритвой и переодела в воскресный костюм. Костюм выглядел на нем, как и раньше – старомодно и неуместно, лучше всего на папе смотрелся грубый вязаный свитер с аранскими узорами, будь Сашина воля, в нем бы и похоронила. Еще Саше хотелось прикрыть папины руки – его ногти всегда были желтоватыми, а теперь к желтому добавилась голубая известь, – но руки уже сложили у отца на груди, и все, кто приходил посмотреть на мертвого хозяина «Кленов», задерживали взгляд на ногтях.
От этого Саше становилось все хуже и хуже, и довольно скоро она ушла в дом, оставив Хедду и преподобного Скроби стоять в саду, под густой красноватой листвой, защищавшей отца от августовского отвесного солнца.
* * *
Есть трава Парамон, а корень тое травы – человек, и та трава выросла из ребра человека того, и взем ея и разрезати ребра, и выни у него сердце; аще у котораго сердце болит, и пей с нево – и исцелеешь.
– Зачем это? – спросила Саша, когда Хедда принесла ей свою черную креповую шаль. – Я не поеду. Вон сколько грязи соседи нанесли.
Она сняла туфли, купленные для похорон, подвернула юбку, повязала голову белым платком, взяла щетку и принялась сосредоточенно чистить пол в кухне. Кирпичная пыль и садовая земля навсегда останутся в доме, если сразу не вымести.
Хедда уже нарядила Младшую и стояла на крыльце с букетом желтофиолей из маминой теплицы – в этом году там больше ничего не распустилось, цветы как будто расхотели жить, как прежде, и стали травой. Обе нетерпеливо переминались у дверей, поджидая Сашу и поглядывая на дорогу, где в своей новой машине сидел учитель Монмут, приехавший за ними с кладбища. Чуть раньше он отвез туда тетку с двумя корзинами цветов, купленных утром в садовом хозяйстве на холме.
На учителе был черный джемпер, несмотря на полуденную жару, он насупился, сдвинув редкие брови цвета подгоревшей овсянки, но Саша знала, что он страшно всем доволен – и тем, что прокатится на открытой машине в погожий денек, и тем, что Саша не станет теперь тянуть со свадьбой, а значит, сульфур и меркурий сольются наконец в тиши, в усадьбе за Вествудским лесом.
Саша высунула голову из кухни и, нарочно проведя грязной рукой по лбу, сказала:
– Не ждите, не поеду. Приготовлю мятный чай и печенье для тех, кто явится сюда следом за вами.
– Садись в машину, Александрина, – сказала Хедда своей дочери, – твоя сестра решила остаться дома, у нее, видно, есть дела поважнее.
Через два часа они вернулись втроем. Никто из присутствовавших на похоронах не захотел ехать в «Клены», а тетка учителя отправилась домой на почтовом автобусе.
– На кладбище было двенадцать человек в черном, – сообщила Младшая, разгибая короткие пальцы, – и еще аптекарь в фиолетовом плаще. Венков было два, один из мирта, со стеклянными ягодами, я две ягоды отщипнула.
– И все тринадцать человек, – сказал Дэффидд, – недоумевали по поводу твоего отсутствия. Видишь, никто даже чаю выпить не приехал, подумали, наверное, что с тобой нехорошо.
– Со мной нехорошо, – подтвердила Саша. – Ехали бы вы домой, учитель. Мне еще веранду нужно отскрести.
Не заходя в дом, мачеха села на садовую скамейку и уставилась на свежевымытые, темно сияющие на закатном солнце стекла оранжереи. Саша молча ходила из кухни в сад и обратно, она поставила блюдо с рогаликами туда, где недавно лежал отец, разложила салфетки, принесла из погреба бутылку имбирного вина и села к столу.
Обиженный учитель Монмут разлил вино, не произнося ни слова, выпил свою рюмку залпом и пошел к машине. Саша выпила свою. Мачеха тоже выпила, тяжело встала со скамейки и направилась к дому, на ходу разматывая черный шейный платок.
– Идем со мной, Эдна, – позвала она дочь, и та покорно поднялась, откликаясь на прежнее ненавистное имя.
Младшая знала, что, если возразит матери хотя бы взглядом, все сегодня кончится еще хуже. А хуже, пожалуй, трудно было придумать.
* * *
Есть трава погибелка, ростет на борах в марте месяце, цвет лазорев. И та трава женам дай – ино детей не будет, а в другой год дай – и дети будут. А рвать ея марта 5 день.
Всю ночь она думала о теле отца, лежащем под слоем глины. Земля на Вишгард Черч была одно название, что земля, сплошной суглинок, а кое-где и вовсе песок. Саша часто там бывала, сворачивала по дороге на Лланишер, чтобы посидеть на чугунной скамейке под ивами. Кладбищенского сторожа там не водилось, и калитка в белом заборе всегда была нараспашку. Всего два венка, думала Саша, беспокойно ворочаясь в постели, а ведь его в деревне любили, он был свой, он был нарасхват, то замок починить, то ступеньку заменить на крыльце. Плотник – голова, говорили они, a vo penn bit pont! – а когда он остался вдовцом, к ним полгода заглядывали одинокие соседки с горячим печеньем на блюде.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?