Электронная библиотека » Леонид Бежин » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 02:30


Автор книги: Леонид Бежин


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава четырнадцатая
Устранение времени: Чехов за письменным столом

И вот я отправляюсь к Чеховым в Кудрино: от Арбатской площади – Калашным переулком, у бывшего Кинотеатра повторного фильма (теперь там дорогой ресторан) пересекаю Большую Никитскую, затем – Тверской бульвар и дальше – по Малой Никитской до Садовой. Все это чеховская Москва, им исхоженная, высмотренная, досконально изученная. Неподалеку – те самые Бронные и Козицкие переулки, которые он вспоминал с такой любовью. С другой стороны – Пресня, Зоологический сад, где Чехов не раз бывал (о тамошних порядках им написан фельетон «Фокусники»), а еще дальше – Сухарева площадь с ее знаменитой толкучкой, Мещанские улицы, Виндавский вокзал.

Однажды в конце апреля 1889 года Чехов до часу ночи засиделся на заседании Общества драматических писателей и композиторов и домой возвращался пешком по ночной Москве: «После комитета я прошелся пешком от Сухаревой до Кудрина с В. Александровым. Потом, простившись с ним, долго стоял у ворот и смотрел на рассвет».

Вот и я тоже решил пройтись пешком. Пешком по чеховской Москве от Арбата до Кудрина, собственно, не так уж и далеко, но это тоже путешествие.

Такие путешествия я с юношеских лет называю малыми или ближними (сколько их было – по московским и подмосковным монастырям и усадьбам, Коломенскому, Абрамцеву, Новому Иерусалиму!). На них обычно хватает и дня, а то и меньше. Но это именно путешествия, не уступающие по значимости дальним, многодневным, за тысячи километров, под стук колес, позванивание ложечек в граненых стаканах и разговоры с попутчиком. Дело же не врасстоянии, а в чем-то ином, не имеющем точного определения и поэтому называемом по-разному – состоянием души, способностью вбирать и накапливать впечатления, обостренной восприимчивостью ко всему окружающему, хотя главное во всем этом, наверное, – искорка того энтузиазма, без которого настоящего путешествия не бывает.

С утра по всей Москве мягко стелется, опадает, вздымается, гудит в водостоках, хлещет, накатывает волнами, затихает и снова шумит проливной дождь – и это после адской жары, пылавшей почти два месяца. Небо заволокло, но не облаками, а мутным мороком – сплошным белесым туманом, создающим странный полусвет, в котором зыблются неясные очертания домов и деревьев, плывущие мостовые, зигзаги света от автомобильных фар, приобретая некую призрачность, почти фантастичность.

Я держу над собой зонт, стараясь под ним сжаться, умалиться так, чтобы стать недосягаемым для дождя, но это не спасает (обманчивая иллюзия): чувствую, как постепенно промокаю и отсыреваю, пропитываюсь парной, душноватой дождевой влагой. И все равно это лучше, чем одуряющая жара, от которой не спрятаться, да и прятаться-то уже не хочется, как не хочется ни о чем думать, кроме наступающего вечера, хотя и он не принесет желанной прохлады, поскольку все нагрелось, накалилось (над асфальтом – дрожащее марево) и не скоро остынет.

А тут все-таки дождь, какой бы он ни был, но это почти чудо, спасение, возможность снова жить. Божество и вдохновенье, как говорили когда-то…

И я живу: совсем вымокший, продрогший, добираюсь до Садовой. Еще несколько шагов – вернее, прыжков через лужи (каждая – море разливанное), – и вот он, чеховский дом-комод, все такой же красный, либеральный, боковыми окнами смотрит на Садовую. Поблизости сохранились дома, хорошо знакомые Чехову, столько раз им виденные, и среди них – бывший Вдовий дом, построенный М.Ф. Казаковым, – богадельня для вдов и сирот военных и чиновников, трехэтажное здание Четвертой женской гимназии, двухэтажный дом, где в 70-е годы жил Петр Ильич Чайковский.

Я свернул во дворик дома Корнеева, тихий, уютный, с палисадником. Вокруг – никого, и это позволяет почувствовать себя так, словно ты наедине с домом. Интимно сроднен с ним. Сопричастен ему. Настолько совпадаешь с его пространством, что этим словно бы устраняется время. Разницы между прошлым и настоящим больше нет, все едино: ты, дом и этот дождь.

Я заглянул в окошко – остановился.

Чехов сидел один, за письменным столом, и что-то быстро-быстро писал.

Нет, конечно же, не так. Все-таки придется взять в кавычки две последние фразы и сознаться перед читателем, что я цитирую здесь воспоминания Н.М. Ежова, одного из чеховских современников:

«Я заглянул в окошко – остановился.

Чехов сидел один, за письменным столом, и что-то быстро-быстро писал. Перо так и бегало по бумаге. Должно быть, он сочинял что-нибудь новое…

Я долго глядел на него. Красивые волосы волнами падали ему на лоб; он положил перо, задумался, и вдруг… улыбнулся. Это улыбка была особая, без обычной доли иронии, не юмористическая, а нежная и мягкая. И я понял, что это была улыбка счастья, писательского счастья, – беллетрист, творя, набрел на удачный тип, образ, фразу, и это доставило ему те радостные переживания, которые только пишущим понятны…» (Н.М. Ежов. Алексей Сергеевич Суворин).

В то же время Ежов чуть выше говорит о себе: «Однажды, собравшись к автору только что выпущенной книги “В сумерках”, я подошел к его квартире. Чехов жил тогда на Кудринской-Садовой, в доме доктора Корнеева, и окна его кабинета выходили в палисадник и во двор». Но ведь и я однажды собрался к автору книги «В сумерках». Я тоже подошел к его квартире и могу засвидетельствовать, что окна кабинета выходили в палисадник и во двор. Вот я перед этими окнами и стою – точно так же, как стоял автор воспоминаний. И я заглядываю в эти окна, вижу письменный стол, изразцовую печь, полки с книгами на стенах. И нужно лишь небольшое усилие – легкий толчок – воображения, чтобы передо мной возник Чехов.

Да, Чехов сидит за столом и быстро-быстро пишет.

Глава пятнадцатая
Настоящая вакханалия

Теперь мне предстоит войти в дом, правда, не с парадного чеховского входа (он закрыт, запечатан), а через боковую – музейную – дверцу. Пусть даже и боковую, но ведь в дом Чехова. Чехова! Чехова!! В такие минуты во мне от преизбытка восторженности пробуждается и некая суеверная мнительность, и я с тревогой думаю: обидно было бы, если б что-то помешало. Что-то непредвиденное. Ну, скажем, выходной или какой-нибудь санитарный день. Или того хуже: отслоилась и осыпалась штукатурка, протекла крыша, прорвало трубу, сотрудники вчера что-то отмечали, а сегодня не смогли вовремя подняться из-за головной боли.

Словом, что-нибудь в этом роде, случайное, глупое, вздорное, нелепое и – непреодолимое.

Во время ближних странствий такое, увы, не раз случалось, и я привык ко всякому лиху, особенно если вокруг глухомань, захолустье, медвежий угол. И санитарные дни мне как нарочно выпадали, и штукатурка осыпалась, и крыша протекала, и трубу прорывало, и сотрудники после праздничного застолья сидели по домам и маялись головной болью – к величайшему моему разочарованию и досаде.

Но, слава богу, на этот раз повезло. Потянул на себя дверь, – кажется, открыто, внутри что-то мелькает, слышатся голоса, угадывается некая жизнь. Закрываю зонт, стряхиваю капли, долго – очень долго и старательно (от боязни спугнуть удачу) – вытираю ноги о коврик. Наконец вхожу – скромно, благопристойно, с благоговейной торжественностью. Ступаю осторожно, чтобы не наследить.

Посетителей почти нет, в комнатах пусто, и смотрительницы даже верхний свет не зажигают (хватает того, что едва проникает, сочится из окон – даже не свет, а некое дождевое свечение, мерцающий полусвет). Но так даже лучше: в полусвете-полусумраке поблескивают изразцы печей, медные ручки дверей, подвески лампы.

Покупаю билет и… приступаю, а вот к чему именно приступаю – надо бы уточнить (тут у меня свой умысел, свой расчет).

Приступаю к осмотру (служительница приподнялась со стула, желая мне чем-то помочь, подсказать, угодить)? Нет (не беспокойтесь, пожалуйста), я ничего не осматриваю и не изучаю: мне бы здесь просто побыть. Побыть, знаете ли, поприсутствовать, постоять у окна, как будто я не посетитель вовсе, а так… случайно здесь оказался. Скажем, для того чтобы переждать этот проливной летний дождь или… (умысел превращается в замысел) январскую метель. Допустим, что сейчас не лето, а зима 1887 или 1888 года. Да, на улице метет, сыплет, свивается бурунами от налетающего порывами ветра, кружит, валит и валит снег, набиваясь в карманы, за поднятый воротник пальто, срывая шапку, мешая дышать, а укрыться негде, вот я и… пережидаю.

И даже вид у меня соответственный – извиняющийся, словно мне немного неловко за свое вынужденное пребывание у Чеховых. Да, Чеховы не отказали бы в таком случае, впустили, предложили бы обсохнуть, обогреться у печки, выпить горячего чаю, но мне было бы… какое там немного – ужасно неловко. Я бы смутился, покраснел, закивал с несколько натужной, преувеличенной вежливостью, брякнул что-нибудь такое, о чем без стыда не вспомнишь: «Ах, что вы, что вы! Я недавно позавтракал». Или: «Меня ждут к обеду». Или еще что-нибудь в этом роде.

Поэтому уж вы не обессудьте. Метель скоро стихнет, и я уйду.

А пока эдак посматриваю вокруг, чтобы чем-то себя занять и не вынуждать хозяев особенно-то уж заниматься мною (не ахти какая важная персона). Посматриваю так, знаете ли, непреднамеренно, совершенно непроизвольно, раз уж мне довелось и я здесь оказался, хотя втайне надеюсь (а кто ж не надеется!). Надеюсь распознать, различить, приметить, угадать что-то для себя очень и очень важное, каким-то образом соотнесенное с Сахалином.

Ведь бывает же так, что ничего, ничего, и вдруг – некий промельк…

Похоже, Чеховы готовятся принимать гостей. Они озабоченно снуют по комнатам, сталкиваются в дверях, кто-то достает из шкафа бархатную скатерть, чтобы накрыть на стол, кто-то подкручивает фитиль у голубой фарфоровой лампы с зеленым шелковым абажуром, кто-то поднимается по лестнице со стопкой тарелок И тут меня осеняет: ах да! Сегодня же 17 января, именины Антона Павловича, праздничная для всей семьи дата. Наверняка будет угощение, а Чеховы мастера угощать, все у них так сытно, сдобно, вкусно, и кушанья сплошь малорусские, и потчуют они ими по-украински, ласково и певуче. За столом выпьют любимого Чеховым сантуринского или мадеры, а затем – танцы, мазурки, кадрили, хохот, веселье. Антон Павлович во время мазурки как-то особенно красиво обводит вокруг себя даму (свидетельство Марии Павловны). А уж если кадриль, то особая, необычная, с такими партнерами, как брат Николай, архитектор Шехтель и художник-пейзажист Левитан (воспоминания Лазарева-Грузинского)…

И в разгар веселья вдруг пожалует Григорович, румяный от мороза, моложавый, старчески свежий, бодрый, зоркий, все подмечающий, с немного напускным лукавством и хмельным огоньком в глазах от упоения собственной статью. Раз уж он здесь, в Москве, как не навестить Чеховых, где его чтят, превозносят, перед ним благоговеют. Благоговеют, поскольку он одним из первых заметил и благословил, как некогда говаривал Пушкин, и с тех пор это стало для русской литературы неким ритуальным актом, символом преемственности, унаследования учеником священного жезла, переданного ему наставником, учителем, патриархом, – заметить и благословить.

Итак, Григорович у Чеховых. «Высокий, стройный, красивый, в небрежно завязанном дорогом галстуке, он сразу же попадает в молодую кутерьму, заражается ею и… начинает, старый греховодник, ухаживать за барышнями. Он просиживает у нас до глубокой ночи и кончает тем, что отправляется провожать пленившую его Долли Мусину-Пушкину до самой ее квартиры».

Так рассказывает об этом событии Михаил Павлович Чехов. По его же словам, позднее, уже в Петербурге, Григорович вспомнил гостеприимство кудринского дома и, обращаясь к кому-то из знакомых, восторженно произнес: «Если бы вы только знали, что там у Чеховых происходило!» И, желая дополнить свои воспоминания каким-либо особенно выразительным, исчерпывающим по смыслу определением, он воздел руки к небу и с бессильным изнеможением воскликнул: «Вакханалия… настоящая вакханалия!»

Глава шестнадцатая
Григорович и японки

Бывая в Петербурге, Чехов всегда навещал Григоровича. Навещал не потому, что они сдружились, сблизились, как с Сувориным, и меж ними возникли отношения, позволявшие обо всем говорить откровенно, вести себя непринужденно и чувствовать полнейшую свободу от всяких ложных обязательств. Нет, Чехов был слишком благодарен Григоровичу, а благодарность – при его щепетильности и деликатности – ко многому обязывала. Поэтому Чехов считал своим долгом непременно выкроить время, уважить и навестить старика. Если же не получалось, искренне сожалел об этом, старался оправдаться, объясниться, лишь бы только тот не обижался, не сердился, не пылал негодованием, не обвинял его в черной неблагодарности.

Так вышло однажды, когда он неверно истолковал слова Суворина о том, что Григоровича трудно застать дома, и допустил промашку, не навестил старика, а потом оправдывался перед ним: «Уверяю Вас, милый мой, что у меня и в мыслях не было сделать Вам что-нибудь неприятное, а тем более оскорблять Вас своим невниманием».

Кажется, на этот раз обошлось, и Чехов был прощен, но это не значит, что обидчивость и мнительность Григоровича не могла проявиться по другому поводу, и Антона Павловича это нисколько не удивило бы. Чехов знал все его слабости, знал, что Григорович бывает всяким, что он отчасти позер и его радушие, ласковость, приветливость, шумное и заполошное гостеприимство во многом напускные. Знал, но относился к этому снисходительно, все старику прощая как большому ребенку и не позволяя себе обидеться даже тогда, когда Григорович, сам того не ведая, ему делал что-либо неприятное или оскорблял своим невниманием.

Так уже после Сахалина Чехов писал из Петербурга сестре Марии Павловне: «Вчера приходил Григорович; долго целовал меня, врал и всё просил рассказать ему про японок».

Врал – и рассказать про японок: в этом весь Григорович с его вакханалиями. Григорович, вечно позирующий, склонный к рисовке, играющий какую-то им же самим придуманную роль, двойственный – тот Григорович, которого «одолевает постоянный страх потерять расположение людей, которых он любит, – отсюда и его виртуозная неискренность» (Чехов – А.С. Суворину).

…И вот мне слышится сейчас этот разговор, о котором Чехов упомянул лишь вкратце, но мне он слышится, поскольку я приступил и я пребываю. Пребываю в доме, откуда Чехов уезжал на Сахалин и где все просахалинено, по его же собственному выражению. Поэтому и разговор с Григоровичем, собственно, о том же. И я улавливаю в нем отзвук, отклик Сахалина, откуда недавно вернулся Чехов и куда вряд ли отправился бы Григорович, во-первых, потому что стар и болен (у него грудная жаба), а во-вторых, не слишком понимает, зачем это нужно – самому ехать на каторгу, возиться с заключенными, заполнять какие-то карточки. Поэтому и спрашивает Чехова о японках…

– Ну, что там эти японки, а? – Старик готов даже подмигнуть, дабы придать своему вопросу нужную долю пикантности, столь необходимой в мужской компании. – Хороши? Признайтесь, голубчик, ведь хороши же?

– Хороши, хороши… – Чехов сдержанно улыбается, чтобы не раззадоривать старика и не поощрять праздного интереса к этой сомнительной теме.

– В своих кимоно-то, с зонтиками, шажочки мелкие, так и семенят, семенят…

– Да что шажочки!..

– Ну, как же, как же – походка… Мужчинам нравится.

– Разве что…

– Огонь-то в них есть или так… только тлеют?

– Есть огонь. – Чехов подчеркнуто немногословен, раз вежливость не позволяет вообще промолчать.

– Сдаются сразу или долго сопротивляются? Хм…

– Да подождите вы с японками. Я вам лучше про Сахалин расскажу… – Он надеется заинтересовать, увлечь, хотя надежда слабенькая.

– Поведайте, голубчик, коли есть охота… Чехов все-таки рассказывает. Старик поначалу доблестно пытается внимательно слушать, но затем его снова подмывает спросить:

– Ну, а японки-то? Ох, шельмы, небось?

– Шельмы, шельмы, – говорит Чехов и замолкает.

О Сахалине ему больше вспоминать не хочется.

А о японках он написал Суворину из Благовещенска: «С Благовещенска начинаются японцы или, вернее, японки. Это маленькие брюнетки с большой мудреной прической, с красивым туловищем и, как мне показалось, с короткими бедрами. Одеваются красиво. В языке их преобладает звук “тц”. Когда из любопытства употребляешь японку, то начинаешь понимать Скальковского, который, говорят, снялся на одной карточке с какой-то японской блядью. Комнатка у японки чистенькая, азиатско-сентиментальная, уставленная мелкими вещичками, ни тазов, ни каучуков, ни генеральских портретов. Постель широкая, с одной небольшой подушкой. На подушку ложитесь вы, а японка, чтобы не испортить себе прическу, кладет под голову деревянную подставку. Затылок ложится на вогнутую часть. Стыдливость японка понимает по-своему. Огня она не тушит и на вопрос, как по-японски называется то или другое, отвечает прямо и при этом, плохо понимая русский язык, указывает пальцами и даже берет в руки, и при этом не ломается и не жеманится, как русские. И все это время смеется и сыплет звуком “тц”. В деле выказывает мастерство изумительное, так что вам кажется, что вы не употребляете, а участвуете в верховой езде высшей школы».

Ну, и так далее, откровенно, со всеми подробностями, для Григоровича излишними, ему противопоказанными: большого ребенка они бы только смутили.

Глава семнадцатая
Соколинец

Еще до Сахалина, в 1887 году, Чехов встретился с Короленко, которым очень интересовался и как писателем, и как человеком бывалым, многое повидавшим, испытавшим и пережившим (многое – в том числе тюрьму и ссылку). Ну, встретились и встретились: казалось бы, ничего необычного в этом нет. Мало ли было подобных встреч в кудринском доме – и с Плещеевым, и с Гиляровским (бывалым, хватким и опытным репортером), и с Лейкиным, и с Немировичем-Данченко, и с поэтом Лиодором Ивановичем Пальминым, а уж Исаак Левитан бывал там запросто как сверстник и близкий друг Чехова. И все-таки необычное в этой встрече было. И заключалось оно в том, что Короленко прибыл оттуда, куда Чехов, сам того не ведая, неудержимо стремился.

Сам того не ведая… да, именно так. В одном из писем Суворину он написал о неуловимой сознанием душевной работе, именуемой романистами душевным переворотом. Вот такая же внутренняя работа, завершившаяся душевным переворотом – путешествием (паломничеством) на Сахалин, происходила и в нем, и Короленко своими рассказами словно бы выявил ее, обнаружил, сделал зримой и осязаемой.

Вот что вспоминает о встрече с Короленко Михаил Павлович Чехов: «Бывает иногда так, что совершенно чужие, незнакомые люди вдруг сходятся сразу, с первого же слова. Так произошло и на этот раз. Короленко очаровал нас своей простотой, искренностью, скромностью и умом. Разговорились. Я жадно слушал, как он рассказывал о своей ссылке в Сибирь, куда не только Макар не гонял своих телят, но даже и ворон не залетал. А когда после долгих лет изгнания он получил наконец право возвратиться в Россию и, добравшись до Тюмени, сел на поезд железной дороги, то так обрадовался вагону, что стал громко при всех рыдать.

– Сижу и плачу… – рассказывал он. – Пассажиры думают, что я с горя, а я, наоборот, от радости».

«Я жадно слушал…» – пишет Михаил Павлович, ставя себя чуть ли не в центр изображаемой им картины, и это легко понять. Встретились два знаменитых писателя, Короленко и его брат, и он – свидетель этой встречи. Конечно же, он немного робеет, смущается, не знает толком, как себя вести, и поэтому старается спрятаться за спину брата. Старается спрятаться и невольно подражает ему, копирует его позы, жесты, выражения лица, лишь бы не выдать своей неуверенности. Он – зеркало, и чем удачнее отражение, тем больше ему хочется подчеркнуть и даже несколько выпятить свою самостоятельность, заслонить и затмить собственного брата. «Короленко очаровал нас…» – нет, очаровал он Антона Павловича, брат же тотчас решил, что и он очарован. «Разговорились». И говорили тоже они, Антон Павлович и Короленко, Михаил же почтительно помалкивал, хотя ему так хотелось вставить словечко, обозначить свое участие в разговоре.

Поэтому мы вправе предположить, что и жадно слушал Короленко непосредственный его собеседник – сам Антон Павлович, Михаил Павлович же, заметив это, приписал себе (почти как гофмановский крошка Цахес) жадное внимание брата. Приписал, хотя Сибирь его не манила и не влекла, иначе бы он не отозвался о ней в таких игривых, легкомысленных, фельетонных выражениях, как «Макар телят не гонял» и «ворон не залетал».

Чехову Сибирь еще предстоит, и из Иркутска он напишет: «От Тюмени до Иркутска я сделал на лошадях более трех тысяч верст. От Тюмени до Томска воевал с холодом и с разливами рек; холода были ужасные, на Вознесенье стоял мороз и шел снег, так что полушубок и валенки пришлось снять только в Томске в гостинице».

Напишет и, может быть, вспомнит Короленко, побывавшего здесь до него. Тюмень у них теперь общая, и что такое тысячи верст на лошадях – испытали оба. Оба воевали с холодом и разливами рек, и различие меж ними лишь одно: Короленко сослали как политически неблагонадежного, Чехов же, благонадежный, лояльный к властям, никогда не помышлявший ни о какой революционной деятельности, поехал сам, по своему личному почину: «Миша, кажется, писал Вам, что меня будто кто-то командирует туда, но это вздор. Я сам себя командирую, на собственный счет» (из письма Н.М. Линтваревой).

На собственный счет туда, куда из Москвы добровольно вряд ли кто-нибудь поехал… Не парадокс ли это?

После встречи в кудринском доме Короленко прислал Чехову свою книгу «Очерки и рассказы» с дарственной надписью. Чехову особенно понравился (и не просто понравился) в ней рассказ «Соколинец», о чем он и написал автору: «Ваш “Соколинец”, мне кажется, самое выдающееся произведение последнего времени. Он написан, как хорошая музыкальная композиция, по всем тем правилам, которые подсказываются художнику его инстинктом. Вообще в Вашей книге Вы такой здоровенный художник, такая силища, что Ваши даже самые крупные недостатки, которые зарезали бы другого художника, у Вас проходят не замеченными. Например, во всей Вашей книге упрямо отсутствует женщина, и это я только недавно разнюхал».

Здоровенный… силища… эта фраза словно написана Чеховым не от себя, а под кого-то. Скажем, под Горького, которого Чехов, может быть, невольно вспомнил. Горький и Короленко для Чехова писатели одного ряда, высоко им ценимые, но все-таки чуждые, хотя он хвалит обоих, а Короленко называет любимым из современных писателей (да, Короленко – силища, но недостатки-то есть, и даже крупные, по чеховским меркам, недостатки). А вот предыдущая фраза относится скорее к самому Чехову, каждое произведение которого – совершенная музыкальная композиция. При всех достоинствах рассказа «Соколинец» такой композиции у Короленко нет. Значит, рассказ затронул Чехова чем-то другим, о чем он прямо не написал, не желая быть слишком уж откровенным, раньше времени себя выдавать.

Но ведь Соколинец – это Сахалинец, и, что самое парадоксальное, Короленко рассказывает о побеге заключенных с каторжного острова, куда Чехов так стремится. Они бегут оттуда, а он стремится туда, да еще называет Сахалин местом невыносимых страданий, «на какие только бывает способен человек вольный и подневольный» (письмо Суворину). Подневольные – это они, а вольный – он, и объединяет их страдание, от которого они бегут, он же его словно бы ищет: «Реки выступали из берегов и на десятки верст заливали луга, а с ними и дороги; то и дело приходилось менять экипаж на лодку, лодки же не давались даром – каждая обходилась пуда крови, так как нужно было по целым суткам сидеть на берегу под дождем и холодным ветром и ждать, ждать… От Томска до Красноярска отчаянная война с невылазною грязью. Боже мой, даже вспоминать жутко! Сколько раз приходилось починять свою повозку, шагать пешком, ругаться, вылезать из повозки, опять влезать и т. д.; случалось, что от станции до станции ехал я 6–10 часов, а на починку повозки требовалось 10–15 часов каждый раз. От Красноярска до Иркутска страшнейшая жара и пыль. Ко всему этому прибавьте голодуху, пыль в носу, слипающиеся от бессонницы глаза, вечный страх, что у повозки (она у меня собственная) сломается что-нибудь, и скуку…»

«Боже мой, даже вспоминать жутко!» Вспоминать, сидя в кресле, как о чем-то далеком. Если бы довелось пережить все снова, то, наверное, и не выдержал бы. Значит, это было возможно лишь единственный раз в жизни, только тогда, когда он собрал все свои физические и душевные (духовные) силы ради поступка, который стал для него испытанием, жертвой и подвигом.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации