Электронная библиотека » Леонид Гиршович » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Арена XX"


  • Текст добавлен: 26 мая 2016, 18:20


Автор книги: Леонид Гиршович


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Обмундирование у бойцов голое, – сказал Хмельницкий, глядя мимо дяди Вани. – Необходимо собрать всех ремесленников-одиночек в одну пошивочную мастерскую для нужд рабоче-крестьянской армии…

Тут дядя Ваня извинился, что по нужде должен отлучиться.

Нет, на поиски дяди Вани не снарядили экспедицию. По исчезновении своем отец героя был забыт столь же радикально, как и обласкан. Хмельницкий – ответственный работник губсовнархоза, секретарь отдела по обработке животных продуктов. У него каждая минутка на учете, каждое деленьице на циферблате. Мог бы – национализировал время. Все решительно должно служить одной-единственной цели – хорошей погоде, говоря иносказательно. Ведь при коммунизме всегда будет солнце. Пока что мелкие производители припрятали все свои запасы и добровольно расставаться с ними не собираются. Хлопот с мелкими собственниками больше, чем с крупными: фабрику под полом не спрячешь. Да и фабриканты, хоть и хищники, но рвут мясо рабочего человека чужими когтями, а у мелких собственников они свои. Для революции, товарищи, кустарь-одиночка враг более опасный, чем братья Елисеевы.

Часы показывают 16.32. Солнце коммунизма бьет в окна прямой наводкой. Хмельницкий меряет комнату шагами, отбрасывая тень своего дедушки. Скоро губсовнархоз получит под свою нужду здание епархиального училища (красная немецкая кладка радует глаз). Хмельницкий планирует выделить там большое помещение для портных-одиночек, и пусть себе трудятся, каждый на своем низеньком табурете, какой стоял у его деда. За это будут получать они высший паек: колобок хлеба 400 грамм. Карточку на остальные продукты, кто хочет, может отдавать в столовую и получать их обедом: тарелку горячего супа и уполовник пшенки, наравне с красноармейцами.

Вошел Даукш. Здороваясь за руку, он никогда не снимал белую нитяную перчатку, какие носят дамы и страдающие экземой. И всякий раз объяснял: «Эту руку пожимал Ленин».

– Товарищ Хмельницкий, человек, что у тебя здесь сидел, умирает.

– Какой человек?

– Ну, с ногою.

– А… Это с горя. Швейная машинка у него сгорела. Знаешь, Ян Игнатович, что такое для портного швейная машинка Зингера? Это то же самое, что для тебя сабля Дзержинского.

Натолкнулся на дядю Ваню молоденький боец, вчера мобилизованный – «как пошли наши ребята в Красну армию служить», из тех самых. Белым был не нужен: пороху не нюхал – разве что в коровнике. Винтовку в глаза не видывал. А «свои» забрали. Красная доктрина: бить числом. Умением, как и оружием, овладевают в бою. Это те учились в юнкерских училищах да кадетских корпусах, да выпускники Академии Генерального штаба. А мы – в бою.

Несимпатичные всегда правы: для успеха главное талант и мотивация – ни то ни другое нельзя привить, ни тому и ни другому нельзя выучиться. Здесь школа бессильна, если не хуже – вредна.

Красноармеец этот до сих пор в глаза не видывал не только винтовки, но и фаянсовых купелей, ровненько установленных по кабинкам. На их бортиках нипочем равновесие не удержишь, нога соскальзывает. Помучаешься, помучаешься, плюнешь и сходишь рядышком. (И парней таких в каждой семье по семь, по десять, по двенадцать. А семей таких в каждой деревне до полусотни, а деревень таких по всей России… Естественно, что IV съезду Советов, проходившему в Большом театре, потребовался ассенизационный обоз.)

Ну да ладно, уборная как зеркало русской революции – что нового можно об этом сказать? К тому же поголовная грамотность начинается с уборной, и за это она получает как минимум очко.

На стене, облицованной изразцовой голландской плиткой цвета небесной лазури, была сделана – не будем уточнять чем – надпись, правописанием своим выдававшая уроженца здешних мест:

ЭХ ЯБЛОЧКО КУДА КОТИШСЕ В ГУБЧЕКА ПОПОДЕШ НЕ ВОРОТИШСЕ.

В смысле, эк мы вас, гадов! А гад взял и переправил «губчека» на «гопчека», пользуясь теми же подручными средствами.

В груди у красноармейца было одно горячее желание: поскорей добраться до отхожего места. Но в миг, последовавший за кульминационным, взгляд различил человеческую фигуру. В углу кто-то сидел – протянув ноги. «Мать честная, убитый… нет, кажись, дыхлый еще».

Перед красноармейцем встала проблема нравственного выбора. Накануне был зачитан приказ по караульной роте: в отхожих местах на пол не срать, а только в эти… миски. Нарушившие приказ будут лишаться дневного довольствия. Логично, если исходить из того, что причина – она же и есть следствие.

Как быть? Доложить – остаться без каши, говно-то свежее. Скрыть – грех на душу взять. Красноармеец вышел из положения: переложил всё в эту самую миску, вытер ладони об изразцовую плитку цвета небесной лазури и с легкой душой побежал докладывать товарищу Даукшу обстановку.

– А на что мне портной без швейной машинки? – сказал Хмельницкий. – Такие мне не нужны, хоть бы и портные.

– А что он у тебя делал?

Хмельницкий безнадежно махнул рукой:

– При сгоревшей опере жил. Хлопотал за сына, чтоб помогли найти. А его и без меня нашли. Под мостом, с белогвардейской пулей.

– Скверно.

– Скверно то, что выступление товарища Троцкого намечалось провести в опере. Трауэр, знаешь его, из отдела пролетарской культуры, прибегает с предложением: прямо на пожарище обтянуть трибуну красной материей и написать: «Весь мир насилья мы разрушим». Троцкому понравится, говорит. У него самого шинель на красной подкладке. Это производит на бойцов глубокое впечатление.

– Молодец.

– Кто молодец? Мы телеграфировали в Свияжск…

– Ну?..

– Пришел ответ: ищите другое помещение.

– Ну хорошо… Что мне с этим мужичком делать? А если умрет? А может, он, черт, заразный? Надо бы доктора позвать.

Как отца своего сына, дядю Ваню все же поместили в лазарет при губкоме. Он заблудился в лабиринте мозговых извилин. В лабиринте нет пути назад. Приходил в себя, а пришел в кого-то другого.

Трауэр носился с идеей «Красной Валгаллы», где бы вместо павших героев германского эпоса за бранными столами герои революции справляли тризну по себе. Он имел виды на дядю Ваню.

– Трауэр, редактор газеты «Клич юного коммунара», – всякий раз заново представлялся он медицинскому персоналу казанской «кремлевки». – Как чувствует себя больной Карпов?

А больной Карпов чувствовал себя заново родившимся. Умытый, свежевыбритый, в своем преждевременно подступившем младенчестве, он грезил о феях, некогда населявших этот мир, об усачах-гастролерах, о характерных певцах, которым сходили с рук все их коленца: «Стрешнев, помните – стрельцам: “Ступайте в домы ваши, там молитесь за их государево здоровье”. А он: “Ступайте в домы ваши, там ждет вас вкусный ужин”. Не хотел молиться за государево здоровье. Хе-хе-хе…».

В накинутом поверх институтской тужурки белом спекшемся халате («…И крахмалу они не жалели»), нарочито неудобно примостившись на самом краешке больничной койки, Трауэр доставал неловко сшитую тетрадку и слюнил карандаш, чтоб записать «Повесть о сыне» (название уже есть).

Но о сыне-то как раз клещами не вытянешь. Исторгнут из памяти за то, что без спросу покинул отца. Все только об одном: «А помните, как в “Волшебном стрелке” пуля попадает в белую голубку? “Не стреляй, – кричу, – это я!” А уже всё. Но потом она оживает. Бьют барабаны. “Ден хайлиген Прайс”, – поют все».

– Михаил Иванович Трауэр, – в десятый раз представлялся Миша главврачу, профессору Кабалевскому. – Скажите, профессор, когда произойдут улучшения в самочувствии больного?

– Лучше, чем теперь, ему уже не будет никогда, субъективно, конечно. Свирепствует цензура мысли, введенная самой природой. Не мне говорить редактору советской газеты о благотворном воздействии цензуры.

Трауэру только что стукнуло двадцать, позади у него был один курс ветеринарного института и штурм казанского пехотного юнкерского училища, впереди – светлое будущее. Он был польщен словами главного врача, хотя и понимал, что тот издевается. Обложенец, что уж там взять с обложенца. (Профессора, устроившие сбор пожертвований в пользу Комуча, были обложены данью, в десять раз превосходившею собранное ими на Народную армию. «А на укрепление советской власти пусть жертвуют в десятикратном размере», – постановил Реввоенсовет.)

Легко отделались, господа казанская профессура. С господами пленным юнкерьем так не церемонились. А Кабалевского, по указанию Вацетиса, и вовсе оставили в покое. Чтобы скальпель не дрожал у коллеги – Трауэр и сам без пяти минут ветеринар. Повинился в газете, жаль, что не в его. «Так как советская власть обладает реальной силой, то признаю ее как реально существующий факт», – написал профессор Кабалевский в «Красном терроре», органе казанских чекистов. Жаль, жаль.

– А растормошить его нельзя, профессор?

– Тормошите…

У Миши Трауэра такое подозрение, что театральный портной дурачит его. Бессознательно. Миша был в курсе теории Фрейда. В одной брошюре он подчеркнул – химическим своим карандашом: «Первоочередная задача советской психиатрии заключается в том, чтобы, опираясь на передовое учение Зигмунда Фрейда, освободить трудящихся от пут подсознания и тем самым поднять их сознательность. Настало время вытряхнуть из себя хлам подавляемой сексуальности, веками накапливавшейся в подвалах человеческой психики».

Впоследствии фамилия автора задевалась куда-то вместе с брошюрой, но название брошюры на месте (постучал себя пальцем по лбу). Она называлась содержательно: «За пролетарский психоанализ». Трауэр принципиально за содержательные названия. Недостаточно назвать газету «Клич», надо уточнить, чей? А вдруг индейцев. «Клич юного коммунара» хорошее название, а «Правда» нет. Не отражает классового содержания. «Большевистская правда», «Правда ВЦИК». Он поднимет этот вопрос позже, на данном этапе было бы несвоевременно. Если революция терпит профессора Кабалевского, то и «Правду» стерпит.

Долгожданный сдвиг с мертвой точки наконец произошел. Наши сны это наши страхи. Миша сказал:

– В календаре написано: во сне увидеть умершего это к встрече. А где, на том свете или иначе – не написано.

Перехитрил. Ухватил пальцами за ниточку с другой стороны игольного ушка. Это его прием. На днях окликает бывшего сокурсника, который что-то несет в холщовой торбе: «Эй!.. черт, все забываю: ты Фролов или Лавров?» – «Не тот и не другой, Фрол это мое имя. Чего тебе?» – «Фрол? Так ты из кулаков будешь?» – «Сам ты из кулаков», – Фрол прижал к себе обеими руками торбу и заспешил прочь, почти побежал. Небось так и бежит, поди, границу уже перебежал. Как страшную тайну, метнувшись к уху своего психоаналитика, дядя Ваня пропел ему блеющим полушепотом:

– «Он далеко, он за границей…» (наш князь Гудал: «Небесный свет уже ласкает бесплотный взор его очей»).

Давеча молоденький красноармеец стоял в клозете перед «проблемой выбора». Человеку умереть или мне каши не есть. О таких писал Трауэр: «Да, они умеют забывать свою личную жизнь во имя великой идеи революции, эти парни с курносыми лицами, мутными глазами, вооруженные австрийскими ружьями». («Чувствуется, сам ты не курносый», – сказал ему тогда Натан Добротвор, «писатель в редакции», уже немолодой человек, страдавший одышкой и работавший дома.)

Теперь сам Трауэр оказался в щекотливом положении: остаться без каши или поощрить контрреволюционное подсознательное? Заграница отождествляется с раем…

Во имя великой идеи нужно подавлять в себе мелкобуржуазный гонор, именуемый нравственностью. Что значит «заведомая ложь», когда образ героя будет вдохновлять тысячи занявших его место в строю? Ради этого можно пойти и на сделку с чужим подсознанием.

Миша поднес к губам палец:

– О загранице никому ни слова.

В глазах у дяди Вани лукавство: коли вам так хочется, притворюсь миской каши. «“Революционер, отвергающий существование надклассовой морали, стоит перед нравственной дилеммой личного характера” – чем не заявка в репертком?» – подумал Трауэр.

Синодик революции пополнился еще одним именем – комсомольца Николая Карпова, за други своя жизни не пожалевшего. Его подвиг, канонизированный революционной историографией, под пером Михаила Трауэра выглядел так. Коля Карпов узнаёт о предстоящей казни шести товарищей. Случайно его закадычный друг Саша Выползов подслушал разговор двух солдат. Шла эвакуация раненых из госпиталя, и один из них сказал другому: «Столько раненых, что подвод не хватает». А тот ответил: «Зато коммунистов на расстрелы возить – хватает, утром снова шестерых свезут в овраг за Госпитальной».

Сестра милосердия вздрагивала, когда вдалеке слышался раскат орудийного залпа – это с бронепоезда велся огонь по позициям белочехов, залегших под Игумновым. «Что будет, что будет? – она закрывала руками лицо, покрытое толстым слоем пудры. – Юрий, я не понимаю, – обращалась она к офицеру. – Каппель же обещал, что мы вот-вот возьмем Москву». Офицер молчал и только мрачно смотрел на носы своих сапог.

– Надо спасти товарищей, – в напряженном раздумье Колька принялся ходить взад-вперед. Он всегда казался взрослей своих сверстников, решительней их. Сейчас это особенно чувствовалось.

– Что ты собираешься сделать? – спросил Выползов.

– Еще не решил.

– Я с тобой.

– Вдвоем хуже. Оставайся здесь и жди.

Забежать домой, предупредить отца, чтоб не тревожился? Нет, он уже не успевал. Надо в обход караулов добраться до Госпитальной, чехословаки – те сразу стреляют. Надо не столкнуться с казачьим разъездом. Как назло, ночь ясная: луна сверкает, звезды горят. В народе говорят: месяц овец своих погнал.

Добравшись до оврага никем не замеченный, даже деревенские собаки не брехали, Колька притаился в траве. Этим летом ее почти не косили: кулаки забили всю скотину, а когда батрак Пигалёв пригрозил сообщить об этом в чрезвычком, его самого забили до смерти.

Светать еще не начинало, но сердце билось, как в разгар боя. Хотя какой мог быть бой между солдатами и подростком, вооруженным охотничьим ножом? Колька прихватил его с собой, чтобы перерезать веревки и освободить товарищей.

Новый день торопил приближение Красной армии – в ее цвета все выше и выше окрашивался небосклон. Показалась телега под конвоем нескольких солдат. Верхом ехал казачий офицер. При виде парнишки, лежащего поперек дороги ничком, он сделал знак остановиться. Достав на всякий случай из кобуры револьвер, он спешился и тронул тело ногой. Раздался слабый стон, паренек был жив. Открыв глаза, он чуть слышно прошептал:

– Там красные… батюшка к священству принадлежал, за то и смерть приял… матушку шашкой… сам не знаю, как спасся… вас хотел предупредить… в засаде они… своих хотят освободить… пить…

Офицер спрятал револьвер.

– Прилукин, воды!

Солдат, правивший лошадью, слез с телеги, достал фляжку и стал отвинчивать колпачок, остальные стояли, опустив винтовки. В этот момент с проворством белки мальчишка вскочил на подводу и что было силы хлестнул лошадь вожжей. Та понеслась. В замешательстве солдаты не сразу открыли огонь, а когда опомнились, было поздно. Они лупили больше для виду. От выстрелов лошадь обезумела вконец, шестерых, связанных по рукам и по ногам, подбрасывало, швыряло на доски и друг на друга.

– Не стрелять, болваны! Стремя!

Офицер вскочил на коня, всадил шпоры ему в бока. Конь пронзительно заржал и встал на дыбы. Затем поскакал во весь опор.

Колька хлещет лошадь что есть мочи. Почему это не тачанка! Он то и дело оглядывается. Последнее, что он видит – приближающегся всадника, который на скаку выхватывает револьвер и целится.

Поравнявшись с телегой и подхватив выпавшие из Колькиных рук поводья, офицер сдержал перепуганную лошадь.

Это был жестокий и смелый враг, и сейчас он праздновал свою победу. Прогремело шесть выстрелов. Подоспевшие солдаты добили умирающих прикладами. Колькина голова свешивалась с телеги, кропя землю тяжелыми красными каплями. Но когда солдат привычным движением занес над ним приклад, Колька приподнял голову. И офицер видит: его рука сжимает охотничий нож. И тут ему стало страшно.

– Отставить!

Остальных покидали в яму и наскоро забросали землей.

С перевязанной головой, с рукою, висящей плетью, Кольку доставили в штаб. Там стояла беготня. (Гм…) Жгли бумаги, царила паника. Кругом обозы, груженные чем ни попадя. Поступали противоречивые приказы: то отходить к Оренбургскому тракту, то занимать оборону у кремля. Якобы уже красные смяли чехословаков по всей линии Игумново – Кизический Нос, и передовые части их вот-вот появятся на том берегу.

Свое отчаяние белые вымещали на тех, кого подозревали в малейшей нелояльности. Достаточно косого взгляда, усмешки, и девять граммов свинца тебе обеспечены. Кровавый маньяк Каппель в ярости приказал расстрелять весь Комуч. Это о нем говорилось: «Семь бед – один ответ: расстрелять». Снова, как при Иване Грозном, поплыли по Казанке трупы.

– Хочешь пулю в лоб по приговору военно-полевого суда или не дожидаясь его? – спросил офицер Кольку.

Он сидел, небрежно откинувшись на спинку стула, нога на ногу – с виду спокойный и уверенный в себе. Глядя на него, трудно было предположить, что строй, который он здесь олицетворяет, доживает свои последние часы.

Колька стоял, пошатываясь. Голова в кровавых бинтах. Нестерпимая боль в плече заставляет стиснуть зубы. Он исподлобья смотрел на врага.

– Но я великодушно предлагаю тебе жизнь. Да, ты не ослышался. Цена обычная: имена тех, кто тебя послал. Впереди у тебя еще не прожитая жизнь. Женская любовь. Ты даже не представляешь себе, что это такое. А родители? Отец, похоронивший своего сына. Представь себе, что ты это он и он хоронит тебя. Всего пять имен, по пальцам.

Колькины глаза были белыми от ненависти, как чугун домен. Немигающими, как на портрете, что понесут миллионы. Колькины глаза были красноречивей всяких слов.

– Только три имени, и ты сохранишь свою жизнь. Жизнь! Ты понимаешь?

Нет, он не понимал. Верней, понимал даже слишком хорошо. Не имена его благородию нужны, на что они ему теперь? Нужно было его предательство. Последнее утешение врага: нас победили силой оружия, но не силой духа.

– Одно! Одно-единственное имя!

– Хорошо… Одно-единственное я назову, – и когда тот подался уже всем телом вперед, Колька проговорил: – Его имя – Интернационал.

И запел:

 
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов.
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой идти готов.
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим, —
Кто был никем, тот станет всем.
 
 
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
 

Выступления Троцкого подготавливались непременным пением «Интернационала». В нестройном мужском одноголосии есть наждак. Есть то, что для бабьей щеки – трущаяся об нее солдатская щека. В мужском пенье есть махорка, саднящая горло:

 
Никто не даст нам избавленья,
Ни бог, ни царь и ни герой,
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой.
Чтоб свергнуть гнет рукой умелой,
Отвоевать свое добро,
Вздувайте горн и куйте смело,
Пока железо горячо.
 
 
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
 

По неотложности дел Троцкий всегда опаздывал. Все знали: в своем поезде он носится по фронту, появляясь то там, то здесь. Очаг мирового пожара – топка его паровоза. Он – кочегар революции. Напряжение ожидавших возрастало с каждой минутой, как и осознание значительности предстоящего и своей причастности к нему, благодаря чему личная малость каждого по отдельности более не имела никакого значения и не могла служить препятствием на пути к великой цели. И то, что цель эта достигалась через всеохватность, планетарность (а не кровность, уходящую в почву), наполняло души этих людей музыкой революции взамен иной музыкальности, в которой им было отказано. Нередко в ожидании вождя «Интернационал» пелся по два и по три раза. То была страстная мужская молитва-марш, возносимая в иллюзорные небеса – ибо пусты – и одновременно «Просим! Просим!» зала, обращенное к первому тенору, который, по обыкновению всех звезд, задерживается с выходом… Ах, задерживается? Тогда снова грянем «Интернационал»:

 
Лишь мы, работники всемирной
Великой армии труда,
Владеть землей имеем право,
Но паразиты – никогда.
И если гром великий грянет
Над сворой псов и палачей,
Для нас все так же солнце станет
Сиять огнем своих лучей.
 
 
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской!
 

Выступление Троцкого было перенесено в зал центральной крещено-татарской школы. Спланированный после перестройки в «урбанистическом стиле» – полуамфитеатром, этот зал помнил совсем другие собрания. Здесь проводило свои торжественные заседания Казанское братство святителя Гурия, созданное при Александре II в утверждение истинной веры среди некрещеных товарищей. И что же? Мы видим, как в тех же стенах муфтий неверия и апостол погибели наставляет крещеных товарищей в своих мерзостях. Спрашивается, сыграла ли зеркальность свою роль в выборе места? Предположение не столь уж невероятное. (Из речи Троцкого: «…Но если, товарищи, с амвона звучит проповедь рабства трудящихся, что же, мы отойдем проповедовать в другое место? Нет, песнь свободы пусть раздается с того же самого амвона, под теми же сводами!»)

Ожидание томило весь род голодных и рабов, весь этот коллективный голодный рот – сколько их там собралось, дабы причаститься тела председателя РВСР? Где же вождь красной революции? Когда же явится Лев Давыдович? Уже близка последняя черта, за которой надежду сменяет чувство оставленности.

Дождались! Он входит, на нем шинель черной кожи. Под стать ему полсотни таких же чернокожих давидидов, его свита. Разительный контраст с залом, где сплошь голодранцы. Все продумано. Икона да не уподобится чтущим ее. Тем более икона новейшего письма.

В луче прожектора «выброшен вперед клок бороды», блещут стекла пенсне. Распахнул черный кожан во всю ширину красного подбоя:

 
На земле-е-е весь род людской…
 

И амфитеатр взорвался. На трибунах поднялось нечто невообразимое. Какая там опера! В опере такого отродясь не бывало, будущее оперы – стадион, арена, фанера. (Хотя почему-то всегда указывается оперный театр как место, где на другой день после взятия Казани, одиннадцатого сентября 1918 года, выступал Троцкий.)

Начало этой речи не было застенографировано. Сохранившаяся часть стенограммы начинается со слов:

…Неверно думать, что мы не дорожим искусством оперы. Но если б наши классовые враги использовали оперу для подавления революционной борьбы, мы бы сказали: «Предать ее огню». Мы, товарищи, любим солнце, но если б богатые и насильники попытались его монополизировать, мы бы сказали: «Пусть солнце потухнет и воцарится тьма, вечный мрак».

Он по-одесски ввинчивал «ж» и говорил «револютьонный».

За наше право на солнце шла борьба под стенами Казани. За то, кому будут принадлежать дворцы, театры, города, солнце. Будут ли они принадлежать людям трудящимся, рабочим, крестьянам, беднякам? Или будут они принадлежать буржуазии и помещикам, которые, оседлав Волгу и Урал, снова пытаются оседлать и рабочий народ?

«Учредительное Собрание!» У стен Казани рабочие и крестьяне умирали в борьбе против этого лозунга. Почему? Подумайте, кто будет править в Учредительном Собрании? Союзное правительство, состоящее из Лебедева[21]21
  В. И. Лебедев – член Временного правительства, эсер, участвовал в создании Народной армии – вооруженных сил Учредительного собрания, провозглашенного в Самаре (Комуч). В эмиграции занимался журналистской деятельностью.


[Закрыть]
, с одной стороны, и товарища Ленина, с другой? Нет, товарищи, этот номер не пройдет в нашей исторической программе. Когда Лебедев вместе со своим кумом Керенским готовил народу Учредиловку, товарищ Ленин находился в шалаше, в лесу, как отшельник. Мы, другие, сидели в петроградских «Крестах».

Коалиция, товарищи, противоречит законам классовой борьбы. Помещики и капиталисты должны знать: мы не разбиваем свою палатку по соседству с ними и не просимся за их стол. Мы пришли на их место.

Нам скажут: «Здесь наша церковь и здесь наш алтарь и это наше право служить нашему Богу. Отойдите в сторону и проповедуйте свое». Но если, товарищи, с амвона звучит проповедь рабства трудящихся, что же, мы отойдем проповедовать в другое место? Нет, песнь свободы пусть раздается с того же самого амвона, под теми же сводами! Где еще вчера попы готовили свое зелье, чтобы опоить им трудящихся, сегодня я обращаюсь к вам.

Коалиция буржуазных партий против рабочего класса и деревенской бедноты – вот что такое Учредительное Собрание. А между ним и нами, как в щелях тараканы, ютятся правые эсеры и меньшевики, которые говорят: «Зачем вам, рабочие, борьба с капиталистами? Зачем вам, крестьяне, борьба с помещиками? Мы, правые эсеры и меньшевики, станем посредине и путем коалиции примирим вас с классовыми врагами. Гражданской войны не нужно».

Они обвиняют нас, большевиков, что мы разжигаем гражданскую войну. Но есть две гражданские войны. Та, которую развязали помещики, старые чиновники, старые генералы, банкиры, капиталисты против трудящихся масс, – это бесчестная война. И есть другая гражданская война, которую мы, которую вы, рабочие, поднявшиеся, расправившие свои спины, ведете против угнетателей, против насильников, – это священная война. Эту войну мы вели вчера и будем вести завтра. И сегодня мы выражаем ее взятием Казани!

Для наших врагов это острый нож. Это не только освобождение еще одного рабочего города. Взятие Казани обозначает крушение дьявольского плана, в котором участвуют представители американской, французской, японской бирж, в который вовлечена русская буржуазия, десятки, сотни тысяч заговорщиков-конспираторов белой кости, – крушение того плана, который имел своей задачей передать все узловые пункты нашей страны в распоряжение англо-франко-американо-японских империалистов. И чтобы поступили они с Россией так, как поступали со всякой колонией.

Со взятием Казани их планам пришел конец. Надеяться на соединение чехословаков с англо-французами им уже не приходится. К тому же и природа оставляет врагам месяц, полтора месяца, никак не больше. Начнут подмерзать наши северные моря, замерзнет матушка Волга. И окажутся они отрезанными друг от друга, разбросанными малыми кучками по отдельным городам, без правильной связи друг с другом, изолированные и обреченные.

Разумеется, это не значит, что все опасности миновали. Нет ничего хуже для революционного класса, как предаваться успокоению на лаврах. Беда рабочего класса в том, что он недооценивает силу своих врагов. Сколько их, наших злейших врагов, отпущено рабочими Петрограда и Москвы после первого восстания! Тот самый генерал Краснов, который на Дону перестрелял, перевешал и перерезал тысячи, многие тысячи рабочих, в октябре прошлого года был взят в плен петроградскими рабочими и по добродушию отпущен. А правые эсеры, которые теперь министры на Украине и в Самаре, все эти Лебедевы и Фортунатовы[22]22
  Б. К. Фортунатов – эсер, активный участник боевых действий против большевиков в Поволжье. Позднее примкнул к Красной армии. В двадцатые годы – ученый-зоолог, автор научно-фантастических романов, в частности о воинских формированиях, состоящих из горилл. Погиб в Карлаге.


[Закрыть]
, – они тоже все побывали в руках рабочего класса. Эти руки их подержали и отпустили – без уважения, с презрением, но отпустили! А они организовали против нас заговор, расстреливают и вешают рабочих.

Поэтому, когда нас обвиняют в жестокости, мы говорим: единственный порок, который непростителен для рабочего класса, это милосердие по отношению к своим классовым врагам. Мы боремся во имя величайшего блага человечества, во имя возрождения всего рода человеческого, во имя его освобождения от гнета, от темноты, от рабства. И все, что стоит на нашем пути, должно быть сметенено.

Сегодня мы отдаем казанским беднякам и солдатским вдовам богатые хоромы, которые казанская буржуазия трусливо покинула. Пусть попытаются только вернуться, мы покажем им железный кулак.

Героическое взятие Казани – грозное предупреждение всем империалистам, что в Советскую Россию, как в осиное гнездо, не засунешь больше грабительскую руку. Поэтому рабочие Казани первыми обязаны встать в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Кто отвиливает, кто укрывается от воинской повинности, есть изменник и предатель делу рабочего класса. В старое время стачек мы жестоко и сурово поступали со штрейкбрехерами. Так же мы будем поступать с тем рабочим, который не поддерживает Рабоче-Крестьянскую Армию, а помогает контрреволюции.

Судя по последним сводкам, Красная Армия растет не по дням, а по часам. Нами получена масса телеграмм, в которых просят разрешения произвести мобилизацию двух, трех, четырех и более возрастов. Товарищи, нельзя задерживаться на казанском бивуаке, нужно идти дальше. Тогда общими усилиями мы скоро освободим нашу Советскую Россию от черного насилия буржуазной контрреволюции. И во имя этого призываю вас, товарищи, соединиться в одном кличе:

Да здравствует Рабоче-Крестьянская Советская Россия!

Да здравствует Рабоче-Крестьянская Красная Армия! Ура!

Родина такому «ура!» – Иерихон. Что Троцкому Казань после стен иерихонских? «Ура!» и лай подхватываются в миг. Стоит в одном дворе залаять, как все дворы оглашаются собачьим «ура!». Так же и публика в опере (в сгоревшей опере): один старый пес кашлянет, как ему уже вторят с разных мест.

Когда «ура!» осело (а стояло – хоть топор вешай), Троцкий бросил через плечо:

– Вызовите двадцать отличившихся бойцов.

На волне революционного энтузиазма начинаются спонтанные награждения серебряными портсигарами. У Троцкого их вагон, изъятых с царских складов, но почему-то последнему солдату всегда не хватает. Тогда Троцкий, не задумываясь, дарит ему свои часы.

– Ой, что вы, товарищ Троцкий. А как же вы…

– Бери, брат.

И станут последние первыми. И будет это передаваться из уст в уста. А комиссар по военным делам скажет:

– Красных бойцов наградили, а красных командиров нет. Что у вас с рукой? Ранены?

Даукш отвечает не сразу. Осторожно двумя пальцами левой руки берет правую кисть в белой перчатке и помахивает ею.

– Эту руку пожимал Ленин.

Троцкий с полным пониманием кивнул и на таком же полном серьезе сказал:

– Завещайте ее музею товарища Ленина.

Ряды спускались полукружьями к основанию этой полуворонки, где полулюцифер пытался отсудить себе недостающую половинку. Вот он сошел в зал и поднялся на несколько ступеней по проходу. В проходах на ступеньках тоже сидели.

– Настоящими революционерами становятся в отрочестве. Я тоже начинал неоперившимся птенцом. Как вас зовут, товарищ? – он снял пенсне – движением, каким снимают шляпу, – и протер стекла, словно получше хотел разглядеть этого еще совсем мальчишку.

– Александр… – сглотнул… и во все воронье горло: – Александр! Выползов!

Трауэр заторопился, как торопятся с непрошенными объяснениями:

– Товарищ Троцкий, они с другом пытались освободить старших товарищей, которых вели на расстрел. Друга убили, тело бросили в реку.

Троцкий пожелал узнать подробности. Но Выползов еще не вжился в образ.

– Ну, это… В Госпитальной, говорили, расстреливать будут… В балке, значит… Ну, хотели сперва вместе, значит…

Трауэр пришел на помощь и рассказал, как было «на самом деле». Троцкий слушал сосредоточенно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации