Текст книги "Школа бизнеса в деревне Упекше"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
– Вас не знаю.
– Я директор мыловаренного завода. Сколько вам отгрузить? По качеству не уступает французскому.
– Не знаю, не знаю. Черту лысому отгружайте.
Никого не признал Савл Павлинович, и вся наша элита с этих пор зашаталась, поползла, посыпалась. Только и слышалось: банкротство за банкротством. Под плач детей и жен накопленное имущество – мебель, зеркала, драгоценности – шло с молотка. Недвижимость меняла хозяев – двигалась из одних рук в другие.
На весенних выборах все провалились. Выбрали не их, а тех, кого знал Лешин, его добрых знакомых и соседей – деда Трофима, деда Пахома, бабку Анисью, бабу Грушу, тетю Настю, дядю Матвея. И после этого дела у нас в городе – вот чудеса-то! – сразу стали поправляться. Я это учуял хотя бы потому, что лицензии на отстрел всякой живности перестали выдавать кому попало: поборы и взятки совершенно прекратились. Среди чиновников даже возникла мода на честность и спрос на совесть.
Стали поговаривать о национализации золотых приисков, мыловаренного завода, а ночной клуб решили и вовсе закрыть. Тут их владельцы-то и взвыли, как обложенные охотниками волки. Они собрались во дворе Савла Павлиновича, стали умолять о спасении, клясться, что исправятся, просить, чтобы им назначили любое наказание, но – простили. При этом не удержались от лести, от восхвалений и возвели Савла Павлиновича в звание Павла, их высшего духовного авторитета и наставника.
Савл Павлинович, выйдя на крыльцо и козырьком приставив ко лбу ладонь (солнышко припекало, и с крыши уже капало), от столь почетного звания публично отказался, а на собравшихся рассерженно наорал, рявкнул и приказал им:
– Меня не величьте и сами умаляйтесь.
Те заверили, что готовы умалиться, только где и как?
Тогда Савл Павлинович обратился к вновь избранным властям с нижайшей, как он выразился, просьбой: отдать ему во владение заброшенную тюрьму на окраине города. Никто возражать не стал: отдали. Лешин отвел туда всех желающих (при этом никого не принуждал и не неволил) и велел им:
– А теперь кайтесь во всех грехах.
– Как каяться-то? Мы не умеем. Не каялись никогда.
Тогда Савл Павлинович рассадил их кружком и зачитал им отрывки из принесенной книги, изрядно потрепанной, с белеющими между страниц закладками: «У иных видны были языки воспаленные и выпущенные из уст, как у псов. Иные томили себя зноем, иные мучили себя холодом. Некоторые, вкусивши немного воды, переставали пить, только чтобы не умереть от жажды. Другие, вкусив немного хлеба, далеко отвергали его от себя рукою, говоря, что они недостойны человеческой пищи, потому что делали свойственное скотам».
– Хватит! Пощадите! Это невыносимо! – раздались голоса.
Но Савл Павлинович не пощадил – заставил их выслушать еще один отрывок: «Где был у них какой-либо вид смеха? Где празднословие? Где раздражительность или гнев? Они даже не знали, существует ли гнев у людей, потому что плач совершенно угасил в них всякую гневливость. Где было у них прекословие, или праздник, или дерзость, или какое-нибудь угождение телу, или след тщеславия? Где надежда какого-либо наслаждения, или помышление о вине, или вкушение осенних плодов, или варение пищи, или услаждение гортани? Надежда всего этого в нынешнем веке уже угасла для них. Где было у них попечение о чем-нибудь земном? Где осуждение кого-либо из человеков? Вовсе не было».
– Да это же жуть! – воскликнул кто-то из сидящих.
– Эта жуть вас и спасет. Кайтесь.
И ушел, оставив двери открытыми. И все стали каяться. И страшившая всех жуть обрела видимые, хотя и зыбко дрожавшие контуры, обрела сходство с хищной птицей, распластавшей над ними крылья. Но, отлетев от них, стала преображаться, высвечиваться, высветляться, и наступили у нас те самые благодатные времена, с описания которых я начал свой рассказ. Обилие плодов и благорастворение воздухов. Ухоженные огороды, ровные грядки на заднем дворе, как у иных в гостиной. Ну, и тому подобное, как было говорено.
Так что хоть она и жуть, но тоже бывает во благо и спасение.
Школа бизнеса в деревне Упекше
Боги – истинные крупье
Все были изумлены, ошарашены, никто не мог поверить. Вот уж поистине – увидеть, протереть глаза в надежде, что это сон, и снова увидеть: вовсе не сон, не мираж, не обман зрения, а – явь. И от этой яви у всех помутилось в мозгах, или, наоборот, посыпались искры, стали вспыхивать протуберанцы, кружиться карусели.
Слишком невероятным казалось то, какие дела творятся у нас в Екатеринбурге. Разумей, не в самом городе, а – понимай шире – в его окрестностях, глубинке, уральской заповедной тайге. Там, где скрипят под ветром, гудят, как органные трубы, столетние ели с подтеками засохшей смолы на стволах, выпирают из земли замшелые, покрытые лишаями валуны, пахнет лосиными лепешками, палой листвой, кедровыми орехами, очищенными от скорлупы проворными белками.
И там же, кое-где по опушкам, еще сохранились заброшенные деревеньки. В них почти никто не живет – лишь домовые, лешие, кикиморы и выжившие из ума старики и старухи…
И вот на месте одной из таких деревень, заросшей репейником и лебедой, с трухлявыми, почерневшими избами вырос – махнул под самое небо – уральский Новый-Йорк. Первую часть названия намеренно перевожу на русский, чтобы показать: при всем сходстве мы все-таки не Америка, и слава богу.
Хотя надо признать, что заокеанская блудница все-таки дотянулась до нас в ночь с 16 на 17 июля 1918 года. Надавила, дожала, ткнула железным пальцем под самое сердце, когда решалась судьба последней монархии, заточенной в ипатьевском доме. Ведь без Америки большевики так сразу не решились бы, долго тянули, откладывали, а тут раз – железный палец, директива, приказ покончить с монархией.
Покончить, чтобы воссияла всеми цветами радуги демократия, обольстительная, словно богиня Венера. И какой-нибудь добрейший Яков Михайлович Свердлов, чье имя (иго) мы, екатеринбургцы, столько лет носили, по телефону или телеграфу (какие там еще были средства связи!) раболепно отрапортовал: директива выполнена, царское семейство расстреляно, царевны и цесаревич для верности заколоты штыками. «Good!» – ответили из-за океана, а в трубке сквозь писки и хрипы послышалось: «God!», и оставалось только гадать, именем какого бога свершилась эта мерзость, поскольку Америка ни в каких богов давно уже не верила.
А теперь и Россия – включая наше Зауралье, – последнюю веру потеряла. И вместо Христа ей теперь – братушка Яков Михайлович.
Так-то православные. Мы, конечно, не Америка, но в то же время – самая настоящая Америка. Иными словами, истинный Колумбарий (Советский Союз), потому что Америка, как известно, открыта Колумбом.
Вот мы и запутались: Америка – не Америка. Посему уточним. Пусть на месте нашей деревушки лучше возникнет какой-нибудь Шанхай (оставляю без перевода). Или на худой конец Лас-Вегас…
Впрочем, нет. Там, в Лас-Вегасе, играют, рулетку крутят, крупье сгребает лопаточкой деньги: к себе или от себя. Там за вечер проигрывают целые состояния. Стреляются. Падают на пол с распростертыми руками и стекающей из виска струйкой крови, как в индийском кино.
А тут, в нашем уральском Лас-Вегасе, никакое не кино и никаких африканских страстей, разорений, картинных выстрелов в висок и вьющегося над дулом пистолета лилового, венозного дымка… Тут, наоборот, зарабатывают, сколачивают капиталы, пускают деньги в рост, хотя тоже не без игры. Но игры особой, смею сказать – божественной. Да, с ее помощью боги – истинные крупье с лопаточками – когда-то творили мир.
Впрочем, доигрались у нас до того, что возжелали по своей вавилонской гордыне отделиться от России и создать независимую Уральскую республику со столицей в той самой преобразившейся деревне, а ныне – городе банкиров, небоскребов и миллионеров.
Возжелали, да не получилось, сорвалось, с треском-то и лопнуло по воле высших сил, к коим я (по оказанной мне чести) был направлен как один из парламентеров…
Словом, да здравствует Уральская республика, и она же – прощай навеки!
Вот какие события грянули у нас осенью, – грянули, как последняя гроза, уже без глухих перекатов грома, а лишь с немыми сполохами-зарницами. Затем события перекинулись на зиму, перемахнули через воспаленную весну с пенными, пузырящимися ручьями и жаркое лето, чтобы снова обрести осеннюю прохладу, ясность и трезвость.
Такие события, такая рулетка, такие карусели.
А главное, все это происходило на моих глазах.
Взять бы и обкорнать
Вот этих самых глазах (касаюсь кончиком мизинца сначала одного, а затем другого века), запрятанных под нависающей над ними глыбой лба (есть на Волге утес). Глазах, кои по такому случаю следовало бы даже по-старинному именовать очами, если бы не табачный отлив зрачка, монгольская раскосость и не моя врожденная застенчивость, отсутствие всякого желания покрасоваться.
А впрочем, пусть даже и так – застенчив, не люблю красоваться – все равно очи. Сам же я – очевидец этих удивительных событий, хотя и не единственный, поскольку, когда все начиналось, еще три (вернее, четыре) пары очей на это взирали: Вити Царева, моего соседа, Вани Проклова, когда-то державшего магазин и… впрочем, назову всех остальных позже.
Заодно и сам представлюсь, кто я такой, зачем пугаю воробьев на грядках и по какой такой особой надобности достаю из-за печки, расправляю и ладонью разглаживаю мою заветную тетрадь, так и норовящую свернуться в рулон, выскользнуть из моих рук, покатиться по столу и упасть на пол.
Рук, дрожащих не от последствий перепоя, а от сознания своего авторства, приобщенности к сонму великих. Разглаживаю на круглом столике (ножки понизу стянуты пояском от платья умершей жены) и кропотливо вписываю буковки в ее клетки: тетрадь арифметическая, для делений и умножений, но я ее приспособил под русский язык.
Да, когда-то я был женат, держал большое хозяйство, к Пасхе резал визжащего от ужаса порося, жертвовал на храм, молился цесаревичу Алексею (он мне был как сын – утонувший в пору весеннего паводка мой Алеша), гордился собой. Но после смерти моей благоверной, не сумевшей пережить потерю родного дитяти, изрядно одичал, подопустился, как опускаются одинокие бобыли.
Я зарос ассирийской бородой по самые уши, отчего кажется, будто она к ним привязана веревочкой. Право же, взять бы ножницы и обкорнать, а затем взбить помазком пену на дне стаканчика для бриться, окунуть в нее помазок, намылить щеку. И бритвенным лезвием – осторожно (чтобы не пораниться) – проложить дорожку в причудливых снежных заносах и напрочь счистить оставшуюся кустистую поросль. Как водится, напоследок похлопать по щекам салфеткой, окунуть в нее лицо, замереть, а потом вдохнуть, втягивая холодящий запах парфюмерной свежести.
Вот оно блаженство! Вот она мужская услада!
Но, увы, ножницы от бездействия заржавели. И помазок затвердел от засохшего мыла. Да и единственного в деревне точильщика Семена год назад загрызли – зарезали – волки. Волки (волчара), наверное, те же, что когда-то проткнули штыком невинного мальца цесаревича.
Потому-то я с горя и завесился бородой. И на мне, словно на трухлявой гнилушке, в изобилии произрастают опята (шутка).
Соответственно и заброшенная моя деревня приобрела такой же одичалый и запущенный вид. Покосившиеся избы по самые окна вросли в землю, из вздыбившихся досок крыльца торчат ржавые гвозди. Крыши на стыках листов шифера продернуло мхом, колодцы обмелели и отпустили своих журавлей в теплые страны.
И те, хоть и деревянные, выстроились треугольником, протяжно закурлыкали и замахали крыльями, устремляясь в небесную лазурь – туда, к зарезанному волками точильщику Семену, убиенному цесаревичу Алексею и моему утонувшему сыну Алеше.
Конечно, можно было бы деревеньку-то и поднять, обновить, придать ей божеский вид, но сколько на это понадобится денег – не сосчитать даже в клетчатой тетради. Да и неоткуда взять их (никто же не даст, поскольку давать разучились и нынче все лишь берут).
Ну, совершенно неоткуда: в дырявых карманах ветер свистит, потрясешь копилку возле уха – пусто, и нищета, как побирушка, на пороге с котомкой маячит, жалобно скулит, сухарик просит.
Казалось бы, всему конец. Ложись на печку ногами к двери, вытягивай вдоль туловища руки, запрокидывай голову, чтобы острый кадык смотрел в потолок, и помирай. Впрочем, перед тем, как помереть, еще не раз подумаешь, почешешь затылок, поскольку хоронить-то некому (на Витю и Ивана надежды мало), кроме апокрифически-черных ворон, а уж те похоронных дел мастера известные: мигом оприходуют, до костей склюют.
Книга с оторванной обложкой
Единственное, что меня спасало от отчаяния, тоски и мрачных мыслей, – это здешняя природа, чудесная, несказанная и, я бы сказал, блаженно-восторженная, если б можно было приписать это свойство природе.
Блаженство передавалось и мне.
Стоило встать рано утром, усесться на завалинке, заварить чаю с чабрецом в оловянной кружке и, отхлебывая по глоточку, ждать, когда покажется красное, словно шляпка лесной сыроежки, солнце. Тогда же и туман на опушках начнет оседать, опадать, рассеиваться, лес – высветляться, отбрасывая длинные тени стволов, и все вокруг – приобретать черты живого чуда – мироздания Божьего, исполненного Божественной Мудрости и Божественной Любви. (В скобках замечу, что о Божественной Мудрости и Любви мне поведала книга с оторванной обложкой и отсыревшими страницами, найденная мною в поленнице дров).
А какая услада спуститься к реке и, дойдя до самого края шатких мостков, забросить в воду смятое ведерко с веревкой и грузилом – проржавевшей гайкой, утопить его, потянуть за веревку и набрать воды. С лягушонком – непременно с перепуганным лягушонком, не ведающим, что лучше – умалиться, сжаться, затаиться от неведомого супостата (то бишь меня) или проявить свою спесь и попробовать выскочить – сигануть – из ведра и, распластавшись, плюхнуться назад в камыши.
И здесь же, в ведре, – гирлянда речного ила, нанизанного на стебель осоки и похожая на длинного Петрушку без руки кукловода, и желтый лепесток кувшинки, прилипший к стенке ведра.
А воздух, воздух какой – наш уральский, густой, сыроватый, напитанный запахами, хоть запечатывай в банки и продавай на рынке – мигом раскупят.
Раскупят, расхватают, унесут (увезут) домой, поскольку нигде больше такого нет – лишь у нас на Урале.
Словом, я мог бы бесконечно описывать нашу природу, будь я уверен, что читатель не кашлянет в кулак и не намекнет мне, что пора все-таки и честь знать и от описаний природы переходить к действию.
Загадочный приборчик
Действие же началось с того, что в нашей деревне появился незнакомец, одетый так, что и не скажешь, кто он по принадлежности к тому или иному роду занятий. Явно не грибник, хотя из кармана брезентового плаща, понизу мокрого от росы, у него выглядывала оранжевая шляпка подосиновика. И не охотник – пусть даже за спиной у него висело, а при ходьбе моталось из стороны в сторону ружьецо. Туесок с ягодами тоже ничего не говорил о его принадлежности, поскольку было ясно, что ягод он набрал так, между делом, лишь слегка испачкав пальцы брусничным соком.
И узкое, вытянутое лицо, затененное натянутым на голову капюшоном (уж очень донимали комары), не позволяло определить с уверенностью род его деятельности и даже сказать, кто он по крови. Сразу-то казалось, что он русский, наш, екатеринбургский, но затем закрадывалось сомнение: а русский ли? А с Урала?
Смуглый, как индиец, гладко выбрит (оставлен лишь клок волос над верхней губой, заменяющий усы), в круглых очках, какие носил когда-то махатма Ганди, с биноклем на груди, как у альпийского путешественника, и четками, пропущенными между пальцами правой руки, он мог быть кем угодно. Мог быть и русским, и нерусским, наделенный способностью использовать признаки любой национальности для того, чтобы всем своим обликом – несмотря на некую загадочность, – внушать доверие (хотя и не сразу) и притягивать к себе.
Подытожу. Он был красив – несмотря на некую неправильность черт. Но, судя по всему, он был и добр, и даже как-то подкупающе беззащитен. Словом, со временем полюбил я его, как сына, того, каким мог бы стать, войдя в возраст, мой Алеша.
Незнакомец накручивал на палец травинку, сшибал ивовым прутиком султаны буйно разросшейся травы и головки цветов. Он ходил от избы к избе, широко шагая и отбрасывая, разметывая коленями в стороны полы плаща. Пробовал на прочность заборы, заглядывал в окна: нет ли кого из хозяев.
Чтобы не утруждать его подобного рода дознанием, я вышел к нему сам.
– Ну, здесь я… Чего надоть? – спросил я, напуская на себя грозный вид, придавая голосу выразительной хрипотцы и пуская в ход грубоватое просторечье.
– Вы местный?
– А какой же еще. Не тамошний же… Из здешних мест – значит, местный. А вот какой вы, пока не ведаю.
Он оставил без внимания то, как я язвительно прошелся по его непохожести на местных.
– А кроме вас здесь никто не живет?
– Живут еще трое. Вернее, доживают.
– Кто же это, можно полюбопытствовать?
– Отчего ж, любопытствуйте. Это никому не запрещено.
Тут-то я и назвал моих односельчан: Витю, Ивана, а к ним присовокупил Злату Никифоровну, прозванную у нас Кефировной, поскольку она по ночам торговала кефиром, то бишь водкой, и старика Дерюгина. Тот лежал на печи, чесал шершавой пяткой голень и курил самокрутки.
К старику я почти не заглядывал, а Злату Никифоровну и вовсе не знал, поскольку по ночам ходить за водкой мне никак не приспело.
– Между прочим, получилось четверо. А вы сказали, что трое.
– Старик Дерюгин из избы почти не выходит. Лежит на печи, давит клопов, полощет горло шалфеем, смешанным с перцовкой, и курит самокрутки. Его можно не считать.
Незнакомец, казалось, был удовлетворен этим перечнем.
– Тогда позвольте?.. – Он взялся за ручку двери, этим жестом спрашивая у меня разрешения войти.
– Проходите… – Я позволил ему открыть дверь, но первым переступил через порог, желая этим на всякий случай обозначить, что все-таки я хозяин, а он гость.
Он шагнул следом за мной и слегка помедлил на пороге, чтобы спиной придержать дверь и не дать ей с шумом захлопнуться. Затем он снял свой плащ с капюшоном и, не найдя у меня крюка, бросил его на лавку. Я хотел просушить плащ у печки, но мой гость что-то в нем тронул, повернул, и плащ спиралью опоясала голубая электрическая молния, отчего он сразу высох. Такие же молнии обвили и его резиновые сапоги, от которых даже пошла испарина – так их проняло искусственным обогревом.
Заметив, что я слегка оторопел при виде этого чуда, незнакомец сказал:
– Так, приборчик… люблю, знаете ли. Купил за границей… – Почему-то он придал особенное значение последнему слову.
– Во Франции? В Англии? – уважительно, даже с некоторым благоговением перед всем иностранным – спросил я.
– Ммм… – Он слегка замялся. – Считайте, что за границей реального мира. У одного факира в Гималаях…
«Явно врет. Заливает», – подумал я и улыбнулся ему с глуповатой умильностью – так, словно готов был верить всему, что он скажет.
А я и на самом деле был готов.
Уральский Рерих
Мы сели за стол, накрытый старой, продранной клеенкой, с левого бока сползшей почти до пола (с правого бока обнажились плохо подогнанные одна к другой доски стола). От обеда у меня оставалась картошка в чугунке и распластанная на тарелке гадина – пересохшая и выгнутая селедка с кольцами лука. Я хотел угостить незнакомца (он мне начал нравиться). Но тот упредил меня отстраняющим жестом руки.
– Мой обед – горсточка ягод. А из грибов – красные мухоморы, которые так любят в Швеции. К сожалению, у вас они если и растут, то их по неведению сшибают палками или растаптывают в крошку. Пришлось сорвать подосиновик.
Я снова подумал, что он привирает, и все-таки с любезной улыбкой спросил:
– Так вы не только в Гималаях бывали?
Его не смутило то, что в моем вопросе таилась капелька яда, и он произнес:
– Как же, как же… Швеция. Родина всякой мерзости, бесчинства и порока, либеральной гнили, разврата, извращений, содомии и прочих прелестей жизни. Впрочем, и с жизнью там легко прощаются… Хотя и мудрые люди там жили – такие, как Сведенборг, к примеру.
При этом он даже не посмотрел на полку, где у меня стояла найденная под дровами книга, хотя раньше изредка на нее поглядывал.
За окном заморосило, и стекло покрылось косыми иглами. Я подкрутил лампочку в патроне, болтавшемся над столом. Лампочка замигала и зажглась, отчего сразу стало заметно, что на продранной клеенке стола, за которым мы сидели, собралась лужица: накапало с прохудившегося потолка.
Почему-то это побудило его к тому, чтобы – хоть и с опозданием – представиться:
– Рерих.
– Как вы сказали?
– Фамилия у меня такая – Рерих. Вот, знаете ли, досталась от родного папаши, хотя мы не родственники тому художнику, да я и сам не художник. Впрочем, если и художник, то в ином роде. – Он уклонился от разъяснений, в каком именно роде он художник.
– А зовут вас?
– Зовут меня просто, по-русски: Лев Николаевич. А вас, простите?
Тут-то я и поведал, как меня зовут:
– Гордей Гордеевич.
– Как бы вам не возгордиться от такого имени, – сказал он, готовый к тому, чтобы при малейшей моей обиде выдать эти слова за шутку.
– Имена не выбирают… – Я не хотел обижаться, но все-таки немного обиделся.
– Шучу. Шучу. Гордей так Гордей.
– Вот и извольте так величать, – сказал я с назидательностью, превозмогая остатки обиды.
И добавил к этому, что я бывший библиотекарь, счетовод и сторож в церкви. Похоронил жену и отпустил (спровадил) детей в город, чтобы они не мозолили глаза и не приставали со своей жалостью. И моя нынешняя роль здесь – быть очевидцем, свидетелем и расцвета, и упадка нашей деревни Упекша.
– Я даже летопись веду, своего рода «Повесть временных лет». Вон она у меня за печкой.
– Интересно, – одобрил Рерих. – Когда-нибудь ее издадим. На лучшей бумаге, в сафьяновом переплете.
«Горазд, однако, пули лить», – подумал я и, чтобы не выдать своего недоверия, спросил:
– Кто же вы по роду занятий?
– Баянист. – Он поймал упавшую в ладонь сверху каплю и с брезгливостью посмотрел на потолок. – Что ж крышу не залатаете?
– Да здесь много чего… латать не перелатать. Только денег нету. Не водятся они у меня. Не липнут, как опята к трухлявой гнилушке. А вы кто, простите? – Я извиняющимся жестом приблизил к уху указательный палец в знак того, что глуховат я на ухо. – Я не расслышал – баянист?
Рерих поспешил меня успокоить на свой счет.
– Когда-то был баянистом в сельском клубе. С этого, так сказать, начал.
– А сейчас кто?
– Ну, банчишка у меня… то да се.
– В карты играете?
– Нет, банчишка не карточный – настоящий. Да не один и не два… В Омске, Тюмени, Брюсселе, на Алеутских островах.
– Ну и размах. Так вы, стало быть, банкир?
– Он самый.
– А в наших краях по какой надобности?
– Да вот хотел вам помочь крышу починить – дать, к примеру, миллион.
– Миллион на крышу? Так я ее за рубль починю. А остальное куда девать?
– По хозяйству разойдется. Держи миллион.
Он протянул мне пачку денег как приманку, но лишь только я хотел взять ее (сцапать), отдернул руку.
– Нет, ты заработай.
– Я не умею.
– А я научу. Затем и пожаловал к вам.
– Разве ж на Алеутах некого учить?
– Там все и без меня ученые.
– А почему к нам – не к другим? Деревень-то вон сколько…
– Природа у вас очень уж хороша. Располагает… Да и запустение кругом, хоть стреляйся – не от избытка, как в Швеции, а от убытка. С этим надо кончать – баста, как говорят в Италии. Вот и разведу здесь у вас коммерцию. Или, говоря по-нынешнему, создам Высшую школу бизнеса.
– …имени цесаревича Алексея, – подсказал я с жаром и тотчас смутился: цесаревич-то был не по этой части.
Но Рерих одобрил:
– Пускай так: имени цесаревича, ведь бизнес, собственно, лишь маскировка. Сейчас ведь все маскируются. Вот и у нас будут задачи и поважней. Россию спасать надо… гм… от бизнеса. – Лев Николаевич рассмеялся неожиданному повороту своих мыслей и подмигнул мне как свидетелю этой причудливой метаморфозы. – Только название вашей деревни придется изменить. Назовем ее Упекша.
– Так она и так Упекша.
– Э, нет… Ваша Упекша от слова упечь. Упечь кого-нибудь куда подальше, как умных, предприимчивых и честных всегда упекали. А моя Упекша – от слов с совсем иным значением.
Он снял очки и отдалил их от глаз, как будто лишь так сквозь них можно было увидеть – узреть – иное значение слов.
– Это с каким же?
– Все вам так сразу и расскажи. Но да ладно. – Он снова надел очки на нос и заправил за уши дужки. В его вытянутом лице мелькнуло что-то лошадиное. – Расскажу-то сразу, а уразумеете постепенно, со временем, по ходу наших занятий. Упекша означает отрешенное спокойствие, невозмутимость, бесстрастие, душевную гармонию и прочее в этом роде.
– А при чем тут, вообще-то, бизнес?
– А при том, что в этом его основа. Чем бесстрастнее бизнесмен, тем больше у него денег на счетах.
– Мудрая мысль, – сказал я с принужденной – вымученной – улыбкой (улыбой), а сам при этом подумал: «Красавец-то наш совсем заврался». Подумал без всякого осуждения, а даже с неким одобрением, поскольку очень уж он мне нравился, этот наш красавец.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?