Текст книги "Тайна воскресная. Преподобный Серафим и Дивеево"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава девятнадцатая
Грех покрыл незаконно
Все вышло так, да не так. Повязать-то они повязали (разговор у Георгия с Иоанном был, и кое в чем он ему признался), но другая завязка ослабла, и узелок на ней лопнул. Иосия по многим едва различимым признакам стал чувствовать – чуять своим звериным нюхом, что Георгий постепенно отдаляется от него, предает, изменяет и переходит на сторону Иоанна. Поначалу он отказывался в это верить, убеждал себя, что все это вздор, выдумки, плод его излишней подозрительности. Так ведь часто бывает: то, что где-то мелькнуло, замерцало, замаячило, потом всюду мерещится, лезет на глаза, цепляет, словно колючка репейника. Но навязчивое чувство не покидало, и все, что он замечал, свидетельствовало в пользу сделанного беспощадного вывода: отдаляется и переходит.
Да, как ни убеждай себя, отдаляется, изменяет и… вот-вот окончательно переметнется в стан врага.
Внешне Георгий был по-прежнему почтителен, выдержан, преисполнен смирения, готовности угодить, но и готовность была слабенькая, лишь напоказ, и какой-то холодок проскальзывал в нем – особенно после того, как он слишком надолго задерживался, допоздна засиживался у настоятеля. Поводом были все те же проклятые книги: очень уж они их оба любили, ну просто обмирали по ним; увидят какую редкую – аж задрожат. О книгах же как не поговорить – утеха, и во время этих разговоров стало обнаруживаться то душевное родство, совпадение чувств и помыслов, из-за которого Георгий так и потянулся к настоятелю (вот уж воистину потянулся, как телок к матке). С Иосией у него такого родства и совпадения не было: была благодарность, подобострастие, страх перед крутым нравом и сильной рукой, женственная потребность подчиняться власти, а тут… мятущаяся, противоречивая, надломленная натура Георгия словно находила успокоение в близости тихого, кроткого, доброго и ласкового Иоанна.
Словом, одно дело казначей, крепкий хозяин, могущественный покровитель и снисходительный исповедник, а другое – задушевный друг и наставник.
А может, к тому же и чем-то недоволен, на что-то обижен, засела в душе заноза – предубеждение против Иосии? Тот осторожно пытался выведать, как бы невзначай задавал вопросы, затем якобы забывал об этом и снова задавал те же самые в надежде, что наконец получит удовлетворительный, проясняющий хоть что-то ответ. Но, увы, ответы Георгия, ускользающие и уклончивые, не удовлетворяли и ничего не проясняли. И чем настойчивее уверял он, что ему не на что обижаться, тем навязчивее мнилась в нем Иосии накопившаяся, глухая, затаенная обида. И, будучи не в силах распознать ее причину, Иосия ополчился на Иоанна, обрел мстительную отраду во вздорной уверенности: тот настраивает, науськивает, подговаривает Георгия против него.
Вздорная уверенность давала повод сорваться и тем самым перейти от скрытого противоборства к открытому столкновению. И если раньше Иосия умел сдерживать себя, не доводить до срыва, тем самым подавая благой пример Георгию, то теперь сам уподобился ему и в разговоре с настоятелем позволил себе огульные обличения, грубую брань и запальчивые угрозы: «Да я тебя к ногтю… в бараний рог… кандалами звенеть у меня будешь!» В пылу этой явной ссоры он даже чуть не проговорился о письмах, хранящихся под алтарем, – уж очень захотелось разоблачить перед Иоанном Георгия, с которым он ведет доверительные беседы, но вовремя осекся, не позволил себе: неизвестно, к чему это привело бы…
Но сказанного и так оказалось достаточно, чтобы со всей очевидностью обнаружилось: вместе им управлять монастырем нельзя. Это прежде всего понял Иоанн, убедившийся, что казначей его не просто недолюбливает, но попросту ненавидит. Но и Иосии выплеснувшаяся ненависть открыла глаза на то, что запасы его терпения иссякли, оставаться он здесь больше не может. Поэтому Иоанн в конце концов подписал указ, уволил своего казначея, а тот словно бы этого только и ждал, чтобы тотчас же покинуть монастырь, осыпая проклятьями и братию, и Иоанна, и, что надо особо отметить, столь же ненавистного ему теперь Георгия. Во всем гневном, разъяренном облике бывшего казначея словно прочитывалось: ну, попадитесь вы мне еще, вот уж вам не поздоровится… к ногтю… в бараний рог…
Но и по выражению лица Георгия будущая встреча ничего хорошего обоим не сулила.
Все это произошло в 1730 году; после Сарова Иосия был назначен настоятелем Берлюковской пустыни под Москвой. А через три года случилась надобность Иоанну поехать по монастырским делам в Москву, и он взял собой попутчиком… кого же? Георгия! Из всей братии выбрал именно его, что, конечно же, говорит об особом доверии, расположении и даже душевной привязанности. Да и на различных переговорах Георгий был незаменим, поскольку имел навык в составлении прошений, различных бумах, знал, кому и как их положить на стол, и мог при случае блеснуть красноречием, обворожить изысканными манерами, воспитанием и образованностью.
Георгия же, конечно же польщенного выбором настоятеля, в то же время мучила совесть, и как мучила. Он терзался из-за того, что не до конца открылся Иоанну, не рассказал ему о письмах, а главное, он не чувствовал себя освободившимся от страшного греха, поскольку по вине Иосии на него не была наложена епитимья. Признаться в этом настоятелю – тем более накануне совместной поездки – он не решался из-за боязни потерять его дружбу и лишиться доверия, а душа просила истинного покаяния, очищающего страдания, и Георгий задумал идти с повинной в Святейший Синод.
Но перед этим в одном из московских домов он встретил… Иосию. У того за три года тоже многое накопилось в душе против него, и меж ними произошла сцена, разразился скандал, хотя началось все с того, что оба, как подобает монахам, мысленно призвали себя к смирению.
– Прости, отче, если чем согрешил перед тобой, – сказал Георгий, когда они удалились из гостиной в соседнюю комнату, чтобы остаться вдвоем за закрытыми дверьми.
Сказал и с принужденной, натужной, вымученной улыбкой поклонился Иосии.
– И ты прости, сыне. – Тот сдержанно ответил на поклон. – Забудем прошлое. Как там Саров?
– Тихо, спокойно, все слава богу… А здесь как, на новом месте?
– Тоже грех жаловаться…
– Грех… – Георгия чем-то царапнуло это слово. – Вот именно грех…
Иосия забеспокоился, заподозрил неладное.
– О чем это ты? К чему?
Георгий попытался сдержаться, не дать вырваться тому, что накипело:
– Все мы грешные… – И отвернулся, чтобы не видеть Иосию: слишком все в нем досаждало ему, вызывало жгучую неприязнь, попросту злило.
Иосия угодливо подхватил, продолжил в том же тоне:
– Да, всем каяться надо.
– А если покаялся, а грех-то все равно жжет, язвит и гложет, будто адский червь, – тогда как? – Георгий медленно повернулся.
– Молиться и надеяться.
– А если и молитва не помогает? – Георгий так же медленно приступал, приближался.
– Ну, тогда… – Иосия не знал, как уйти от опасного крена, обозначившегося в разговоре, и вдруг спросил так, словно ноги сами понесли по накренившейся вниз поверхности: – Чего ты от меня хочешь, бес?
Георгий не ожидал такого прямого вопроса, как не ожидал и собственного ответа:
– А я, может, погибели твоей хочу… – Ответив же, убедился, что попал в самую точку: другого желания у него не было, только это, одно-единственное.
– За что, сыне? – Иосия постарался произнести это как можно спокойнее.
– За то, что ты меня погубил, – вскричал Георгий, вскинув локти так, что рукава рясы взметнулись, как крылья черной птицы. – Нет мне теперь покоя, нет никакой жизни. Одни муки адские…
– Я погубил? Да ты в своем уме? Чем же?
– Грех мой покрыл незаконно.
– Я исповедовал тебя по всем церковным канонам. У аналоя. С епитрахилью.
– А почему епитимью не наложил, не отлучил от церкви, а? Да и вообще за такой-то грех полагается анафема.
– Да я же по доброте своей, из любви к тебе. А ты мне за доброту-то…
– Нет, отче, не из любви. Просто ты меня рядом держал, под рукой. Нужен я тебе был… Чтоб не Богу служил, а тебе, ироду окаянному. И со всеми ты так, весь монастырь в узде держал, к ногтю прижал…
– Вон куда повернул… круто.
– Не я один – все так считают.
– И как же ты меня будешь губить, сыне? – спросил Иосия, словно что-то в голосе Георгия особенно насторожило его.
И тут Георгий внятно произнес то, что Иосия более всего страшился услышать:
– Словом и делом.
Глава двадцатая
Дело
Только сейчас Иосия заметил, что в дверях толпится народ – свидетели их бурного объяснения. Почти все, кто были в гостиной, собрались на звук голосов, доносившихся из соседней комнаты, – голосов слишком громких и резких, чтобы не привлечь внимания. Таким образом, произнесенная при свидетелях зловещая фраза: «Словом и делом» могла означать только одно: арест, дознание в Тайной канцелярии, допросы, пытки, самый суровый и беспощадный приговор. Поэтому нужно было срочно упредить – самому подать донос на Георгия, обвинив его во всех грехах, – тогда, может быть, к его наветам не слишком будут прислушиваться. И Иосия, обмакнув перо, стал лихорадочно строчить, перечисляя всевозможные пороки Георгия: богохульствует, занимается колдовством и чародейством, водится с нечистой силой.
И про письма, спрятанные в тайнике, конечно же, упомянул: вот оно, наилучшее доказательство. И еще один грех припомнил и даже рассмеялся от удовольствия, потирая руки: то-то ему любовь к книгам боком выйдет. Однажды – Иосия был тому свидетелем – настоятель Иоанн попросил Георгия переписать сочинение Маркела Радышевского «Возражение на объявление о монашестве», а это уже крамола, поскольку сочинение-то зловредное, запрещенное, против церковной реформы Петра направленное, против отмены патриаршества. Так что один этот грех перевесит все те, которые приписывает ему Георгий. За него можно всего лишиться, да и на каторгу угодить, в рудники – тачку возить по настилам из шатких, гнилых досок.
Таким образом, упредив Георгия, Иосия решил еще к тому же и заручиться. Заручиться поддержкой влиятельных лиц, хорошо его знавших и способных при случае похлопотать, на ушко шепнуть, замолвить словечко. Ведь сколько он у них детей перекрестил, скольких обвенчал и отпел грешные души, препроводив в вышние обители. Неужели не заступятся, не помогут в трудный, роковой, можно сказать, час?!.
Весь день Иосия ездил по Москве, дожидался приема, слезно умолял заступиться, и поначалу не безуспешно – ему снисходительно улыбались, благосклонно кивали, обещали все устроить, с кем надо переговорить. Но стоило ненароком упомянуть о Тайной канцелярии, и все сразу менялось, от былого радушия не оставалось и следа, по лицам судорогой пробегало выражение панического страха, протянутую руку отдергивали, словно от высунувшейся из норы змеи. И от него спешили поскорее избавиться, раздраженно звонили в колокольчик, звали лакея: «Проводи, проводи…» Лишь старая княгиня Гагарина, иссохшая, морщинистая, с облысевшей головой под париком и провалившейся грудью, не подала виду, что хоть сколько-нибудь испугалась, – напротив, небрежно махнула рукой и заверила, что он смело может на нее рассчитывать, но это слабое утешение. Княгиня настолько стара, что словно бы грезит наяву или пребывает в глубоком обмороке, поэтому вряд ли кто всерьез ее станет слушать. Да и, похоже, она толком не знает, что такое Тайная канцелярия, и по ее представлению там сидят за столами завитые, надушенные чиновники и втайне от всех рисуют на бумаге амуров и купидонов.
Словом, несмотря на предпринятые шаги Иосия не чувствовал себя в безопасности, и тревожная маета закрадывалась в душу: а ну как ему самому придется толкать нагруженную доверху тачку по шатким, гнилым доскам…
Тем временем Георгий тоже сидел с пером в руке и нервно, порывисто (строчки прыгали) исписывал бумагу. Но не Иосию обличал он, нет, а самого себя. Обличал и каялся перед Святейшим Синодом в страшном грехе, просил самого сурового наказания: все равно оно было бы легче тех мук, которые постоянно его терзали с тех пор, как отрекся от Христа. Иосию же он в душе простил и собирался при случае сказать ему об этом, попросить забыть об их ссоре, но зловещая фраза была услышана и передана по назначению. Тайная канцелярия срочно выслала наряд и арестовала обоих. Настоятеля Иоанна поначалу уберегло то, что его уже не было в Москве. Незадолго до этого он по срочной надобности возвратился в Саров, но туда отправили команду солдат с предписанием доставить его закованного в цепи.
Расследование возглавлял сам епископ Феофан Прокопович, один из сподвижников Петра, умный, блестяще образованный, энергичный, успешный в делах, преисполненный служебного рвения и… затравленный озлобленными нападками врагов, от которых он устал отбиваться, как медведь от разъяренной своры собак.
Отсюда его особая мнительность – ему всюду мерещились интриги и заговоры тех, кто хотел вернуть страну к допетровским временам, свести на нет реформы, упразднить Синод и восстановить патриаршество. Поэтому, когда ему положили на стол обнаруженное при обыске сочинение Маркела Радышевского, одного из главных его противников, он с негодованием воскликнул: «Как?! И сюда проникла эта гидра?!» Его уже невозможно было разубедить в том, что укрывшийся среди сосновых лесов монастырь – гнездо опасной крамолы, что сюда тянутся нити заговора, что здесь затаились сторонники ненавистного Маркела. Вот она, бомба!
На отреченные же письма Георгия Феофан после этого не обратил никакого внимания.
Он так и доложил императрице: материалы следствия подтверждают, что в Сарове вызревал «государственный заговор», что там вот-вот должен был вспыхнуть «готовый и нарочитый факел к зажжению смуты, мятежа и бунта». Каким же после этого мог быть приговор? Разумеется, самым жестоким и беспощадным. Иосию велено было бить кнутом, вырезать ему ноздри и сослать на Камчатку. Георгия после наказания кнутом и вырезания ноздрей заточить в Охотский острог. Пострадали и другие взятые по этому делу монахи. Настоятель же Иоанн еще за год до всего этого умер в Петропавловской крепости и был похоронен на кладбище церкви Преображения Господня.
Часть вторая
Глава первая
Избранное Дивеево
Мы так подробно рассказали о деле Георгия, Иосии и настоятеля Иоанна, чтобы стало ясно, почему не Саров, а Дивеево избрано в четвертый удел Богородицы (Она нарекла Себя его игуменьей) и почему именно ему, по предсказанию преподобного Серафима, назначена такая удивительная, неповторимая судьба. Или даже выразимся иначе, с некоторым пафосом: на него возложена столь великая эсхатологическая миссия – к концу времен воссиять святостью, прославиться на весь мир чудесами, стать местом выделенным и огражденным, недоступным для самого антихриста, – местом, где, говоря евангельским языком, явлены силы. В этом смысле – как инопространство, где властвуют особые, неведомые миру законы, – Дивеево сравнимо с Беловодьем или невидимым градом Китежем. Именно Дивеево, а не Саров, который можно назвать званым, но не избранным. Званым потому, что в нем еще задолго до Серафима подвизались благодатные старцы, затворники и молчальники. А не избранным?.. Отреченные письма в тайнике под алтарем… ну, как же после этого?.. Собственно, они даже не стали предметом церковного осуждения, не были преданы анафеме вместе с их автором и поэтому через столетия обрели зловещие очертания ядерной бомбы, призрачно витающие над Саровом. Разумеется, это не должно бросать тень на истинных саровских подвижников, чья личная праведность и моральная чистота не вызывают никаких сомнений, – мы с благоговением склоняемся перед ними. Но если брать Саров как духовную общность, как единое целое и рассматривать вопрос историософски, то нельзя не склониться к выводу: призвание Сарова в том, чтобы уступить Дивееву право на избранничество, на высшую миссию, умалиться перед ним.
Но меж ними есть и преемство: Дивеево – это чудесная, осыпанная цветами, благоухающая ветвь, дивный побег, взрастающий от ствола саровского древа. Само древо могло состариться и подгнить, кора местами – провалиться, корни, подкопанные кротом, – отсохнуть и онеметь, побег же зеленеет, крепнет, наливается соками, не подверженный никакой порче. Основательница обители матушка Александра пришла в Дивеево из Киева, благословение же на основание обители получила в Сарове. А после ее смерти ни один камушек не был там положен, ни один гвоздик не забит без ведома Серафима Саровского. Сестрам он подробно описывал, где и какой будет возведен храм. Сохранился нарисованный им лично план дивеевских построек: батюшка Серафим сам все определил и промерил с точностью до последнего аршина. Он же всю свою жизнь опекал дивеевских сестер, давал денег из принимаемых им пожертвований, оделял всем необходимым, можно сказать, кормил и одевал, исцелял своей чудотворной силой и духовно окормлял – словом, помогал и заботился как любящий отец.
Отец, за этим очень многое скрывается, может быть, до конца и не улавливаемое, ускользающее, но очень важное. Преподобный Серафим перенес на дивеевских сестер весь склад отношений внутри патриархальной русской семьи – не только этикетные жесты (хотя они тоже просматриваются), но и саму атмосферу, теплоту любви, невзыскательность, простоту и особого рода интимность. По рассказам сестер, навещавших его, так и чувствуешь, какие они были, старые семьи в Курске, что такое вообще родственные связи, традиционная семейственность. Но при этой внешней жестикуляции, этой атмосфере отношения с сестрами, конечно же, подняты на совершенно новый уровень, недаром Серафим повторяет, и не раз, что породил их в духе. Да, они дочери, а он отец, но – в духе. Он способен снисходить к их слабостям, утешать, ласкать, но все это очищено от какой-либо телесности, плотскости, натурализма. Соотношение здесь такое, как между евангельским Женихом, Брачным пиром и их земными прообразами. Поэтому и не скажешь, что у Серафима отчасти прорывается нерастраченное, подавленное стремление к собственной семье, физическому отцовству, что он неким образом восполняет… нет. И в этом его разительное отличие от Франциска Ассизского, величайшего западного святого, который лепил из снега человеческие фигуры и показывал на них, с отчаянием, даже неким надрывом восклицая: «Вот моя жена! Вот мои дети!» Для Серафима это было бы слишком экспансивно, слишком пафосно и театрально. Он выбрал совершенно иной этикетный язык, воспроизводя в очищенных, духовно преображенных формах традиционную русскую семейственность.
И вот что важно отметить: признавая дивеевских сирот своими дочерьми, допуская в отношениях с ними чисто родственную теплоту и интимность, он не то чтобы холоден и безучастен к своим кровным родственникам, но они словно отдаляются и связи с ними ослабевают, теряют прежнюю значимость. «Отправляясь в путь, я спросил отца Серафима, не прикажет ли он сказать чего-нибудь своему родному брату и другим родственникам в Курске, но отец Серафим указал мне на лики Спасителя и Божией Матери и сказал с улыбкою: “Вот мои родные! Для земных родных я живой мертвец”». Так рассказывает в своих воспоминаниях один из посетителей старца, прибывший из Курской губернии, где квартировал его полк, – Иван Яковлевич Каратаев. А после встречи со своими земляками, прибывшими из Курска, Серафим воскликнул: «Нет лучше монашеского жития!»
Иными словами, вспомнился Курск, былые радости, что-то, может быть, шевельнулось и тотчас было заслонено нынешним, несоизмеримым по степени душевной наполненности, счастья, восторга, благодати: «Нет лучше…»
Однако продолжим наше сравнение Сарова и Дивеева, и вот характерный штрих: Серафим помогал, а настоятель Нифонт и братия саровская роптали, перечили, выказывали недовольство: этак старик все добро на дивеевских переведет. Случалось, что сестер-то, навещавших Серафима, охранявшие монастырь солдаты ловили и обыскивали, и приходилось прибегать к невинным хитростям, чтобы с дарами батюшки благополучно возвратиться в обитель. Серафим даже испросил у Бога знамение в подтверждение того, что Ему угодны заботы о Дивееве: по молитве старца преклонилось столетнее дерево. Но и посерчал он немало из-за упрямого непонимания, косности и черствости тех, чей монашеский долг – жертвовать всем ради ближнего. Долг жертвовать, а тут сиротки дивеевские, слабые и беззащитные – ну как не порадеть о них, казалось бы, но нет, глухая стена, не прошибить. Им и знамение не указ: уперлись – и не сдвинуть.
При Нифонте же возрастали доходы обители, но прекратилось пустынножительство. Видимо, строгий игумен посчитал за лучшее не давать слишком воли монахам, отпуская их из монастыря, а держать чернецов вблизи, под надзором. Пусть сидят по кельям, собираются в трапезной, исполняют послушания – все на виду. Вот и застучали молотки, заколотили досками пустыньки, унесли иконы и лампадки, и не стало лесных затворников и молчальников. Словно душа отлетела тогда от Сарова, и он утратил, может быть, главное, веками накопленное – опыт внутреннего делания, сокровенной молитвы. Поэтому если и не вовсе иссякла, пресеклась, прекратилась (благодатные старцы все же были и после Серафима), то, во всяком случае, умалилась святость саровская. Умалилась, чтобы воссиять в других монастырях, и прежде всего, конечно, в Оптиной пустыни.
Нифонт охотно и без особых уговоров расстался с вещами Серафима: сначала они хранились в рухлядной, а затем их забрали дивеевские сестры. «Пускай берут. Одно искушенье от них. Он ведь тоже пустынник, Серафим-то», – так, наверное, он сказал или про себя подумал, испытывая чувство явного облегчения. Вот и забрали вещи, перевезли пустыньки, ближнюю и дальнюю, и даже камень, на котором он молился. Как это символично! Воплощенный в вещах – мантии, лаптях, топорике, Евангелии, большом, носимом на груди кресте (благословении матери), Серафим покидает Саров. Уходит и все уносит. Даже камень, на котором молился, и разобранные на бревна пустыньки – ничего не оставляет Сарову. Отныне он там, в Дивееве. Он и при жизни называл эту обитель своей: «В другой раз, когда была я у отца Серафима, он между прочим спросил меня: “Заезжаешь ли ты, матушка, в мою-то обитель?” Так называл он всегда Дивеевскую» (из записок начальницы Ардатовской общины матери Евдокии). А после смерти и вовсе туда перебрался. Монахиня Серафима (Булгакова) вспоминает:
«Какой-то архиерей приехал в Саров и спрашивает:
– Где пустынька преподобного?
– В Дивееве.
– А кельи?
– В Дивееве.
– Где все вещи?
– В Дивееве.
– Как же монашки у вас мощи не унесли?»
По завету преподобного из ближней пустыньки день и ночь, непрерывно доносится чтение Псалтыри, дальняя же обращена в алтарь дивеевской церкви Преображения. И завершится этот уход уже в наше время: вновь обретенные мощи Серафима вернут церкви, но не Сарову, а опять же возрождающемуся Дивееву.
Вот еще один эпизод из воспоминаний, заставляющий о многом задуматься: «Когда я увидела у него перед святыми иконами толстую восковую свечу, он спросил: “Что ты смотришь? Когда ехала сюда, не заметила ли у нас бури? Она поломала много лесу, а эту свечу принес мне любящий Бога человек во время грозы. Я, недостойный, зажег ее, помолился Господу Богу, буря и затихла”. Потом, вздохнув, прибавил: “А то бы камень на камне не остался, такой гнев Божий был на обитель”» (из воспоминаний А.П. Еропкиной).
От какой обители отвратил Серафим Божий гнев? От саровской. За что прогневался на нее Всевышний, нам неведомо, но, судя по всему, гнев был страшный, раз грозил обители полным разрушением. Кто этот таинственный, любящий Бога человек, принесший свечу, мы тоже не знаем, разве что позволяем себе осторожную догадку: некий посланник свыше, божий праведник, ангел в человеческом образе. И одно лишь можно сказать наверное: буря, много поломавшая в лесу, не последняя из тех, что разразились над Саровом, бури ему еще предстоят…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?