Текст книги "Разговорные тетради Сильвестра С."
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Вот и на этот раз я (как признанный Шиллер) с полной уверенностью утверждаю, что выяснение отношений перешло в стадию, так сказать, театрально-романную – стадию картинных поз, красноречивых жестов, безотчетных порывов, метаний, стенаний, ультиматумов, демонстративных заявлений и бессмысленных действий.
Александр Германович, конечно же, сорвал с вешалки и стал надевать пальто. При этом он не попадал в рукава, а если попадал, то выворачивал их наизнанку – ватной подкладкой наружу и снова запихивал назад, уминая и утрясая.
Елена Оскаровна пыталась его удержать, образумить: «Саша, прошу тебя!» Но он все-таки вырвался, свободной рукой (другая рука увязла в рукаве) отстранил жену и, волоча за собой пальто, стучавшее пуговицами по паркету, пнул ногой дверь.
Вызвал лифт и, не дождавшись медленно всплывавшей снизу кабины, сбежал вниз по лестнице.
Почти два месяца он пропадал, не давая о себе знать. Все это время Елена Оскаровна, дядя Коля и дядя Боб тайком друг от друга поднимали и снова опускали на рычаг телефонную трубку, словно тем самым увеличивая вероятность звонка от него. Они призывали себя к спокойствию, заверяли домашних, что ничего не случилось, что все в порядке и Александр Германович вскоре вернется (те слушали и ничего не понимали).
По очереди подсаживались к постели Сильвестра, которому из-за всех этих бурных объяснений, страха за мать и жалости к отцу стало значительно хуже. Трогали его лоб, просили показать горло, обменивались многозначительно-уклончивыми взглядами и писали в тетрадь.
4
Дядя Боб (по-врачебному осматривая Сильвестра и с помощью чайной ложки исследуя горло). Похоже, у него жар, и горло все в волдырях. По крайней мере, нужен врач. Толковый, опытный врач. Я таковым, увы, не являюсь, хотя одно время учился на медицинском вместе с Антоном Чеховым. Да, на лекциях сидели рядом, и я даже подсказал ему сюжет «Хирургии».
Елена Оскаровна. Я вызвала нашу медицину. Франца Иосифовича. Он обещал к вечеру. Господи, я не доживу.
Дядя Боб. Перезвони и попроси поскорее.
Елена Оскаровна. Куда я перезвоню! Он в дороге. Ездит по больным.
Дядя Боб. А он о нас не забудет?
Елена Оскаровна. У него записано время и наш адрес. Франц Иосифович никогда не подводил. Он все-таки немец. Ах, это я во всем виновата! Не уследила.
Дядя Коля. Вместо того чтобы себя во всем винить, уповать на немца и самим ничего не предпринимать, лучше закутать Сильвестра и хотя бы напоить чаем с малиной. Пусть как следует пропотеет.
Дядя Боб. И насыпать ему в носки сухой горчицы.
Елена Оскаровна. Где у нас малина? Где у нас малина?
Дядя Боб. И горчица – не забудьте.
Дядя Коля. Я помню, малина была в буфете.
Елена Оскаровна. Заварите чай. Кто-нибудь заварите чай. Умоляю!
Дядя Коля. Самовар еще горячий. Сейчас…
Дядя Боб (не считая нужным называть по имени того, кто лишь недавно избавил всех от своего скандального присутствия). В конце концов, он мог бы считаться с болезнью сына.
Елена Оскаровна. О ком ты? (Спросила и сразу же поняла, что лучше было не спрашивать.)
Дядя Боб (хотя можно было не отвечать, он не лишил себя удовольствия ответить). В данном случае о твоем муженьке, конечно. Буревестнике, так сказать. Он у нас ни с чем не считается. Его мечта – поражение отечества на фронте и превращение империалистической войны в гражданскую.
Елена Оскаровна. Так же как и ты ни с чем не посчитаешься, если тебе что-нибудь нужно. Вы оба неисправимые, законченные эгоисты.
Дядя Боб (со значением поднимая палец). Я, по крайней мере, эгоист разумный…
Елена Оскаровна. Позволь в этом усомниться.
Дядя Боб. Ну вот… этак мы сейчас сползем в ре минор. А я терпеть не могу ре минора. Поэтому предлагаю совершить модуляцию в мажор. Иными словами, надо решительно действовать. Я возьму извозчика и поеду его искать. Я знаю, где он может быть. Я найду его и привезу. И задам ему хорошую трепку. Я сумею, не сомневайтесь. Очень даже сумею. Все-таки он мне родня, в конце концов. Только одолжи мне, пожалуйста, небольшую сумму… на непредвиденные издержки.
Елена Оскаровна. Там, на буфете…
Дядя Боб. Мерси. Благодарствую. Я верну.
Елена Оскаровна (начиная жалеть о том, что была слишком резкой в разговоре с мужем, и желая проверить это чувство на его брате). Ты был на похоронах?
Дядя Боб (пряча деньги в карман). Разумеется, был. Таких событий я не пропускаю. Гроб, правда, не нес. Но мне даже удалось кое-что сфотографировать, запечатлеть для потомков. Я проявлю и покажу.
Елена Оскаровна. Ты тоже считаешь, что Скрябин – бог?
Дядя Боб. Если я с этим соглашусь, мой брат Николай меня наверняка растерзает. Вон уже готов на меня броситься, аки вепрь… Но я уверен, что Скрябин – гениальный композитор. Гениальнейший. Такой же, как Вагнер, хотя экстазы Вагнера земные, а Скрябина – небесные. Кстати, Скрябин тоже спал однажды на нашем диване. Вернее, всю ночь не мог заснуть. Помнишь, Лена?
Елена Оскаровна. По-моему, ты это придумал. Хотя нет, кажется, помню. Я еще носила ему валерьянку…
Дядя Коля. Чай готов.
Елена Оскаровна (приподнимая голову сына). Выпей, пожалуйста. Тебе станет легче.
Сильвестр. Я не хочу с малиной.
Дядя Коля. Выпей, выпей. Не упрямься.
Елена Оскаровна. Зачем ты говорил ему такие страшные вещи про Скрябина?
Дядя Коля. Затем, что Скрябин поставил себя на место Бога.
Елена Оскаровна. Ах, господи, как ты прост! И как у тебя все просто! Если Бог возлюбил Фауста, то почему бы ему и Скрябина не возлюбить?! Скрябин – гений, а гениальность – поцелуй Бога.
Дядя Коля. Прости меня, но это образ чисто женский…
Елена Оскаровна. А по-твоему, подавай Богу лишь суровых, бородатых мужиков – вроде тех, что из блюдец пьют чай в трактире и слушают граммофон.
Дядя Боб (на ходу слагая частушки).
Граммофон, граммофон
Изобрел один буффон.
Адьё, я исчезаю (направляется к двери). Про сухую горчицу не забудьте…
Дядя Коля. Я за Бога решать не могу. Это Александр Николаевич у нас за Бога решает, когда конец мира и начало Царства Духа. Ради этого он и Мистерию свою задумал. Все-таки было в нем что-то от Ницше, а может, и от Люцифера…
Елена Оскаровна. Господи, какое время и какая страна, что мы у постели больного ребенка мировые вопросы решаем. Ну что, выпил (обращаясь к сыну)?
Сильвестр. На донышке немного осталось. Сейчас допью.
Елена Оскаровна. Ты послушный мальчик. Можешь не допивать. Только получше закутайся и лежи тихонько, не раскрывайся.
Сильвестр. А кто такой Фауст?
Елена Оскаровна. Вот дядя Боб вернется и тебе расскажет.
Дядя Коля (заговорщицки наклоняясь к уху племянника). А если соврет, то я расскажу тебе, кто такой Иоанн Дамаскин и что такое церковное осмогласие. Это не менее полезно знать.
Сильвестр (словами самого дяди Коли, которые все в семье повторяли как поговорку). А может быть, и более…
5
Как семейный историограф спешу засвидетельствовать, что своего брата дядя Боб так и не разыскал. Не разыскал, хотя изрядно намотался на извозчике по весенней Москве. Можно даже уточнить, что весенняя Москва приобрела конкретность и осязаемость, соответствующую вкусам и пристрастиям дяди Боба. О, вкусы и пристрастия никогда его не подводили, указывая места, где можно не только выполнить взятое на себя обязательство (разыскать и привезти), но и с приятностью провести время.
И он разыскивал Александра Германовича не по вокзалам и ночлежкам, а по вечерним трактирам и ресторанам, квартирам друзей и знакомых, где его радушно принимали, усаживали и угощали. И он мог между делом, заправив за ворот салфетку, опрокинуть стопку-другую и поймать вилкой жирный кусок селедки с промасленными кольцами лука.
Но и о деле при этом не забывал – расспрашивал, не появлялся ли брат, не просил ли одолжить денег под лозунгом превращения империалистической в… ну, и так далее.
Вот отчего дядя Боб намотался и страшно устал, как он сам жаловался впоследствии. И домашние знали, что страшно в устах дяди Боба, большого мастера всех дурачить и все приукрашивать, означало: на этот раз без дураков, без прикрас и преувеличений, и этому можно верить.
К тому же он промок и продрог под мелким моросящим, клубящимся в свете фонарей дождем. Ветром сорвало шляпу – едва успел поймать, а то унесло бы к чертовой бабушке. Набрал в ботинок воды, неудачно перешагнув через лужу, промочил носки (зябко поджал пальцы ног). Заскулил, захныкал, как ребенок, вдруг (после радушных приемов) почувствовал себя одиноким и несчастным.
Дальше же все пошло как по накатанному.
В трактире велел принести себе рюмку смирновской, чтобы согреться, и опрокинул одним махом, даже не охнул – лишь сладко зажмурился и прослезился. Потом решил закусить – не абы как, а с разборчивостью. Под закуску заказал графинчик, и кончилось тем, что загулял на широкую ногу. Полученные же от Елены Оскаровны денежки разом и спустил.
Профукал, как любили говорить у Салтыковых. Прокутил их с милой, чарующей, трогательной, подкупающей непосредственностью. «Так уж вышло, славяне. Не обессудьте. Не в деньгах счастье», – сказал он с засахаренной улыбкой, а затем для верности еще и написал в тетради (запротоколировал).
Эта непосредственность была ему особенно свойственна в отношениях с близкими и не позволяла им на него сердиться, негодовать и возмущаться, несмотря на то что он был кругом виноват. Борис Германович прекрасно знал об этом и всегда умел этим пользоваться. Его умение, собственно, заключалось в том, чтобы не стараться скрыть свои грехи и провинности, какими бы они ни были тяжкими, а, напротив, чистосердечно во всем признаться и покаяться. Да еще призвать на свою голову карающую Десницу, совершенно обезоруживая этим своих обвинителей.
6
Сколько раз так бывало!
Елена Оскаровна. Тут в шкатулке лежал золотой кулон на цепочке. Куда он мог деться? Сильвестр, ты не видел? Ты у нас самый приметливый.
Сильвестр. Я видел, что дядя Борис Германович открывал шкатулку.
Дядя Боб (свистящим, обличающим шепотом). Предатель.
Елена Оскаровна. И что же в результате? Объясните, наконец.
Дядя Боб (надменно и безапелляционно). Я отнес его к ювелиру и заложил.
Елена Оскаровна. Так же как в прошлый раз горностая. Ты бы хоть предупредил, что берешь.
Дядя Боб (смиренно предавая себя палачам). Казните меня.
Елена Оскаровна. Казнить мы тебя не будем, хотя это выглядит странно. Позволь поинтересоваться, зачем это тебе понадобилось?
Дядя Боб. Помочь одной бедной сиротке, чертовски хорошенькой…
Елена Оскаровна (вновь убеждаясь в том, чему не раз была свидетелем). Ты неисправим.
Дядя Боб. Клянусь честью, я выкуплю. Мне в консерватории должны заплатить. Но… (в сторону Сильвестра) предатели от меня ничего теперь не получат.
Елена Оскаровна. Не обижай его. Он очень впечатлительный и ранимый.
Дядя Боб. Они мне обещали заплатить. В самое ближайшее время.
Елена Оскаровна. Прежде чем обещанное свершится, ты нас всех пустишь по миру.
Дядя Боб. Но ведь ты меня не осудишь. Тем и живу. Дай я тебя поцелую!
Вот и на этот раз Борис Германович признался, что легкомысленно растратил деньги, и поклялся их непременно вернуть, поскольку для него это долг чести (тут он даже встал в позу). Елена Оскаровна приняла обещание с тою снисходительностью, которая одинаково могла означать, что она верит каждому его слову и не верит ни одному из них.
Не верит, хотя ее отношение к Борису Германовичу от этого ничуть не меняется, остается таким же, как и всегда. Будь Борис Германович самый бесчестный плут и мошенник, растратчик казенных средств и подделыватель бумаг, она все равно простит, смирится, махнет рукой и в конце концов признается, что он для нее по-прежнему свой, по-прежнему ей дорог, любезен, мил и приятен.
7
При этом Елена Оскаровна через несколько дней все же задала тревоживший ее вопрос о пропавшем муже.
Задала опасливо, пугливо, нерешительно, словно ступая носком ботинка на мостовую, где проносятся бешеным вихрем коляски, кареты и экипажи, где в любую минуту могут обдать грязью, сбить с ног, опрокинуть и промчаться мимо.
Елена Оскаровна. Все-таки где он, наш Александр? Как ты полагаешь? Куда его занесло? Ты все говоришь загадками, на что-то намекаешь. Объяснись, пожалуйста, если тебе действительно что-либо известно. Да, он поддерживал большевиков, но поддерживал лишь идейно… Разве не так?
Дядя Боб. Мне известно столько же, сколько и тебе.
Елена Оскаровна. Нет, ты что-то скрываешь… я же чувствую. Неслучайно же ты про Буревестника…
Дядя Боб. Ах, это! Но это же аллегория, так сказать, ораторский прием… Я не поклонник творчества этого нижегородского босяка, но так… на язык подвернулось. Я и сам, признаться, не рад.
Елена Оскаровна. Нет, будь любезен. Я настаиваю. Я имею право знать, в конце концов!
И вот тут-то Борис Германович, сам до конца не осознавая, что говорит, ответил по вдохновению, по наитию, как с ним не раз бывало, особенно после загулов и кутежей.
Дядя Боб. Ну, тогда слушай. Уж ты извини, Ленуся, скажу как есть. Твой муж либо в глубоком подполье, либо уже в эмиграции. Здесь его искать бессмысленно. Законченный ре-во-лю-ци-о-нэр. Будет брать Бастилию и шеи гнуть под гильотину.
Елена Оскаровна (ужаснувшись). Ну какая Бастилия?! Какая гильотина?! Какая эмиграция?! Да он свою шею скорее подставит с его-то добротой! Его сам Скрябин хвалил и предлагал исполнить фортепианную партию в «Прометее». Что ты, право?!
(Она уже пожалела, что ступила носком на эту мостовую.)
Дядя Боб. А такую, что скоро все рухнет, провалится в тартарары (он изрек это зловеще и для большего эффекта завершил свою речь тотчас же – экспромтом – сочиненным куплетом). Тру-ля-ля, тру-ля-ля. Вот такие кренделя. Это вам будет вместо «Прометея». Только не на рояле, а на балалайке или кабацкой гармошке…
И, сам того не ведая, оказался прав. Прав, знаете ли. История действительно стала выписывать кренделя, да еще какие, что сполна подтвердилось через некоторое время.
Уж через десять лет-то – сполна…
Тетрадь десятая. Пришествие бегемота
1
В тетради сохранился разговор, записанный второпях, ночью, когда Александр Германович после долгого отсутствия наконец появился дома. Появился, и не один, а с неким таинственным спутником, о котором сразу было доложено, что его разыскивает полиция (бежал из ссылки), что он ранен и ему необходима срочная врачебная помощь.
Эту ошеломляющую фразу – о раненом и необходимости ему помочь – запомнили, конечно же, все, кто ее слышал, и прежде всего Елена Оскаровна, первой поднявшаяся с постели, но она не была записана, как и многое другое из сказанного той суматошной ночью. Поэтому я вынужден поправиться. Сохранился не то чтобы разговор, а обрывки фраз или даже отдельные слова, по разным причинам вписанные в тетрадь домашними Сильвестра (они прикладывались к тетради, как к графинчику с водкой, наливая из него так, что едва покрывало дно рюмки).
Домашними и им самим, разбуженным среди ночи, испуганным всем происходящим, растерянным и мало что понимающим. И по ним-то, этим обрывкам, мне приходится восстанавливать всю картину, что было бы, конечно, невозможно, если бы не позднейшие устные добавления и уточнения, в коих Салтыковы мне никогда не отказывали.
Не отказывали, хотя порою услужливо уточняли то, что в этом совершенно не нуждалось, и их добавления отнимали у всей картины последнюю ясность и определенность.
Впрочем, это мои заботы, и мне, историку царствования (не устаю так себя величать из смирения, но, разумеется, такого, что паче самой откровенной, угловато выпяченной гордости), распространяться о них не подобает. Скорее напротив: я должен не распространяться, а ужиматься (вот она, гордость).
А посему – к делу…
Итак, все сходятся на том, что Александр Германович нагрянул совершенно неожиданно, среди ночи. Ночи не такой светлой, как об эту пору в Петрограде, но белой, лунной, струящейся, с фосфорическим отливом, пригодной для хождения по карнизам с закрытыми глазами, явления сомнамбул и призраков – таких, как Александр Германович, отсутствовавший почти два месяца.
Дату столь знаменательного события записал Сильвестр, посчитавший это важным, но в тетради она стерлась и расплылась, и можно разобрать лишь то, что был июнь, а уж там конец или начало, доподлинно установить уже невозможно. Да и вряд ли она была точной, записанная им дата, поскольку дни недели Сильвестр помнил лучше, чем их числа, и в числах вполне мог безбожно напутать, особенно после 20-го (там для него все застилало молоко сплошного тумана).
Год же – шестнадцатый, канун пришествия, как выразился дядя Боб, имея в виду, конечно, пришествие бегемота (бегемотом он стращал Сильвестра), то бишь гегемона (гегемона же панически боялся сам).
Александр Германович неслышно открыл своим ключом дверь (это он в дальнейшем подтвердил). Открыл, хотя и не сразу, поскольку сначала вставил ключ бородкой вниз, а надо было – бородкой вверх, о чем все, разумеется, помнили, он же за свое долгое отсутствие успел напрочь забыть.
Александр Германович вошел первым и предложил войти своему спутнику, прежде всего позаботившись о том, чтобы поудобнее усадить его в старое кресло (для Салтыковых оно служило перевалочным пунктом между улицей и комнатами). Усадить, подложить что-нибудь под голову и принести воды (а может быть, дать водки?), поскольку раненого мучила нестерпимая жажда.
Вот тут-то они и столкнулись в дверях с женой.
2
Елена Оскаровна (стараясь угадать по заполошным метаниям мужа, в чем он нуждается и чем она может ему помочь). Что? Что? Можешь ты не метаться и наконец сказать толком!
Александр Германович (отчаянно жестикулируя, чтобы лучше обозначить характер нужного ему предмета). Воды! Стакан воды! Вечно у нас не допросишься!
Елена Оскаровна. Кому воды? Тебе?
Александр Германович. Да нет же! Там… там… в кресле (он махнул рукой в ту сторону прихожей, где привалился спиной к креслу и свесил с подлокотников руки раненый).
Елена Оскаровна. Ты кого-то привел? Кто это? Как его зовут? Может быть, ты его все-таки представишь? Или это теперь не принято?
Александр Германович (устало). После, после.
Елена Оскаровна принесла воды, и раненый, уже окруженный ее разбуженными домочадцами, стал жадно – большими глотками – пить. От напряжения жилистая шея набухла, и в горле поршнем заходило адамово яблоко.
Кто-то зажег свечу, и на мгновение высветилось лицо, осунувшееся, с впалыми щеками, высоко подстриженным затылком и следами от сбритых усов. Лицо по всем признакам не русское, а венгерское, армянское или грузинское, заставляющее вспомнить духаны, винные подвалы, закрытые ставни, виноградники и узкие улочки Батума или Тифлиса.
Александр Германович (снова жестикулируя, как будто без этого смысл его просьбы мог остаться неясным). Надо его уложить и сделать перевязку.
Тут все засуетились, заметались по комнатам, повторяя: «Где уложить? Господи, где? А он нас не застрелит? Может, у него с собой револьвер? Или бомба?» Александр Германович ответил на это колким сухим смешком и язвительно заверил всех, что им ничто не угрожает.
Александр Германович. Успокойтесь. Револьвер сам собой не выстрелит, а бомба не взорвется.
Салтыковы. Очень мило… как будто нам от этого легче.
Александр Германович. Эх, знали бы вы… Вы еще будете гордиться…
Приняв это к сведению, дядя Боб благородно уступил свой диван, который заново застелили, взбили подушки и отвернули уголок атласного одеяла.
Борис Германович. Ну вот, мой диван удостоился чести: еще одна историческая личность на нем возляжет, если это, конечно же, не обычный мазурик-налетчик.
(Он произнес это шепотом, гладя по голове Сильвестра, и тот записал в тетради: «Историческая личность».)
Затем принесли аптечный пузырек с йодом, вату, бинты, и Елена Оскаровна отважно взялась за дезинфекцию и перевязку. К счастью, рана оказалась не столь опасной: пуля (если это была пуля) лишь царапнула по щеке и задела мочку уха. Перевязка была сделана, и раненого под руки довели до дивана. Прикрыли дверь, чтобы он заснул, сами же еще долго не ложились, сомнамбулами блуждали в потемках, возбужденно перешептывались.
Потом наконец сморило, умаялись, угомонились – заснули по своим углам.
И только Сильвестр еще долго не спал, прислушивался к шорохам в доме и со страхом думал о том, что наступает срок пришествия ужасного бегемота…
3
Какой же вывод напрашивается из этих драматических, с оттенком революционной героики и криминальной романтики сцен? На какие размышления наводят они меня, биографа Сильвестра и историка семейства Салтыковых?
В свое время возникла потребность неким образом систематизировать, классифицировать бурлящую стихию русской революционности, чтобы оная перестала быть морем разливанным – морем без берегов и сигнальных огней. Иными словами, внести некую научность в ее осмысление. И было предложено разделить бунтарей и ниспровергателей трона на три поколения, чьи имена хорошо известны образованной публике, но все же напомню: декабристы, народники, большевики.
Представителей первых двух поколений в семействе Салтыковых, ручаюсь, не было. Декабристского и народнического замеса они лишены: на Сенатскую площадь не выходили, казненных вождей не оплакивали и за мужьями в Сибирь не ездили. Тем более не шли в народ с азбуками и букварями – какие из них, право, народники!
Но вот большевики среди них нашлись, обнаружились, так и хочется сказать – проклюнулись, поскольку Александру Германовичу, неврастеничному, издерганному, помешанному на Скрябине пианисту-неудачнику, очень подходит образ пробившегося сквозь землю ростка или птенца, дробящего клювом скорлупу. Хотя при этом рядом с проклюнувшимся большевиком имелись и либералы, и монархисты (дядя Боб и дядя Коля). Словом, бурлящая стихия все-таки подступила к дому на Большой Никитской, а затем и накрыла его штормовой волной.
В своих биографиях Сильвестр неизменно отмечал, что некая революционность присутствовала – проскакивала наэлектризованной искоркой – среди его ближайшего окружения. И первым делом, конечно же, упоминал отца, чьим именем в свое время чуть было не назвали одну из станций московской подземки (была такая идея). Но все-таки благоразумие взяло верх: воздержались, поскольку… неудобно, как-то неловко, знаете ли: тот при всех своих заслугах под конец жизни сплоховал, сгинул в лагерях.
Такие биографии, писанные по разным поводам (и без всякого повода, для себя – в стол), отчасти служили для Сильвестра охранными грамотами, хотя от ареста и высылки в Караганду его все равно не уберегли.
Тут-то и напрашивается одно сравнение. Сравнение весьма любопытное, рисующее отношение Сильвестра к Дим Димычу, как его называла музыкантская братия, – Шостаковичу, и еще раз показывающее на опыте, что это за странный и диковинный феномен – не только физического, но и психологического свойства – притяжение-отталкивание.
Не без гордости замечу, что эта тема для нашего музыковедения – девственная, нетронутая, и я тут своего рода пионер, зачинатель, первопроходец. Хотя гордость гордостью, но я должен признать, что это, в конце концов, и не моя заслуга. Не будь у меня тетрадей Сильвестра, я бы вряд ли осмелился ступить на нехоженую тропу и своим клювиком пробить скорлупу всеобщего неведения…
Не все даже знают о знакомстве Сильвестра с Шостаковичем. Вернее, их не раз видели вместе (даже есть фотография, где они о чем-то беседуют), но относили это за счет демократичности, открытости, доступности Шостаковича, постоянно окруженного самыми разными людьми. Вокруг него, что называется, клубились. Разумеется, открытым и доступным Шостакович по натуре своей вовсе не был. Напротив, боялся людей, мучился и страдал от их постоянного присутствия. Но по должности ему было положено, и он выдерживал эту несвойственную ему роль.
Друзей же у него почти не было – разве что Иван Иванович Соллертинский, его вдохновенный, преданный, истинный друг. Никого другого на эту роль и не прочили – тем более какого-то там Сильвестра Салтыкова, тогда никому не известного.
Тем не менее Сильвестр встречался с Шостаковичем, и не только в Москве, где тот часто бывал (показывал свои новые сочинения Мясковскому), но и в Ленинграде, куда любил наезжать ночным поездом. Он неделями гостил у Дим Димыча, особенно в июне, когда наступали белые ночи, матово блестели каналы, высвечивались дома, как серебряные подстаканники, и призрачно лиловела луна сквозь дымку облаков.
Тогда они оба почти не спали, глушили кофе, заваренный в облепленной пеной старинной турке, играли друг для друга, навалив на пианино ватные одеяла, чтобы не тревожить домашних и соседей, и в чем-то непременно признавались. В любви к Девятой симфонии Бетховена, к Малеру, к Мусоргскому, Римскому-Корсакову, и для них своеобразным паролем были слова Отрока из третьего действия «Сказания о невидимом граде Китеже и деве Февронии»: «…пусто шоломя окатисто».
Такого рода пароли и признания считались обязательными как признаки зарождавшейся дружбы. Признаки были явные, и, казалось бы, общие корни, семейные традиции должны были их окончательно сблизить. Но по неведомому закону притяжение вдруг сменялось отталкиванием, во всяком случае для Сильвестра. Тот совершенно менялся, стремился все вывернуть наизнанку, словно в отместку за что-то, и непременно разрушить возведенную хрупкую постройку. Он с ожесточением нападал и на Римского-Корсакова, и – особенно – на Малера (следуя своему учителю Мясковскому, высмеивал его за тягу к банальности), и вместе с белыми ночами кончалась их едва зародившаяся дружба.
Ватные одеяла, накрывавшие пианино, снимали и уносили, и Сильвестр ночным поездом уезжал в Москву.
Шостакович его не провожал.
4
Семейство Шостаковича было образцово, картинно, импозантно революционным, по крайней мере в одном поколении, но и этого достаточно, чтобы оставить глубокий отпечаток на всем облике композитора.
Вот одна из ранних фотографий, подаренная им Сильвестру. Мальчик в кепке с измятым козырьком, застегнутой по самое горло рубашке (осенний день – вот-вот заморосит), круглых очках одиноко сидит на скамейке в глухом углу сада. Заметно, как он старается принять непринужденную позу. Положил остренький локоть на спинку скамейки. Просунув пальцы в пальцы, слегка поджав тонкие губы и отложив книгу, смотрит на фотографа.
Смотрит, чтобы, выдержав эту пытку ненавистным фотографированием, наконец-то снова остаться одному и вернуться к своему занятию – чтению. И это внук знаменитого деда-революционера? Да, именно это внук, и не только деда, но и бабки, воспитанной на Чернышевском, на романе «Что делать?». Только вряд ли он читает этот роман. Вопросительный знак в его названии кажется ему лишним. Он знает, что ему делать в жизни – служить, целиком посвятить себя музыке, а для этого нужна не меньшая отвага, чем для революционной борьбы.
Известно, что его дед Болеслав входил в тайную революционную организацию «Земля и воля», агитировал, распространял – рассовывал по чужим карманам, дамским каракулевым шубам, профессорским портфелям, мужицким корзинам – прокламации. Зазывал, заманивал, вербовал сторонников. Умело отрывался от слежки и проходными дворами ускользал от полицейских облав. Сблизившись с мятежными поляками, участвовал в подготовке восстания 1863 года, вошел в состав Польского комитета. Помогал устраивать побег из пересыльной тюрьмы Ярославу Домбровскому. Был сослан в Сибирь.
Его жена Варвара Гавриловна была близка к семье опального Гавриловича – Чернышевского, дружила с его женой Ольгой Сократовной и под влиянием романа «Что делать?» организовала швейную коммуну.
Словом, революционный дух витал над колыбелью Мити Шостаковича, достойного внука своего деда Болеслава, – внука и обласканного, и затравленного властью, баловня судьбы, лауреата Сталинских премий, депутата Верховного Совета и узника деспотического режима, чуть ли не внутреннего эмигранта, которого довело до истерики, до нервного срыва предложение вступить в партию.
Сильвестр обо всем этом знал, а если не знал, то догадывался, чем и объясняется его странная тяга к Шостаковичу. Гораздо более странная, чем к Прокофьеву или Мясковскому. Тех он просто любил, боготворил, восхищался их музыкой, в чем открыто признавался. Шостаковича же он не только любил, хотя никогда бы не признался в этом, но и мучительно ревновал к таким его близким друзьям, как Соллертинский, мечтал о такой же дружбе с ним (на меньшую был не согласен). И сам же отвергал эту дружбу, не раз предлагавшуюся ему Шостаковичем, несмотря на разницу в возрасте (тот был на четыре года старше). Отвергал и вместо любви замыкался в глухой ненависти, которую не прятал и не скрывал, а, напротив, всячески выставлял напоказ, выпячивал и с вызывающим легкомыслием в ней признавался.
Как он любил повторять, что не может слышать Вторую, посвященную Октябрю, и Третью – «Первомайскую» – симфонии Шостаковича! Не может так же, как он не способен представить себе Малера, идущего с флагом впереди первомайской колонны. За этим ядовитым замечанием скрывалась мысль о том, что симфонии написаны по-малеровски, но с использованием совершенно чуждых тому революционных песен.
Слушая высказывания Сильвестра, можно было подумать, что он вообще отвергает музыку своего несостоявшегося друга, но это именно высказывания – слова, поскольку Сильвестр помалкивал – не высказывался – о своем восхищении Пятой, Восьмой, Десятой симфониями, где никакой революционностью и не пахло.
Шостакович тоже помалкивал о музыке Сильвестра, хотя других, куда менее одаренных, всячески хвалил и превозносил, и это показывало, что свою революционность они претворяли по-разному.
Претворяли, во многом соперничая друг с другом – в отместку за несостоявшуюся дружбу, за притяжение. Шостакович прикрывал революционность Малером (Прокофьев так и называл его – наш маленький Малер). Сильвестр же уводил свою музыку в совершенно иные сферы, в знаменный распев, в древнерусское унисонное пение, и для него это было отталкиванием – от семейных грехов и заблуждений, от наследия отца, от большевистской эпохи и самого близкого, но несбывшегося друга – Дмитрия Шостаковича…
Однако вернемся к событиям той ночи. Впрочем, уже наступило утро.
5
Хотя Салтыковы проснулись рано (едва-едва в окнах забрезжил рассвет и взрезанным томатом на скатерти расплылось по желтому небу солнце), никто из них первым не вставал. Не вставал и даже не шевелился, старался не подавать признаков пробуждения. Начнут будить, расталкивать, трясти за плечо – тогда пожалуйста. А так, самим… нет уж, увольте, сами они вставать не собирались. Напротив, все лежали с закрытыми глазами, под самый подбородок натянув на себя одеяло. Лежали и мнительно – с пугливой чуткостью – прислушивались к шагам за стенкой.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?