Текст книги "Каменные клены"
Автор книги: Лена Элтанг
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
в моих ботинках было полно воды, зато плащ я надел наизнанку, клеенчатой стороной вверх, мой плащ делает меня похожим на сыщика из film noir, какого-нибудь митчема с моральным кодексом самурая – тревожные светотени, косые ракурсы, золотые отблески вывесок в лужах, – зато ловко превращается в синий плащ дождя, такой был у кого-то из старых богов, то ли индры, то ли одина, а может, у них обоих
меж тем дождь усилился, капли превратились в струи, белая кнопка нажалась с хриплым стуком, будто последняя клавиша у рояля, но звонок не зазвенел, я постучал костяшками пальцев по косяку, потоптался у ворот, позвонил еще раз и наконец взял горсть гравия с дорожки и перекинул ее через стену
что-то стеклянное зазвенело, посыпалось, хлопнула дверь – или окно? – и послышались быстрые разъезжающиеся шаги по мокрому гравию
я твердо решил переночевать в погорелых кленах и посмотреть на ведьму – возвращаться в город по такой погоде не было смысла, значит, мне нужны кровать, горячий чай и выпивка, и я готов был расстаться с пятьюдесятью фунтами, хотя это чертовски большие деньги, четыре спокойных благодатных вечера, если пересчитать на гавана клаб аньехо
Лицевой травник
Есть трава измодник, ростет при польниках или старых межах, да та ж трава угодна, котораго человека окормят, дай пить с медом теплым, ино вынесет верхом и низом.
Мамины книги, хранящиеся теперь в кладовке, рядом с рулонами обоев, которыми отец собирался оклеить спальни, да так и забросил, давались Саше с трудом, полузабытый русский цокал смешными суффиксами, превращающими ворону в воронку, сороку в сорочку, а галку в учительскую галочку.
Книги и в детстве казались ей чужими оттого, что были слишком подробными, толстыми и заносчивыми. Но тогда ей приходилось читать их каждый день, чтобы мама была довольна. Самым трудным для чтения был «Травник лицевой малый». Даже название его казалось Саше нелепым, не говоря уже о том, что кожаная обложка, похожая на засохшую хлебную корку, объеденную мышами, весила больше, чем любой учебник.
– Малый, потому что маленький, – поясняла мама, доставая его из шкафа, для этого ей приходилось вставать на стул, – а есть еще Большой, так тот петербургского издательства Каспари, в двух томах, с гравюрами на меди! Но он нам не по карману, дорогая.
Не по карману, это Саша понимала. Малый травник был толстым и растрепанным, он бы даже в карман кухонного фартука не поместился, чего уж говорить о Большом травнике, тот, наверное, занял бы собою весь гардероб, а то и весь дом, а то и весь Абергуайн.
Читать рассыпающийся на блеклые листочки томик было все равно что играть в скраббл со сметливой Дейдрой, сыплющей незнакомыми словами, вроде pigborn или оlliach, – Саша просто не могла поверить в такое сочетание букв и лезла в словарь, каждый раз уныло признавая Дейдрину победу.
Слова теснились в Травнике непостижимой славянской скорописью, иногда Саше казалось, что это сделано нарочно, чтобы не читали те, кому не положено. Вот вырасту, думала она, и буковки разгладятся и разделятся на важное и не слишком, так собачья шерсть разделяется на подшерсток и ость под железной расческой.
Лет через десять ей стало казаться, что эти страницы душно пахнут мамиными косами, когда-то, в особенно трудные времена, маму коротко остригли, и с тех пор она по утрам терпеливо пристегивала косы к затылку заколками и гребнями.
Когда мама умерла, Саша нашла в спальне жестяную коробку из-под бисквитов – косы свернулись в ней двумя золотистыми змейками, положив друг на друга головы и хвосты. В хвостах торчали маленькие черепаховые шпильки.
* * *
Трава броанарес, несчастье несущая, а ростет она по горам, а цвет у нея вишнев, а розцветет зело прекрасно, а дух благоуханен велми.
– Пчелиные матки – убежденные королевы, они не становятся рабочими пчелками, даже если их голодом морить, – заявила Младшая, проводив до ворот посыльного с пасеки, с которым она долго болтала в саду, – потому что они крупнее и красивее!
Вот и мама твоя не стала тут долго задерживаться, подумала Саша, ставя литровые банки с медом на полку в кладовой, теперь она сидит взаперти, крупная и красивая, хотя собиралась гулять в шелковом сари по лавкам и покупать благовония.
В тот день пришло первое письмо из Индии, как нарочно, в такое время, когда отдавать его Младшей было совсем некстати. Вместо того чтобы выполнять поручения, которые по утрам писались на особом листке, Эдна А. надела под платье купальник, набила сумку сухариками, оставшимися от завтрака, и ушла на пляж.
Явившись к аптекарю за почтой, Саша положила голубой конверт в карман, отделив его от счетов, купила пломбир, устроилась на скамейке за «Медным якорем», прочитала письмо и медленно порвала его на кусочки, оставив их в урне вместе с липкими обертками от мороженого.
«На моей кухне эта женщина не будет жечь моих ос», – подумала Саша полгода назад, в декабре, когда пришли заказанные мачехой гостиничные карточки.
Все вышло так, как она хотела, безо всякого колдовства. Мистер Аппас собирался стать хозяином «Кленов», но ему досталась лишь Хедда с индийской девочкой в животе. Мачеха собиралась стать хозяйкой «Кленов», но ей досталось лишь сари, раскаленный песок и индийская девочка в животе. Школьный учитель хотел стать хозяином «Кленов»… Нет, он хотел стать хозяином Саши, но ему досталось чаячье золотое кольцо, отосланное в Монмут-хаус заказным письмом.
Младшая хотела, чтобы ее оставили в покое. Еще она хотела получить паспорт и уехать к матери на озеро Вембанад. Каждый день она проверяла почту в полотняном мешке, висевшем возле стойки, в мешке были карманчики с буквами, но сестра проверяла их все, на всякий случай.
– Мама не пишет, – говорила Младшая поучительно, – потому что налаживает нашу жизнь. Она должна хорошенько устроиться, чтобы вызвать меня к себе, я нарисую красную точку на лбу и сяду в самолет, а ты останешься здесь со своими ведрами, тряпками и обугленными тостами!
Договорившись с аптекарем, что она будет забирать почту сама, Саша ходила теперь в город два раза в неделю, в дождливые дни надевая брезентовый плащ с капюшоном. Если погода была получше и дорога не расплывалась рыжей глиной, она брала велосипед с корзинкой на руле и могла прихватить в лавке заказы, чтобы лишний раз не гонять соседскую Финн.
Когда от Хедды пришло второе письмо, Саша не стала его рвать, много чести, просто положила в папин ящик с напильниками и засыпала опилками. Если бы ее спросили, зачем она ворует чужие письма, она бы, наверное, не нашла что ответить. Что тут ответишь? В ее дом приходили письма от чужой матери, адресованные чужой дочери. Сладкие, как манговый ласси.
Любовное масло всегда текло у Хедды из ушей. Все что угодно могло стать объектом этой любви – собственная дочь, чужая кошка, соседский ребенок, она обнимала и прижималась, улыбаясь своей сытой, молочной улыбкой. От этого Саше хотелось выйти на берег моря, встать на кирпичную портовую стену, как убийца Теламон на свою дамбу в Эгине, и кричать оттуда, пока не охрипнет.
Это было несправедливо, вот и все.
* * *
Есть трава пухлец, ростет по старым межам при пашнях, цвет на ней бел и собою бела же.
За последние два года Саша ставила пластинки только несколько раз, а потом и вовсе перестала – стоило голосу кудрявого тенора зазвучать после вступления, как прошлое наваливалось на нее всеми четырьмя лапами и тяжелой головой со стеклянными глазами. Точь-в-точь как та удушливая медвежья шкура, под которую она залезла однажды в гостях у миссис Торн в Аберстуите, залезла и замерла, прислушиваясь, чувствуя еще не угасшую до конца власть и силу зверя.
С тех пор как мама умерла, а умерла она в декабре, когда Саше исполнилось двенадцать лет, прошлое стало похоже на сломанные часы без стекла, в которых можно подкручивать стрелки рукой – и Саша подкручивала, понимая, что пружина однажды не выдержит, распрямится и выстрелит в нее со всей силой насильно стиснутого времени.
На маму упала железная арка с надписью ГОСТИНИЦА, когда они с отцом укрепляли ее над воротами за неделю до Рождества, пытаясь привлечь клиентов, с каждым годом все реже появляющихся на этой дороге.
Арка осталась от прежних хозяев, Саша сама нашла ее в сарае под пустыми картонными коробками, на которых маминой рукой было помечено: посуда, детское или – разное.
Вдвоем с отцом они вытащили вывеску во двор, Саша отчистила ее песком до тусклого блеска и уговорила отца обвить железные прутья гирляндой красных лампочек. Арка получилась огромной, пышной, даже мама пришла из кухни посмотреть, хотя у нее было трудное время, и она ни с кем не разговаривала.
Отец снял ботинки, стараясь не ступить в грязь, сунул в рот четыре гвоздя и полез на ворота укреплять вывеску, волоча за собой спутанный хвост проводов и приговаривая что-то сердитое, снизу было не слышно слов. Саша и мама стояли и смотрели на него. Пошел снег, и арка понемногу становилась красно-белой, похожей на зимнюю ветку, полную рябиновых ягод. Отец с трудом удерживался на одной ноге, забавно подогнув другую, будто цапля, на одном из толстых шерстяных носков была дырка, и мама молча указала на нее рукой.
Заштопаем, весело сказала Саша.
Господибожетымой, сказал отец. Там, наверху, его не сильно, совсем чуть-чуть, стукнуло током. Ох нет, сказал он, выронил молоток, пошатнулся, задел на одном гвозде державшийся конец арки, железо чиркнуло о железо, вывеска с шуршанием и звоном рухнула вниз, Саша успела отбежать, а мама – нет, она упала на редкий грязноватый снег, который в ту зиму даже траву не смог укрыть.
Когда Саша посмотрела на маму, крови было совсем немного, больше было красных стеклянных крошек. Мамино лицо куда-то пропало. Вместо мамы на Сашу смотрел кто-то другой. Это, наверное, была смерть. У смерти было гадкое, гладкое лицо.
Саша Сонли
– Можно я буду звать вас Лу, – написала я в блокноте, увидев его имя в книге постояльцев, – а то имя Луэллин напоминает мне одну грустную историю.
Прошло уже несколько дней с тех пор, как я перестала разговаривать и завела линованный блокнот. Молчание оказалось целебным, мама была права, вот только постояльцы были недовольны, люди любят слышать округлые, бессмысленные слова, поддерживающие видимость беседы. Правда, постояльцев на этой неделе было всего двое, немецкая пара, пожелавшая английский завтрак, так что пришлось послать в лавку за фасолью, и человек в суровом полицейском плаще, бросивший камнем в садовую лампу, потому что утром я забыла отпереть ворота.
– Вот как? – Человек в плаще положил деньги на стойку, две бумажки по двадцать фунтов, пятерка и горстка мелочи, и поднял на меня глаза, один глаз голубовато-серый, как мох на солнце, другой – зеленый, как пятнышко окислившейся меди.
От него сильно пахло пивом и болотом, то есть изо рта пахло пивом, а от одежды – болотом. Наверное, он шел через вествудский лес. Или участвовал в болотном заплыве в Ллануртиде, хотя нет, это в августе. Однажды мы с отцом ездили на дурацкое соревнование, и кто-то из местных сказал, что все началось лет тридцать назад, когда пьяницы из одного паба по болоту переплыли в другой.
Какая редкая фамилия Элдербери, бузина, греческая дудочка – чай из ее цветов очищает кровь, а отвар из коры успокаивает сердце.
– А что, этот парень, Луэллин, натворил что-нибудь? – Он положил плащ на ручку кресла и сел, разглядывая меня своими разными глазами, издали казалось, что он немного косит. И голос у него был странный, будто простуженный.
– Да нет, просто старая уэльская история. Два батрака, Луэллин и Рис, возвращались из трактира и услышали музыку из холма. Рис принялся плясать и вскоре исчез, а Луэллина обвинили в его убийстве и посадили в тюрьму. – Я писала так размашисто, что последние два слова пришлись на другую страницу.
– Луэллина в тюрьму? – Он продолжал смотреть мне в лицо, а не в блокнот, как делают теперь все остальные. – Ну и порядки у вас в Южном Уэльсе. То у вас танцы, то похороны, то девушки не разговаривают, хотя язык у них вроде на месте и, наверное, неплохо подвешен.
– Я пришлю в номер чаю с медом и поставлю вам в счет разбитое стекло, – написала я, положив на стойку ключи от шестого номера. – Вы не возражаете?
– Я знаю историю повеселее, – хрипло сказал он, остановившись в дверях, – о том, как Луэллин Великий женился на принцессе-горбунье, после чего у лордов забрали фамильную землю, а валлийский язык объявили вне закона. Меду мне не нужно.
– Нет, нужно, – написала я и показала ему свой листок издали. – И заберите свой плащ, его нужно как следует просушить. В вашем номере есть фен!
* * *
Когда Младшая влюбилась в Сондерса Брану, она совсем перестала со мной разговаривать. Я долго ничего не знала – весна в том году была сырой и бесконечной, тугой механизм гостиничного сезона все никак не запускался, к тому же в спальнях поселился зеленоватый грибок, и я мучилась с ним добрых три недели.
Новости мне рассказала Прю, заставшая любовников на заднем дворе, – она всегда пользуется калиткой, по старой привычке. Помню, что сначала я не поверила.
Прямо на траве? У молодого повесы по имени Брана должна быть отцовская машина, или палатка, или хотя бы охотничий шалаш в лесу. Те, кто победнее, по вечерам отправляются на берег, залезают в рассохшиеся лодки или лежат в дюнах на холодном песке. У меня тоже есть такое место, лодка старого норвежца, но я хожу туда одна.
– Они постелили старый пиджак твоего отца, – сказала Прю, – тот, что висит на гвозде в теплице, схватили, что под руку подвернулось. Поверить не могу. Я в шестнадцать лет не знала, где молния на брюках!
Поспешность сама себе препятствует, сказал бы на это школьный учитель, который к тому времени уже не был моим женихом. Два года назад я отослала ему чаячье кольцо, а взамен получила начищенное до горячего блеска дуэльное оружие. Ума не приложу, что он этим хотел сказать.
Кусты бузины, которые мама посадила в первый же год, так и не разрослись в живую изгородь, наверное, почва за домом слишком скудная. Прежний владелец «Кленов» был сильно пьющим почтмейстером, разжалованным в почтальоны, – говорят, он сжигал на заднем дворе письма, которые ему лень было разносить. Когда он умер, «Клены» продали с молотка, а письма стали приходить в аптеку старого Эрсли, тот их попросту складывал в ящик стола, рядом с гирьками и вощеной бумагой.
Сондерс Брана обнимается с моей сестрой в моей бузине, вот это новость. А я все удивлялась ее ускользающему взгляду и синякам, похожим на следы от эльфийских щипков. В те времена мы уже не разговаривали, только коротко и по делу. Не знаю, какая причина дуться была у сестры, но моя причина была ясной, как лето, – в древности был такой король на севере, Хавган Ясный-как-Лето. Вернее, причин было две: сестра отказалась помогать в пансионе, заявив, что обойдется без карманных денег, и повадилась таскать украшения, лежавшие в маминой шкатулке.
– Дрина, у тебя роман? – спросила я вечером, когда она проходила через столовую, разматывая присланный из Индии шарф, слишком длинный и слишком яркий.
– У меня мужчина, настоящий, чего и тебе желаю, – сказала она ровным голосом и скрылась в своей комнате.
За дверью загремел голос Фреда Дерста из Limp Bizkit.
Я закончила с посудой, вычистила плиту, поставила в духовку чугунки, взяла свою чашку с остывшим кофе и вышла в сад. Прошло восемь лет, а я помню цвет тогдашнего неба, цвет шарфа и слова песни, доносившиеся из-за запертой двери:
Пришлось мне быть начеку,
Не то ты воткнул бы мне в спину нож.
* * *
Я помню этот день – мой седьмой день рождения – и все, что в нем было. Мама и служанка стояли на веранде, облокотившись на перила, смотрели в сад и говорили вполголоса. Две худые длинные спины были бы почти неотличимы, если бы не тесемки фартука на талии Дейдры. Иногда мне казалось, что мама прощает Дейдре ее частые отлучки и ирландскую ветреность только потому, что они похожи – обе светловолосые, с почти невидимыми бровями и ресницами, у обеих не слишком белая кожа, такой цвет бывает у слабой настойки календулы.
– Вы сегодня гадали, милая, я видела ваш мешочек с рунами на столе в кухне, – сказала мама, – это было обо мне? У вас нехорошее предчувствие?
– Это было о вашей дочери, – ответила служанка. – Поверить трудно, но руны предсказали ей двух мужей: одного мужа, который заложит свой слух, как Хеймдалль, и другого, который заложит свой глаз, как Один.
Потом Дейдра заметила меня, махнула рукой и ушла в комнаты. Я направилась прямо к книжному шкафу, нашла «Прорицание Вельвы» и стала читать про Хеймдалля, златозубого сына девяти сестер. Он пил мед и трубил в рог, а потом стал драться с Локи и убил его, понятное дело, но про заложенный слух нигде не говорилось.
– Руны говорят, что первый муж у меня будет глухим, а второй – слепым! – сказала я Доре наутро, придя к Кроссманам за хлебом, и она засмеялась на весь магазин.
Никто в школе не умел смеяться, как Дора Кроссман, – зажмурившись и широко разевая огромный розовый рот, я всегда хотела с ней подружиться, но куда там.
Дора была со мной мила, оставляла нам свежую выпечку, особенно коржики, испеченные на сланцевой плите, которые с утра всегда расхватывали, иногда заходила поболтать, и мы сидели на заднем дворе с тарелкой гренок, которые мама называла диккенсовскими, до сих пор не знаю почему. Но подругой она не была, о нет. Когда Милли Бохан назвала меня блошиной кушеткой, потому что я пришла в школу в потертом кожаном пальто, дочка пекаря смеялась громче всех.
Пальто было длинным, цвета горького шоколада, его купили в магазине подержанных вещей, и мне казалось, что сдала его настоящая модница. Я читала, что в такие лавки отправляют даже вещи из гардероба королевы, именно поэтому недавно ограбили Oxfam в Кенсингтоне. Я упрямо носила его всю осень, потеряла пару пуговиц, потом оно перешло к сестре, но скоро стало ей тесновато, так что теперь покоится в ее могиле вместе с дурацким платьем из розовой саржи, куклами и комиксами про воображаемого тигра по имени Гоббс.
* * *
Сегодня я ездила с Сомми за продуктами на его фургоне, лобовое стекло ему расколотили в порту – за что, он не говорит, – и теперь ветер бьет прямо в лицо, а чертик на зеркальце качается из стороны в сторону, как обезумевший маятник.
Сомми – единственный, кто понимает, почему я покупаю – все, кроме выпечки! – в соседнем городе, хотя молоко у нас фермерское, а в «Коопе» всегда свежие овощи.
Он знает, что эти семь миль до Ньюпорта и семь миль обратно означают для меня отдых и спокойствие. Мама никогда не заказывала еду в местных лавках, но я могла бы нарушить это правило, если бы не восхитительное чувство свободы, которое бьет мне в лицо, будто ветер, как только мы отдаляемся от Вишгарда.
Сделав покупки, мы всегда заходим в «Золотой лев», где меня никто не знает и подают малиновый шербет, на камине там лежит золотой лев, очень суровый, а внизу еще двое – маленькие и лупоглазые.
Сомми – альбинос, у него белые волосы и ресницы, красноватые склеры и челка до самых глаз, из-за боязни света. Водит он в других очках, затемненных, так что на шее у него болтаются две пары на веревочках. В школе Сомми дразнили белой курицей и снежком, и я пару раз подралась за него с нашими болванами, в последнем классе мы сидели за одной партой и я следила, чтобы он не грыз ногти, это у него нервное.
Была еще одна причина, по которой я поехала с Сомми в Ньюпорт: мне нужно было узнать, смогу ли я говорить, если наша деревня останется в нескольких милях позади. Сначала я решила, что буду молчать, потому что любой из этих людей может оказаться убийцей моих собак, а потом оказалось, что мое желание молчать перестало быть желанием и стало невозможностью. Я открывала рот, стоя перед зеркалом в полном одиночестве, но слова оставались непроизнесенными, а язык лежал во рту куском пыльного войлока.
Тебя сглазили, сказала бы Дейдра, нужно заварить рябиновый чай и нарисовать на запястье трилистник. Закрывай гостиницу и приезжай ко мне, сказал бы учитель Монмут. Меньше надо себя жалеть, сказала бы мама.
По дороге из Ньюпорта – заговорить мне так и не удалось – я коротко написала Сомми про нового постояльца, и он покачал головой: садовую лампу разбил? похож на полицейского? Выходит, у тебя совсем ламп не осталось, а на полицию-то и не пожалуешься. Потом он немного помолчал и после поворота на Дайфрин Гарден – я всегда туда заезжаю за лавандой в горшках – неуверенно произнес: я слышал, молодого Маунт-Леви видели с дружками возле вашей гостиницы, и вроде как с канистрой. Ты же вроде дружила раньше с его бабушкой или я путаю?
Ты не путаешь, хотела я написать, но тут машину тряхнуло, карандаш сломался, и я просто махнула рукой.
Табита. Письмо второе
Саут-Ламбет
Тетя Джейн, приезжай скорее, мне столько нужно тебе рассказать. Я встречу тебя на Сент-Панкрас, и мы сразу пойдем в то кафе с китайскими ширмами, и выпьем чаю, и поговорим. Его зовут Луэллин, и он рассказывал мне кучу разных старинных историй. Вернее, не он рассказывал, а я в книге прочитала, но книгу-то я взяла у него! Там было про битву при Честере и про Кадваллона Долгорукого.
Мы, англичане, понятия не имеем о многих вещах. Оказывается, валлийцы были христианами и строили монастыри, когда в Англии еще молились Одину, и они не говорили по-английски даже при Генрихе Восьмом. И еще – я не думала, что Томас Кромвель был такой негодяй.
Луэллина так часто не бывает дома, что я привыкла прислушиваться к звукам на лестнице, и узнаю шаги, когда он еще далеко внизу. У него часто бывают ужасные простуды, и тогда он запирается у себя в квартире и пьет липовый чай и еще доминиканский ром – у него на кухне целый ящик этого рома, называется Аньехо.
Однажды, встретив меня на лестнице, он отказался от приглашения на обед и сказал: «Чувствую себя так, что нырни я сейчас в воду, то не уверен, стану ли шевелить ногами, чтобы всплыть». Потом увидел мое испуганное лицо, засмеялся и добавил, что это Джон Китс, английский поэт. На той неделе он оставлял мне ключи, потому что ждал мастера – у него тоже текут трубы в ванной! – и я понюхала этот его ром. Ужасная дрянь.
Я сбегала в лавку на Далледж-стрит и купила ему две бутылки отличного бордо, по семь фунтов бутылка, в придачу мне дали плитку горького шоколада. Все это я оставила на кухонном столе, и сегодня, когда я увижу его снова, он наверняка станет угощать меня этим шоколадом, не имея понятия, откуда он взялся! Луэллин ужасно рассеянный, я успела это понять, хотя видела его только восемь раз. Включая четыре раза на лестнице, мельком.
Но сегодня, в День св. Патрика, он пригласит меня к себе, не может быть, чтобы не пригласил. На всякий случай я наклеила бумажный трилистник ему на дверь, прямо над дверною ручкой. Я уверена, что он думает обо мне, только считает меня слишком молодой, ему ведь, наверное, не меньше сорока. Это всего на семь лет меньше, чем мистеру Р., а ведь он настоящий старик.
Да, кстати, меня перевели работать в отдел словарей, теперь у меня свой стол с ящичками и свой угол в Архивном зале, доверху заставленный полками, так что меня никто не видит. Можно целый день вырезать бумажных ангелов и писать пасхальные открытки про запас.
Целую тебя и дядю.
Т.
Луэллин
так пойманная на окне капустница прилипает к вспотевшим пальцам, теряя пыльцу, – и ты понимаешь, что она не полетит, даже если сдуть ее с ладони
я вообще-то не любитель энтомологических сравнений в духе теннисона, и ладони у меня никогда не потеют, но, протянув руку александре сонли, я сразу подумал про капустницу, ничего не поделаешь
пленница, плоско пришпиленная к листу, вянущая, немая, если она и была ведьмой, то хладнокровной, будто кранахова сибилла, такой не скажешь в лицо, как хлебнувший лишку немецкий крестьянин: фрау, я видел тебя скачущей на заборной жерди с распущенными волосами, в одежде тролля, между ночью и днем!
в тот вечер, открыв мне ворота, александра не сказала ни слова, просто повернулась и пошла по дорожке через мокрый сад, где не горел ни один фонарь – похоже, я был не первым, кто бросался здесь гравием через забор
не прошло и десяти минут, как стало ясно, что имела в виду миссис маунт-леви, говоря о чужестранном темпераменте: английским в хозяйке пансиона было только безрадостное напряжение, с которым она держалась с незнакомцем, то есть со мной, ничто в ней не цепляло взгляда, разве что незаметная, ускользающая улыбка, которую хотелось поймать и слегка придержать пальцами, и еще знакомый, как будто аптечный запах от волос – мята? фенхель? корень солодки?
лицо ее – с высокими славянскими скулами и чистым, высоким лбом – было бы даже красивым, не будь оно тусклым, едва мерцающим, будто утренний фонарь, в котором фонарщик уменьшил давление газа, так что в течение дня горит только маленький голубоватый огонек
такое лицо можно увидеть в лондонской кинохронике времен второй мировой: женщина, проходящая торопливо по слоун-стрит, фетровая шляпка надвинута на выгнутую бровь, подрисованные бежевым гримом чулки, сумочка с противогазом наотлет, на туфлях черная мягкая пыль или известковый порошок
* * *
после завтрака я взял книжку про китайский шелк и направился в сад, чтобы посидеть на широкой скамье, под платаном, – в пансионе не было ни души, а хозяйка, как сказала мне разговорчивая финн эвертон, собиралась уехать в ньюпорт за новыми садовыми лампами
этак ей часто придется ездить, подумал я, через неделю здесь снова вспыхнет пожар или новые стекла вылетят от камня, брошенного с дороги, – хотел бы я знать, почему никто за нее не вступается?
до первого автобуса на свонси оставалось еще три часа, и я был уверен, что сегодня уеду: какое там пари, недаром плотник меня отговаривал – довольно один раз увидеть мисс сонли, чтобы ощутить ее бескровную злость и бестелесную обиду, эта женщина не способна на крепкое шекспировское действие, она живет в мутном медлительном мире кельтских сказаний, где все умирают семь раз на дню, чтобы воскреснуть в следующей саге как ни в чем не бывало
когда она обнаружила меня в дальнем конце сада, за стеклянной, полной глянцевых листьев оранжереей, я даже растерялся от неожиданности – как будто меня застали лежащим на ее кровати в грязных ботинках
я стоял там уже минут десять, грызя зеленое яблоко, разглядывая могильный холмик и прислушиваясь к внутреннему голосу, то есть к тайному предчувствию
не пренебрегайте тайным предчувствием, говорил дефо, а ему я верю: он не пустил робинзона на вожделенный корабль, и корабль не достиг берегов, а робинзон достиг!
никого в этой могиле не было, говорило мое предчувствие, слишком близко и густо росли можжевеловые кусты вокруг покрытой дерном земляной горки, к тому же – как, вероятно, любой почитатель сведенборга – я чувствую присутствие мертвого тела, как и присутствие смертельного намерения
с северной стороны на холмик опиралась плоская каменная плита, на ней было написано: покойся с миром, эдна александрина – не выбито, а написано, криво и размашисто, с подтеками коричневой краски, на плите я разглядел парочку муравьев, круживших возле сизой раздавленной ягоды
если сестра мисс сонли и вправду была там зарыта, то разве что головой вверх, как опальный поэт бен джонсон или – как ирландский король, королей ведь тоже хоронили стоймя, в боевом облачении
* * *
не сомневалась, что увижу вас здесь, написала саша, постояв некоторое время у меня за спиной, блокнот она поднесла к моему лицу, он теперь висел у нее на шее, на кожаном шнурке, будто желудь на шее у венди
я зажал яблочный огрызок в кулаке, сел на скамью и посмотрел ей в лицо, в первый раз, если не считать вчерашнего обмена взглядами над гостиничной конторкой, – лицо было безмятежным, только розовый простуженный кончик носа придавал ему что-то лисье, беспокойное
я уже знал от финн эвертон, что хозяйка не разговаривает с воскресенья, и досадовал, что не успел услышать ее голоса – остановись я в кленах чуть раньше, знал бы теперь, как он звучит: хрипло? безучастно? сварливо? и что она делает, когда нужно заплакать или рассмеяться, – пишет в своем блокноте плачет или смеется, в круглых скобках, как помечают в театральных диалогах?
не дождавшись ответа, саша села рядом и принялась разглядывать меня своими широко расставленными глазами, на ней была мужская рубашка в клетку, размера на два больше, чем нужно, и голубые джинсы, обрезанные под коленом, я бы сам так ходил, будь у меня дом на побережье
я ее здесь похоронила, написала она и ткнула пальцем в сторону холмика, если это вас интересует, инспектор, – и лучшего она не заслуживала
трепетали тогда в смятении полном, и каждый своих хоронил мертвецов как придется, произнес я, не удержавшись, у меня много античного мусора в голове, он то и дело выбивается наружу, будто подземные воды, вернее, будто серные ключи
саша поморщилась, подземный лукреций пришелся ей не по вкусу
минут десять мы сидели в молчании, нерешительно косясь друг на друга, затем она встала и протянула мне руку ладонью вверх, я тоже встал и накрыл ее руку ладонью, приняв это за ласковый прощальный жест, но она покачала головой и показала на яблочный огрызок, который я все еще держал в кулаке
* * *
горничная эвертон сказала мне за завтраком, что все уехали, что я единственный гость в пансионе, и соврала! проходя через гостиную, где обгорелые занавески шевелились от сквозняка в оконных проемах, я увидел постоялицу с книгой, сидящую в кресле-качалке в позе фрагонаровской читающей девушки, из-под просторного платья виднелись широкие ступни цвета светлого меда, крепко стоявшие на полу
я поздоровался, она подняла глаза от страницы и недовольно посмотрела мимо меня, вернее, поверх моего плеча – на лестницу, ведущую на второй этаж, на маленькую финн эвертон, что спускалась по лестнице с ведром, полным мыльной пены
ну вот, финн, вы говорили, что гостиница пустует, а тут встречаются интересные дамы, сказал я весело, надеясь, что постоялица встретится со мной взглядом, интересные – кто? переспросила финн, поставив ведро у стены, пена выплеснулась на босые ноги женщины, и та невозмутимо подобрала их под себя, не издав ни звука
шли бы вы к себе в комнаты, сердито сказала финн, принимаясь возить тряпкой по полу, сейчас самая уборка, пока никого в доме нет! потом она взялась за ручку плетеного кресла и легко передвинула его в угол вместе с женщиной – та даже глаз не подняла, хотя ножки кресла противно заскрипели
я зачем-то сделал два шага вперед: простите, финн такая неловкая, сказал я, почти коснувшись полосатого рукава, но тут женщина встала, положила книгу на стол, плавно обошла меня и направилась к лестнице на галерею
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?