Текст книги "Тайна воскресная. Преподобный Серафим и Дивеево"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава тринадцатая
Нескончаемый свиток
Игумену Пахомию, казначею Исайе, да и всей братии саровской, как-то сразу угодил, пришелся по душе новый послушник, поступивший в монастырь поздней осенью, накануне праздника Введения во храм, – Прохор Машнин. Бывает так: еще не успеешь узнать человека, пожить с ним рядом, а он уж чем-то к себе привлек, расположил, полюбился; начнешь думать, перебирать, чем именно, и не скажешь: просто хорошо с ним. Вот и Прохор был из числа тех, с кем сразу становилось хорошо, и все в нем нравилось. Не то что богатырь, но рослый, крепкий, в плечах широкий, с ясным взглядом голубых глаз, прямым носом и русыми волосами, он весь был тут, весь наружу, словно принадлежал не себе, а тем, кому мог понадобиться, помочь, услужить. С готовностью за все брался, а уж взявшись, из рук не выпускал, пока до конца не доделывал. Сам бодрый, и других веселил и подбадривал. Вот и тянулись к нему, стремились держаться поближе, словно всех согревал Прохор неиссякаемым душевным теплом, словно дан он был братии в утешение перед надвигающимися холодами, глубокими сугробами, трескучими морозами, перед долгой вьюжной зимой…
Уже подмораживало по утрам, пожухлую траву у подножия сосен и выступавшие корявые корни выбеливал иней, лужи затягивал тоже неестественно белый ледок, проломанный местами когтистой звериной лапой, и зачерствевшая грязь на дорогах посверкивала слюдяными оконцами. Воздух, некогда чистый и прозрачный, теперь затуманивался, наливался свинцовой мутью, и сыпал сухой, крупитчатый снежок, шурша вскоробившимися листьями так, словно полчище мышей пробиралось под ними. Или ветер, сгибая вершины сосен, приносил влагу, и кружились хлопья мокрого снега, ложившегося на землю и сразу таявшего. А уж когда к полудню теплело, за облаками по бледному свечению угадывалось солнце, то снег превращался в дождь, который то заунывно моросил, стлался мелкими, почти неразличимыми иглами, то срывался крупными, увесистыми каплями.
И самая крупная, слившаяся из нескольких капель, алмазно сверкала, повиснув в паутине.
Прибыл Прохор в монастырь не один, а с товарищами, двумя Василиями: вместе когда-то в Киев ходили на богомолье. Из Киева в Саров тогда сразу отправились лишь два Ивана – Дружинин и Бесходарный, а остальных нужда заставила вернуться. Прохора ждала незавершенная стройка, еще не до конца возведенный, не увенчанный куполом храм, а Алексея Миленина у ближних пещер разыскал земляк, отвел в сторонку и тихонько сообщил, что тяжело заболел отец, а вслед за ним слегла и мать, оба при смерти, уж и не чают его увидеть. Как тут не поспешить домой! Двух Василиев тоже звали: родители, отпустившие их поначалу, спохватились, душа заныла, затосковали, особенно матери.
Те стали слезно упрашивать их отсрочить монастырские послушания, побыть еще немного с ними, тем более что и предлог подвернулся: корова Милка пропала, градом побило стекла веранды и крышу повредило ветром – словом, какой уж тут монастырь. Они же, Василии, и сами – хотя и не показывали, храбрились, – скучали о доме и не чувствовали себя полностью готовыми для иноческого подвига. Взявшись за плуг, озирались назад, как говорится. Поэтому и не знали, печалиться им или радоваться тому, как все складывалось. Может, оно и к лучшему. Матерей поддержать, утешить – тоже, считай, святое дело.
На прощание Прохор и два Василия обнялись с двумя Иванами и из Киева двинулись в разные стороны.
Но уж когда достроили храм и матушка благословила Прохора медным крестом на дальнюю дорогу, то и два Василия приняли твердое решение: пора. И уж больше не откладывали. Ранним осенним утром, едва забрезжило, перекрестились, поклонились родному дому, надели дорожные котомки, и путь их был так же долог, как когда-то до Киева – с тою лишь разницей, что теперь они шли на север. Шли упорно, неутомимо с котомками за плечами и посохами в руках. Дорога на Темников вела по дивному, сказочному, невиданной красы сосновому бору – краснолесью: огромные, могучие, в два обхвата деревья со стройными вершинами, купающимися в голубом небе. На солнце золотится кора сосен и смола вспыхивает, как драгоценный янтарь. Пахнет лежалой хвоей, и все овеяно дремотным молчанием, нарушаемым лишь стуком дятла, протяжным стоном выпи и уханьем желтоглазой совы.
Там, где от большой Темниковской дороги сворачивает проселок на Саров, – врыто в землю большое, деревянное, почерневшее, потрескавшееся от дождя Распятие: встань и помолись, прощаясь с прошлой жизнью и встречая новую, иную, иноческую, преображенную постами и ночными бдениями. Вот и Прохор с друзьями, конечно, помолились, опустившись на колени, затем отмахали еще три версты по проселку и вдруг замерли, пораженные дивным видением – аж дыхание перехватило и от восхищения слезы выступили: в столпах косо падающего из-за облаков света, словно с неба сошедшая, лебединой белизны обитель открылась их взорам – соборы, золоченые купола, кресты, узкие, зарешеченные оконца и черные фигурки монахов.
Вот он, Саров, о котором Прохор с друзьями уже были наслышаны, многое знали, поскольку об обители им рассказывали паломники, там бывавшие, монахи других монастырей, странники-богомольцы, ученые люди из числа завсегдатаев книжных лавок, и они жадно ловили каждое слово!
Поистине летопись монастыря – нескончаемо длинный свиток. И есть в этом свитке пробелы, а есть и места темные, неразборчивые, до конца не разгаданные, от которых оторопь берет и веет сладкой жутью…
Когда-то татары, хлынувшие дикой ордой на Русь, возвели здесь свое городище – Сараклыч, укрепили, выкопали рвы, возвели защитные валы и надеялись обосноваться навеки, но и ста лет не продержались: сгинул город. Попалили его огненные стрелы осаждавших, поглотила земля, все быльем поросло, и память о нем истерлась. Снова вокруг лишь непроходимая глушь, безлюдье, вековые сосны. Кого-то отпугивает, а кого-то и манит. Через триста-четыреста лет после татар стали селиться здесь иноки, искавшие тишины, уединения и покоя: один, другой, третий. Лет пять прожил у слияния узкой Саровки и Сатиса пензенский монах Феодосий, любитель безмолвия: срубил себе келью из сосновых бревен, завел кое-какую утварь, стал молиться, петь псалмы и класть поклоны, но то ли не выдержал козней бесовских, то ли тоска напала (а уж она бывает страшней татарина) – покинул эти места. Вслед за ним выдвинулся сюда Герасим, инок Арзамасского Спасского монастыря, и удвоил срок монашеского затвора своего предшественника, десять лет провел в саровской глуши. И другие монахи здесь бывали, пытались подвизаться, но слишком суровым казалось им саровское краснолесье, жуть навевали морозы, метели, желтые волчьи глаза…
Лишь остатки келий и протоптанные в лесу тропинки напоминали об одиноких отшельниках. Но будущая обитель, еще незримая, не явленная, не воплощенная в камне и дереве словно бы давала о себе знать: по ночам слышался над лесом дивный благовест, вспыхивали сполохи нездешнего света и разносилось несказанное благоухание – как будто ладаном кадили. Обитель звала своего основателя, и он услышал этот зов и откликнулся на него. Основателем обители стал монах Арзамасского Введенского монастыря Исаакий, в схиме нареченный Иоанном. Он взялся за дело основательно и прежде всего отправился к владельцу земли воеводе Даниилу Кугушеву, поведал ему о своем богоугодном замысле и попросил пожертвовать землицы под монастырь. Про себя опасался, побаивался, как бы не заупрямился и не заартачился воевода, но тот богоугодным замыслом, похоже, проникся, землю согласился отдать и велел оформить крепостной акт на участок под монастырь.
Но требовалось еще разрешение властей духовных, и неутомимый Иоанн наведался в Патриарший приказ. Там его тоже благосклонно выслушали, начинание одобрили и пожаловали две грамоты – «отказную» и «благословенную». Иными словами, разрешили – радуйся, Иоанн. Теперь ищи благотворителей и вымаливай деньги на постройку храма, но и благотворители нашлись, словно сам Господь их привел, и закипела работа. Поначалу Иоанн велел рыть пещеры – наподобие киевских, чтобы там, под землей, спасаться. Но затем стали возводить и наземный храм, который был освещен в честь иконы Божьей Матери Живоносный источник.
Так и возник, отстроился Саровский монастырь подвижническими трудами своего основателя, праведного, всеми почитаемого Иоанна, но не суждено было старцу в тишине и покое окончить свои дни. Настигла его беда: прислали за ним команду солдат с ружьями и арестовали, в монастыре же устроили тщательный обыск. Все обшарили, перетряхнули, перевернули вверх дном, во все щели, во все уголки заглянули, крысиные норы и те фонарем высветили. Что искали, какую крамолу – Прохору с друзьями разузнать не удалось. Все говорили разное и сходились лишь в том, что дело сложное и запутанное, а то и вовсе страшное – мороз по коже, словно сам нечистый наследил своим копытом.
– Да ладно пугать-то – нечистый. Книжонки какие-то запрещенные…
– А я слыхал, что письмо…
– Какое письмо-то?
– Ну, хранилось там в тайнике…
– И что в нем было?
– А то и было, что душу дьяволу продал.
– Кто?
– Да монах один тамошний…
– Как звать-то?
– То ли Даниил, то ли Григорий.
– Георгий. И не монах он был вовсе, а так, по монастырям шатался… послушник.
– Что ж он душу-то стал продавать?
– Да дрянная была душонка, порченая, бросовая, а тут покупатель нашелся. Вот он и не устоял, купчую-то и подмахнул. И не чернилами, а кровушкой своей…
– Вона! На чего решился, отчаянная голова. Погибели своей искал.
– И не только своей: на монастырь-то и наслал погибель.
Так говорили у костра во время последней лесной ночевки монашек с четками и два солдата, обнявшие ружья. Голоса звучали глухо, таинственно, и лица тех, кто наклонялись к огню, чтобы погреть руки, освещались отблесками пламени, а затем скрывались во тьме. Не было ни звезд, ни луны. Низкое, иссиня-черное, в багровых отсветах небо едва светилось по краям, словно тоже осененное нездешней загадкой.
Глава четырнадцатая
Привет и гостинец
Между тем путники перешли по деревянному, шаткому, местами прохудившемуся мосту через реку, поднялись по крутому склону и смиренно постучались в подколокольные ворота монастыря.
Ударил колокол, созывая монахов на всенощное бдение в честь праздника. И какого праздника – Введения во храм Пресвятой Богородицы! Словно бы Она сама теперь вводила Прохора в монастырь, обещая ему, как и прежде, покровительство и заступничество. В Успенском соборе монастыря затеплены были все лампады, горело множество свеч, духовенство, облаченное в парадные ризы, выстроилось перед Царскими вратами. Праздничное богослужение совершал сам игумен Пахомий, – совершал неспешно, чинно и торжественно, и как пели на клиросе – вот уж заслушаешься! Пели по-древнему, а не по новейшей моде, не многогласно, а в унисон, по крюкам, с суровой простотой.
По-древнему, как когда-то в Киеве, Владимире или Пскове, исконных городах русских. Вообще, здесь в Сарове многое напомнило Прохору Киев: и сами державные очертания Успенского собора, и один из приделов его, посвященный преподобным Антонию и Феодосию, подвижникам киево-печерским, и сам строй богослужения. А главное – здешние пещеры, подземный храм во имя Всех святых, алтарь которого устроен там внизу, прямо под алтарем Успенского собора, – вот и получалось, что и с земли, и из глубины недр земных – согласно, в унисон – возносили хваление Богу.
Таким образом, Киев изначален, Саров же изведен из Киева и преподобен ему, несет его запечатленный образ. И угадывается глубокий смысл в том, что Прохор направлен сюда из Киева, как бы тоже изведен из него, осененный его державным благословением.
За окнами глубокая ночь, тишина, безветрие, мерцание звезд, словно вся природа замерла, внимая торжественному строю богослужения. А по завершении всенощной, словно с небес, разнесся дивный, ликующий звон: пять слепых послушников, лучших звонарей поднялись на колокольню и ударили в колокола. Сначала загудел большой, затем средний, а затем малые откликнулись переливчатым трезвоном…
После всенощной служили утреню, после утрени в пять часов началась ранняя литургия, и игумен Пахомий принял вновь прибывших, когда уже рассвело, поднялось, обозначилось бледным свечением в облаках солнце, забрезжил осенний денек. С каждым говорил отдельно, вызывая к себе, и когда настал черед Прохора и тот, сняв с плеч котомку, перекрестился и шагнул через порог, игумен особо ему улыбнулся, ласково посмотрел и спросил своим негромким, глуховатым голосом:
– Машнин? Сын Исидора и Агафьи?
– Он самый, владыка.
Игумен, сидя за столом, указал глазами место поближе перед собой: хотел получше разглядеть, и Прохор сделал еще два шага.
– Знавал я твоих родителей. Как они там? Живы-здоровы?
Прохор сразу не ответил, потупился, вздохнул и лишь после этого произнес:
– Батюшку давно похоронили. – Помолчал, словно собираясь с духом, и добавил: – А матушка вам кланялась, привет сказывала. Вот и гостинец, мед с нашей пасеки, просила передать. Отведайте. – Прохор протянул игумену маленький бочонок меда, который до этого держал в руках, пряча за спину.
– За привет и гостинец спасибо, а умершему Царство Небесное, тем более что заслужил. Слишком порывистый был в работе, как его помню, все спешил куда-то, не присядет, не отдохнет – вот и надорвался. А ты на него похож, похож… – Игумен задержал на нем взгляд быстрых, но внимательных, цепких, все оценивающих глаз. – Ну, а что храм Сергиево-Казанский?
– Достроили. – Прохор ответил не без гордости – так, как упоминают о законченном деле, к которому были причастны.
Отец Пахомий сразу это уловил, про себя отметил.
– Помогал, небось? Тоже строитель? – Отец Пахомий шутливо намекал, что Прохор в чем-то сродни ему, игумену (а игумен, иными словами, строитель) Саровской пустыни.
– Старался, как мог.
– Ну, и какой? Красивый вышел? Расскажи-ка. Порадуй.
– Краше не бывает, – произнес Прохор особенно тихо, как будто, будучи произнесенными громче, эти слова теряли часть своего значения и не передавали чего-то затаенного в душе.
Игумен почувствовал это и тоже понизил голос:
– Эх, взглянуть бы одним глазком, да не судьба. Ну, а ты, значит, к нам в монахи? Матушка тебя благословила?
– Вот этим крестом. – Прохор подержал в ладонях и поцеловал висевший на груди медный крест.
– А еще у кого благословился? Из духовных?
– У отца Досифея из Китаевской пустыни.
– Что ж, муж достойный, испытанный. Берем тебя послушником. Обитель наша славная. Многие прозорливцы здесь воссияли, да и сейчас старцы праведные есть. Отец Исаия, отец Назарий… Да ты слыхал, небось? Не зря же к нам-то…
– Слыхал от людей. – Прохор почувствовал, что ему неловко смотреть игумену в глаза, словно что-то мешает, но не отвернулся.
– И что люди-то говорят? – Игумен, напротив, смотрел на него излишне пытливо, будто старался до чего-то дознаться.
– Разное…
– Разное, – значит, не только хорошее. А ты худому-то не верь. Худому верить – Бога гневить и себя обкрадывать.
– А я и не верю.
– А что глаза отводишь? – Прохор глаз не отвел, в последний момент удержался, но игумен Пахомий заметил даже то, что он едва не поддался невольной слабости. – Может, спросить о чем-то хочешь? Сомнения какие? Выкладывай.
Прохор задумался, но ненадолго, твердо произнес:
– Нет, отче, не хочу. И сомнений никаких у меня нет.
– Вот и правильно. Любопытствовать не наше монашеское дело. Что нужно, Господь сам откроет, а что ненужно, того и знать ни к чему. Так?
– Истинно так, отче.
– А если все же захочешь спросить, – получив от Прохора нужные заверения, игумен все-таки сделал ему уступку, – обратись к отцу Иосифу. Будешь у него поначалу келейником. Считай, это первое твое послушание. Дерзай, Прохор. Даст Бог, и ты умножишь славу обители. Мы же с тобой куряне. Только уныние от себя гони и ум держи собранный. И Господь поможет, не оставит.
– Постараюсь, отче, не подведу.
Прохор поклонился игумену до земли, выпрямился и, пригнувшись под притолокой, вышел за дверь его маленькой кельи.
Глава пятнадцатая
Первые послушания
Старец Иосиф, высокий, сухой и прямой, казначей обители (а до этого ризничий) по-разному присматривался к своему новому келейнику. Иногда прямо смотрел, подолгу не отводил глаз, явно изучая и при этом – испытывая, иногда искоса и как бы ненароком, а подчас и не смотрел вовсе, отворачивался, но словно бы спиной чувствовал, чем заняты и руки, и помыслы Прохора. И всякий раз убеждался, что не зря его худая молва стороной обходит, а добрая к нему льнет и ластится. И хотел бы придраться, но не придерешься, не упрекнешь: всем взял, всем хорош. Что поручишь, выполнит в точности, на совесть. И вместо того чтобы убавить, уполовинить, словно щедрый купец в лавке еще и верхом добавит, присыплет – вдвое больше сделает. Попроси оконце протереть, снегом залепленное, – дыханием отогреет и протрет, так что засияет как перед Пасхой. Прикажи мусор убрать, в углу скопившийся, – уберет безропотно. Прикажи воды принести – принесет ведро и за другим к колодцу сбегает. Заставь просто сидеть и читать Апостола – так и будет сидеть, как ему велено, даже не шелохнется.
При этом никакого уныния (этого беса старец Иосиф особенно зорко высматривал) – не то что явного, на лице написанного, а даже тайного, глубоко запрятанного под маской показной веселости и внешней приветливости. Старцу хорошо было известно, как уныние неопытных подстерегает, словно охотник в засаде, ямы им роет, сверху листвой присыпанные, мудреные ловушки и капканы ставит. Но Прохор – если оно и подступит по бесовскому наваждению, уныние это, – еще усерднее становится в послушании – и руками работает, и молитву мысленную творит неустанно.
Видно, пригодился ему совет, полученный от отца Назария, тоже здешнего старца, и в молитве опытного, и умевшего сказать так, чтобы надолго запомнилось. Отец Назарий такую притчу поведал братии – о трех сестрицах, не раз навещавших его: «Я три года не знал скорби и столь навык посту, неизглаголанному удручению плоти, что думал – в том вся добродетель. Как пришли ко мне три сестрицы – уныние, скука, печаль, тут-то познал – и не знал, как угостить их. Стал, изнемог… потом научился, говоря: гостьи мои дорогие! милости прошу, пожалуйте, я вас угощу: вот зажгу свечку, помолимся, поплачем, попоем – и как завопию: “Боже, милостив буди мне грешному! Создавый мя, Господи, помилуй! Без числа согреших, Господи, прости мя! Како воззрю к Твоей благости? Кое начало положу исповедания? Владычице Богородице! помяни раба Твоего!” – Гостьи мои бегом, а я говорю: “Матушки, погостите!” Нет, уже не догонишь…» И такой совет присовокупил в конце отец Назарий: «Когда придет вам горячий дух молиться много, то не много молитесь и четки от себя положите. А когда леность: тогда-то подлинно до поту молиться полезно».
Вот Прохор и следовал этому совету: лишь три сестрицы в дверь постучатся, к оконному стеклу носы прижмут, ноготком заскребутся, – сразу псалмы петь и поклоны класть.
Собственно, старцу Иосифу почти не приходилось учить его монашеской жизни: Прохор был к ней полностью готов. В отличие от других послушников он не нуждался в долгих наставлениях, терпеливом вразумлении, втолковывании прописных истин. Раз скажи – и все запомнит. А можешь и не говорить: так знает. Еще до монастыря обрел он навык внутреннего обустройства, столь необходимый монаху, ведь его истинная келья там, в душе, и именно в ней прежде всего должен быть наведен порядок. Мысли – те же вещи, хоть и бесплотные; и они требуют верной расстановки, иначе загромоздят все так, что и бочком не протиснешься. Поэтому точно так же, как среди вещей, составляющих убранство кельи, не должно быть ничего лишнего и праздного, нельзя позволить, чтобы и среди мыслей возобладали те, которые затемняют сознание мирского человека, одолеваемого заботами о завтрашнем дне, о здравии детей и супруги, о хлебе насущном. У монаха хлеб иной, и вкус его несравним с испеченным в печи хлебом – закон Божий, истина веры. Монах для того и затворяется наглухо от мира, чтобы мысли сосредотачивались только на духовном, чтобы ум не пребывал в беспечном рассеянии, не порхал под потолком, словно случайно залетевшая бабочка. Нет, сведенный в сердце, подобно лучику солнца, проникающему сквозь ставни, он должен предаваться постоянному богомыслию, памятованию о Всевышнем.
Или, иными словами, Иисусовой молитве.
Иисусова молитва и есть мать всему, та хозяйка, которая наводит образцовый порядок во внутренней келье – душе монаха. Прохору заповедал оную еще старец Досифей из Китаевской пустыни, но и отец Иосиф велел непрестанно творить ее. Где бы ни был, что бы ни делал, постоянно повторяй: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго». И почувствуешь, как душа постепенно согревается, растепливается, расправляется, дыхание обретает (старцы потому и называют молитву дыханием души). Вот сырые дрова в печи: поначалу пламя их лижет, а они лишь чадят и дымятся, но лишь только пообсохнут, разгорятся так, что жаром из печи потянет. И в душе от молитвы – тот же жар, и радость, и ликование, и умильные слезы.
Словом, без молитвы душа как беспамятная, в тяжелый сон погруженная, а с молитвой пробуждается, обретает себя.
Конечно, при этом возможны срывы и падения, особенно если дьявол прельстит соблазнами, заморочит, уведет ум в сторону. Тогда собирай его снова, свой ум, ругай себя, казни, но не отчаивайся, поскольку отчаявшийся – так же, как и унылый, – не воин. Монах же должен быть воином, поскольку призван всю жизнь вести с врагом человечества мысленную брань.
Укрепив Прохора в Иисусовой молитве, старец Иосиф – к середине морозной и вьюжной зимы – дал ему правило Пахомия Великого, весьма ценимое всеми монашествующими.
В монастыре время тянется медленно, особенно долгими зимами, кажется порой, что день – это целая вечность и ночь нескончаемо длинна. Подобное чувство времени томит и угнетает. «Ах, еще впереди целый день!» – восклицает про себя иной монах, глядя в тусклое, подслеповатое окошко и не зная, как справиться с этим временем, чем его заполнить, и руки-то у него опускаются, перестает исполнять послушание и молиться. Поэтому нельзя позволить себе думать о дне целиком – нет, надо раздробить эту косную глыбу на мелкие кусочки и думать отдельно о каждом часе. Вот в чем мудрость Пахомия Великого! У истинного монаха время измеряется не днями, а часами, и начало каждого часа освящается тем, что прочитывается: Трисвятое (по «Отче наш»), «Господи, помилуй» (12 раз), «Слава и ныне», «Придите поклонимся» (трижды), псалом 50 («Помилуй мя, Боже»), Символ веры, Иисусова молитва (сто раз), «Достойно есть» и отпуст. Да, так в начале каждого часа дня и – ночи. Даже если спишь, очнулся, открыл глаза, прочел и снова разрешил себе вздремнуть. И ночью нельзя позволить часам слипаться, как талый снег слипается в рыхлые, бесформенные комья: такие ночи губительны для монаха. Если же каждый ночной час имеет свое молитвенное начало, то случись дурной сон – он прервется, лукавое помышление – отступит, мечтательная рассеянность вновь обернется собранностью и трезвением.
Иноческие занятия должны чередоваться и быть разнообразными: так уж устроен человеческий ум. Однообразие его сушит, тупит и лишь попусту утомляет, поэтому только молиться нельзя – молитва должна сменяться поклонами (иногда по тысяче и более), коленопреклонением, пением псалмов и чтением книг. Но чтением не произвольным (что захочется), а тоже имеющим свое правило и отмеренный на каждый день урок. Главный урок Прохора – за день прочитывать одно из четырех Евангелий, а в оставшиеся дни недели – «Деяния апостолов» и апостольские послания. Ничто так не насыщает душу, как Священное Писание на старославянском языке, передающее не просто смысл греческого подлинника, а звучанием древнего слова, да и самим видом славянских буквиц доносящее те божественные энергии, о которых писал святой Григорий Палама. «Искони бе Слово, и Слово бе Бог»: вырази это по-современному («Вначале было Слово»), и энергии-то все исчезнут, душа ничем и не насытится.
Поэтому цвели морозными узорами стекла, ветер гудел в печной трубе, метель заметала крыльцо, а Прохор и читал в понедельник старославянского Матфея, во вторник Марка, в среду Луку и в четверг Иоанна. Читал, с благоговением стоя и держа книгу в руках: Священное Писание, иначе нельзя. И каждый из этих дней был словно отмечен особым знаком одного из святых евангелистов.
В круг чтения Прохора входили и другие книги. Пытливо вникал он в «Добротолюбие», сокровищницу опыта древних подвижников, великую школу монашеского пути. Ведь одно дело правило или заповедь – они могут быть краткими, понятными и ясными, но иное дело их выполнение, каждодневное претворение в жизнь, а тут возможны всякие неожиданности, непредвиденные препятствия, в которых очень трудно разобраться. Нужно пристально всматриваться в себя, прислушиваться к малейшим душевным движениям, чтобы понять, где ты ошибся, где оступился и как выбраться тебе на правильную дорогу. Древние обладали такой способностью – всматриваться и вслушиваться, к тому же наделены были даром слова, поэтому и сумели донести до нас свой бесценный опыт, изложенный в их заметках и поучениях.
«Добротолюбие» всегда лежит открытым у Прохора на столе – так же, как «Лествица» Иоанна, где повествуется о ступенях духовного восхождения, и «Четьи-Минеи» святителя Дмитрия Ростовского, жития святых на каждый день. Есть и другие книги из библиотеки монастырской, богатой душеполезным чтением, составленной еще при основателе монастыря Иоанне. А бывает и так: прослышит Прохор от кого-либо из посетителей монастыря – из тех, кто пообразованней, что у того в усадьбе большая библиотека, и аж загорится весь, выпросит нужную книгу на ночь, прочтет и утром вернет. Так одолел он многие книги – даже «Аль-Коран» Магометов и тот прочел. Если б не выбрал монашество, то мог бы и ученым стать, в академики выбиться, над колбами и ретортами священнодействовать, хотя разве можно сравнить нынешнюю науку с мудростью древних старцев. Нынешние-то все разумом норовят постичь, а древние духом горы сдвигали. Вот и разумей, какая наука выше…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?