Текст книги "Очарованный принц"
Автор книги: Леонид Соловьев
Жанр: Юмористическая проза, Юмор
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава двадцать пятая
Агабек привел Ходжу Насреддина к отводному арыку; здесь был устроен большой деревянный лоток со ставнем, запиравшим воду.
– Смотри! – сказал Агабек, указывая на потемневший от времени, поросший мхом ставень, плотно сидевший меж двух карагачевых столбов с продольными пазами для движения ставня вверх и вниз. – Ты будешь охранять это и никогда никому не откроешь без моего ведома.
Над лотком был укреплен подъемный ворот с ржавой цепью; ниже, продетый в толстые кольца, висел огромный медный замок; над ним через щель просачивалась тонкая светлая струйка и торопливыми каплями скатывалась по мшистым доскам. «Ставень слез», – подумал Ходжа Насреддин, обратившись мыслями к несчастным чоракцам.
– Никому не верить в долг, и даже на полтаньга! – наставлял нового хранителя Агабек. – Вот ключ от замка, никогда не держи его на виду: какой-нибудь хитрец может запомнить вырезы в бородке и сделает второй ключ.
Ходжа Насреддин опустил ключ в карман, затем передал Агабеку выигранный кошелек:
– Пусть это будет моим залогом. Неподалеку на бугре стояла глиняная мазанка, обращенная дверью к озеру.
– Жить будешь там, – сказал Агабек. – Каждую ночь ты должен подойти к ставню и удостовериться, что замок цел. Понял, запомнил?
– Понял и запомнил, хозяин.
Этим завершилось его вступление в должность хранителя озера.
Агабек направился домой, унося в бороде ухмылку, а в поясе – кошелек, радуясь, что успел так ловко ухватить за самый кончик хвоста свои семьсот пятьдесят таньга. «Пройдет месяца полтора-два, и под каким-нибудь предлогом я выгоню его, оставив залог в свою пользу, – ибо зачем нужен мне хранитель, если до сих пор я прекрасно обходился без него с помощью такого надежного, такого прочного замка? – размышлял Агабек. – Свои деньги я вернул, а это – самое главное!»
Деньги-то он вернул, спора нет, но что потерял на этом, даже и помыслить не мог!
К вечеру Ходжа Насреддин перебрался в мазанку на бугре. Одну половину мазанки, посветлее, предназначил он для себя: поставил в углу топчан, починил развалившийся очаг; вторую, темную, отгородил тополевыми жердями для ишака.
– По сердцу ли тебе новое обиталище? – спросил он, насыпая ячменя в ишачью кормушку. – Вот занятный вопрос: как теперь понимать наше с тобою соседство под одной кровлей, – то ли я перехожу в ишачье состояние, то ли ты намерен прикинуться человеком?
Неспроста сказал он эти слова: за ними скрывался тайный смысл, ожидавший претворения в дело. Но когда и как – Ходжа Насреддин еще не знал.
Томительно долго таял этот вечер, задумчивый и кроткий, один из тех, что примиряют землю и небо, наполняя мир тихим светом. Ходжа Насреддин сидел на камне, у порога своей мазанки, устремив взгляд на озеро, уже уходившее в блеклую синеву сумерек. Когда из глубины раздумий Ходжа Насреддин поднялся опять на поверхность – вокруг была ночь; посвежело, потянуло росистыми запахами, пришло время сна, – он потянулся, зевнул, направился в мазанку.
За углом что-то зашумело и донесся тихий голос:
– Это я, Саид.
В темноте неясно обрисовалась фигура юноши.
– Зачем ты здесь? – удивился Ходжа Насреддин.
– Я слышал от людей, будто ты принял должность хранителя озера, вот и пришел узнать – правда ли?
– Да, принял. Ты как будто бы встревожен этим, но почему?
Юноша замялся:
– Теперь… когда эта должность… захочешь ли ты вспомнить?..
– О тебе и о твоей несравненной Зульфии? – перехватил его слова Ходжа Насреддин. – О неразумный юноша, не имеющий силы довериться другу, – откуда эти сомнения? Уметь доверять – это величайшая из паук, потребных нам в жизни; судьба подобна благородной арабской кобылице: она не терпит трусливого всадника, но мужественному покоряется. Ты понял?
– Понял, прости меня.
– Не ищи встреч со мной. Не ходи ко мне, пока не позову. Никто не должен видеть нас вместе: не порти мне игры. Я сказал, а ты слышал, иди!
И опять – уснувший сад, серебристый туман, рокот соловья, тонкий звон ящерицы и прерывистый шепот у водоема, в тени:
– Я видела его вчера в щель нашей калитки: он шел вместе с Агабеком из чайханы. Он был так суров и надменен. И я подумала об его обещании помочь нам…
– О Зульфия, почему ты в своей груди не имеешь силы довериться другу? Умей доверять: это величайшая из наук, потребных нам в жизни! Разве не знаешь ты, что судьба подобна благородной арабской кобылице: трусливого всадника она сбрасывает на землю, мужественному покоряется!
– Как умно и красиво ты говоришь, Саид, сам наш старый мулла не сказал бы лучше!
– Нужно всегда помнить, Зульфия, что за холодной зимой приходит солнечная весна, только этот закон и следует помнить; что же касается обратного – то лучше его позабыть.
– Это стихи, Саид, ты сложил их сам, для меня?
Соловей прервал свою песню, звонкая ящерица уснула, забравшись в дупло; звезды заметно передвинулись в небе, водоем затянулся паром – ночь уходила на запад.
Через два дня новый хранитель озера появился у чайханы.
Он появился после полудня, когда Агабек, сыгравший с чайханщиком свою ежедневную партию в шахматы, уже удалился и чоракцы наслаждались отдыхом беспрепятственно.
Не отвечая на обращенные к нему приветствия, хранитель озера подошел к лепешечнику, тот засуетился, прихорашивая свой товар, выкладывая наверх лепешки побелее и порумяпее. Хранитель купил – но купил не одну, не две, не три лепешки, а всю корзину целиком!
Точно так же он купил у продавца абрикосов сразу всю корзину, затем удалился со своими покупками.
В чайхане, понятное дело, начались разговоры. Зачем он покупает сразу так много? Лепешки зачерствеют, абрикосы завянут… Может быть, он очень ленив ходить и теперь надолго засядет в своей хибарке?
Но то же самое повторилось и на следующий день: в полуденный час хранитель озера с двумя пустыми корзинами появился у чайханы; наполнив их, одну – лепешками, вторую – абрикосами, он ушел, не заметив, как и вчера, поклонов, обращенных к нему.
Чайхана загудела, заволновалась. Куда он девал все, купленное вчера? Съел? Там хватило бы на пятерых! Загадка!.. В скудной событиями, робкой жизни чоракцев она вырастала до размеров зловещей тайны.
А тут еще один пастух подлил масла в костер пересудов. Этот пастух шел с пастбища в селение, чтобы купить ячменной муки, и по дороге случайно заглянул в хибарку на бугре. Глазам его представилось нечто смутившее разум: новый хранитель озера кормил своего ишака белыми лепешками и абрикосами, освобождая последние от косточек и вырезая ножом червоточины. Покупая муку, пастух, конечно, рассказал об этом лавочнику; тот немедленно закрыл свою лавку и, приплясывая от нетерпения, побежал в чайхану с горячим, обжигающим язык и десны орехом новости во рту.
Кормит ишака! Белыми лепешками, абрикосами! Чайханщик Сафар побледнел. Глупый шерстобит Рахматулла повалился в корчах на спину и задохнулся от смеха. Мельник и маслодел не поверили.
Нашелся из молодых один смельчак, вызвался сходить подсмотреть. Ему повезло: он подкрался к хибарке незаметно и как раз вовремя, – ишак ужинал. Он ужинал белыми лепешками и абрикосами – в точности, как говорил пастух, а новый хранитель кланялся ему и, подавая на ладони разрезанные пополам абрикосы без косточек, называл его «сиятельным», «блистательным» и «царственнородным».
Смельчак вернулся в чайхану. Притихшая было на время его отсутствия, она вновь загудела. Значит, правда! Но что скрывается за этим? Гончар Ширмат молча постучал пальцем по своему лбу. Такое предположение казалось наиболее вероятным, – но как же тогда Агабек, хитрейший из хитрых, не разглядел этого в новом хранителе? Да и недавняя игра в шахматы?.. Сумасшедшие так не играют! Или, может быть, они с Агабеком вступили в тайный сговор, а все остальное – хитрости, творимые для отвода глаз? Но какой сговор, какую цель он преследует, против кого направлен? Отобрать в свою пользу все поля, отобрать сады – вот что они задумали, не иначе!
– И мою чайхану тоже! – мрачно добавил Сафар. – Надо было соглашаться в прошлом году, когда мне давали за нее сто пятьдесят пять таньга!
Расчет Ходжи Насреддина оправдался: чайханщик Сафар за шахматами рассказал Агабеку об ишачьих пирах в мазанке на бугре.
Чтобы собственными глазами увидеть закупку лепешек и абрикосов, Агабек задержался в чайхане дольше обычного.
И он увидел! Ходжа Насреддин нарочно купил у него на глазах не две, а четыре корзины, – пришлось взять в помощь лепешечника, чтобы донести. При этом Ходжа Насреддин делал вид, что не заметил в чайхане Агабека, но про себя думал: «Сегодня же он пожалует ко мне в мазанку».
К вечеру он увлажнил глиняный пол водою, принес свеженарезанного камыша и устроил ишаку постель, потом разделил половинками абрикосы и разложил в красивом порядке на глиняном расписном блюде, купленном у Сафара за восемь таньга.
В приоткрытую дверь он увидел Агабека, направлявшегося к мазанке.
Небо пламенело, солнце опускалось в море огня; освещенный в спину Агабек рисовался на закатном небе грузно и тяжко, словно высеченный из камня. Но бывает на каждый камень свой молот! Ходжа Насреддин придвинул к себе корзину с лепешками, блюдо с абрикосами, повернулся лицом к ишаку, спиной – к двери. Закатное солнце окрашивало стену перед ним теплым янтарным светом; ишак, почуяв лепешечный запах, поднял уши – кончики их опушились в сиянии, сквозя тонкими волосками.
– Успеешь! – сердито сказал Ходжа Насреддин, оттолкнув от корзины его подсунувшуюся морду.
Закатный свет на стене погас, прикрытый тенью: Агабек стоял в дверях.
– О блистательный и царственнородный! – без малейшей заминки продолжал Ходжа Насреддин, протягивая ишаку лепешку. – Я нигде не мог найти в этом глухом селении лучших. Да что спросишь со здешних пекарей, если они даже и близко не подходили к дворцовым пекарням! Зато абрикосы хороши, без единой червоточинки; полагаю, они заслуживают вашего сиятельного одобрения.
Абрикосы заслуживали одобрения: в две минуты блюда как не бывало! Затем «блистательный» вернулся к лепешкам и сожрал подряд четыре штуки. Охота к еде у него разыгралась, он требовал еще и еще, – Ходжа Насреддин мог только шевелить в негодовании бровями да тихонько шипеть, а спиной пребывал по-прежнему в низкопоклонном изгибе.
Тень, заслонявшая вечерний свет, пошевелилась.
Как бы услышав шорох, Ходжа Насреддин обернулся, выпрямился, изобразил на лице испуг, замешательство. С преднамеренной неловкостью загородил собою ишака, у которого из пасти торчала недожеванная лепешка.
Агабек шагнул в дверь и уставился на Ходжу Насреддина строгим вопрошающим взглядом.
Ишак продолжал жевать; лепешка, пошевеливаясь, быстро втягивалась в его пасть.
– Вот оно что! – протянул Агабек, делая по старой судейской привычке вид, что ему все понятно, хотя на самом деле ему ровно ничего не было понятно. – Вот куда, оказывается, ты деваешь абрикосы и лепешки целыми корзинами!
– Я… я никуда не деваю, – сбивчиво забормотал Ходжа Насреддин. – Я употребляю в пищу.
– Употребляешь в пищу! – усмехнулся Агабек, всколыхнув бороду. – Две корзины лепешек и две корзины абрикосов ежедневно! Не лги, не скрывайся, говори правду! – Он грудью надвинулся на Ходжу Насреддина, чувствуя за его замешательством тайну, быть может, преступную. – Говори правду, я видел: ты кормишь абрикосами и лепешками своего ишака.
– Тсс! – Ходжа Насреддин сморщился, даже присел, как будто ему попала холодная вода в больной зуб. – Ради аллаха, о высокочтимый хозяин, не произноси этого грубого слова: оно здесь неуместно.
– Как это – неуместно? Здесь стоит ишак, я вижу ишака и говорю – ишак!
– Трижды, как нарочно! Лучше выйдем, хозяин, и поговорим за дверью, наедине.
– Мы и здесь наедине; ведь не считаешь же ты нашим третьим собеседником этого ишака?
– В четвертый раз, милостивый аллах! Выйдем, хозяин, выйдем!
Он вытеснил Агабека из мазанки, прикрыл дверь. И сразу угодил под строжайший допрос.
– Не допытывайся, хозяин, это великая тайна, к ней причастны многие сильные мира.
– Сильные мира? Но тогда наравне с другими сильными посвяти и меня в свою тайну.
– Я глубоко тебя чту, хозяин; здесь, в Чораке, ты воистину сильный, но по сравнению с теми – козявка или, лучше сказать, муравей.
– Я муравей! Да завяжется в три узла твой язык на этом дерзком слове!
– Прости меня, хозяин, но если речь идет о царственных особах…
– О царственных особах?.. – Кальян суетного нетерпения возжегся и задымил в душе Агабека. – Ты мой слуга, значит не должен от меня скрывать ничего.
Ходжа Насреддин поник головою, как бы раздираемый надвое противоречивыми чувствами:
– Что же мне делать? С одной стороны, я действительно не должен иметь никаких тайн от своего благодетеля – так наставлял меня покойный отец…
– Он тебя правильно наставлял и, по-видимому, был достойнейший человек.
– Но, с другой стороны, тайна и гнев могучих, гнев, который может испепелить нас обоих.
– Я никому не скажу.
– Не сочти за дерзость, хозяин, если я потребую клятвы.
– Клянусь своим загробным спасением!
И Агабек придвинулся к Ходже Насреддину вплотную, готовясь услышать великую тайну.
Однако по расчетам Ходжи Насреддина время для этого еще не пришло, плод еще не созрел – пусть повисит на ветке.
Сколько ни бился Агабек – Ходжа Насреддин остался непреклонен. Через неделю, раньше нельзя, он не может раньше, если бы даже ему пришлось покинуть место хранителя озера.
– Покинуть место? Что ты, зачем же! – испугался Агабек, сразу ослабив напор. – Если так, я подожду.
Соблазненный червяком тайны, он теперь крепко сидел на крючке!
Глава двадцать шестая
Все, все проходит; бьют барабаны, и базар затихает – пестрый, кипучий базар нашей жизни. Одна за другой закрываются лавки суетных мелких желаний, пустеют ряды страстей, площади надежд и ярмарки устремлений; становится вокруг тихо, просторно, с неба льется грустный закатный свет, – близится вечер, время подсчета прибылей и убытков. Вернее – только убытков; вот мы, например, многоскорбный повествователь этой истории, не можем, не кривя душой, похвалиться, что заканчиваем базар своей жизни с прибылью в кошельке.
Миры совершают свой путь; мгновения цепляются за мгновения, минуты – за минуты, часы – за часы, образуя дни, месяцы, годы, но мы, многоскорбный повествователь, из этой вечной цепи ничего не можем ни удержать, ни сохранить для себя, кроме воспоминаний – слабых оттисков, запечатленных как бы на тающем льде. И счастлив тот, кто к закату жизни найдет их не совсем еще изгладившимися: тогда ему, как бы в награду за все пережитое, дается вторая юность – бесплотное отражение первой. Она не властна уничтожить морщины лица, вернуть силу мышцам, легкость – походке и звонкость – голосу; ее владения – только душа. Встречали вы старика с ясными и светлыми глазами? Это юность, повторенная в его душе, смотрит на вас, это бесплотный поцелуй из прошлого, подобный свету погаснувшей звезды, это блуждавший где-то и наконец вернувшийся к нам обратно звук струны, которая давно уж отзвенела. Да будет ниспослана такая милость и нам за все наши горести и утраты: пусть никогда не изгладится в нашем сердце благословенный оттиск, оставленный юностью, дабы, вернувшись к нам на закате, узнала она дом, в котором когда-то жила… Есть на земле Фергана, навек покинутая нами и навек незабвенная, – голубой сон души; это ее память, ее след оттиснулись на сердце: ее раскаленное солнце, ее города с многошумными, пестроцветными базарами, ее селения, утонувшие в зеленых садах, ее горы с вознесенными за облака снеговыми вершинами и мутно-ледяными потоками, ее поля, озера и пески, хрустальные рассветы и багрово-страстные, во всю небесную ширь, закаты над горами, ее осиянные ночи, задымленные чайханы, ее дороги, каждая из которых казалась когда-то дорогой в Ирам – страну счастливых чудес… Все это в сердце. Вернусь ли, увижу ли? Нет, никогда. Но есть впереди примирение – вторая юность: мы не вернемся, мы вспомним…
Прервем наши грустные размышления; зачем переживать нам старость дважды, один раз – в предчувствиях, а второй – наяву? Не так уж много дней подарено нам, чтобы могли мы тратить их с подобным безрассудством, позволяя будущему пожирать настоящее; полдень позади, но до закатных барабанов еще далеко, и базар еще шумит полным голосом; торгуют все лавки, затоплены тысячами людей ряды, волнуются и гудят площади; крики водоносов сливаются с гнусавыми воплями нищих и пением дервишей, скрипят арбы, ревут верблюды, звенят молотки чеканщиков, рокочут бубны шутов и плясуний, харчевни расстилают свои пахучие дымы, блестит под солнцем шелк, переливается бархат, играют узорами дорогие ковры – нет конца базару, и нет предела его богатству.
Хорошо на базаре продавцу, уверенному в добротности своего товара: ему нет нужды хитрить, и лебезить перед покупателем, и заговаривать зубы, подсовывая товар хорошим концом и пряча изъян за прилавок; вольготно и покупателю, чувствующему в поясе плотную тяжесть туго набитого кошелька. Но что делать на шумном базаре жизни тому, у кого весь товар состоит из возвышенных чувств и неясных мечтаний, а в кошельке вместо золота и серебра содержатся одни сомнения да глупые вопросы: где начало всех начал и конец всех концов, в чем смысл бытия, каково назначение зла на земле и как без него мы смогли бы распознавать добро? Кому нужен такой товар и такие монеты здесь, где все заняты только торгом: приценяются и покупают, рвут и хватают, продают и предают, обманывают и надувают, орут и вопят, толпятся и теснятся и не прочь при случае задушить зазевавшегося! Такой человек ничего не продаст и не купит на этом базаре с прибылью для себя – его место среди нищих и дервишей…
Но мы, оказывается, все еще до сих пор сидим в чайхане раздумий о жизни – в этой грустной чайхане, где пьют из чайника несбывшихся надежд и курят из кальяна поздних раскаяний. Скорей на базар! Эй, чайханщик, получи деньги за свой горький чай; лучше бы нам не заходить в твою чайхану и не пробовать его: меньше было бы морщин на лице!.. Скорей на базар, в гул и пыль, в тесноту и давку, в этот неистощимый водопад красок, звуков и запахов, что бурлит и клокочет, крутя мельницу торга. Разыщем в толпе одноглазого вора, узнаем, как удалось ему исполнить приказание Ходжи Насреддина.
Четыре тысячи таньга праведных денег. Праведных денег! Очутившись на кокандском базаре, одноглазый вор уже второй день бродил по рядам в тягостном, бездейственном недоумении. Сотни, даже тысячи кошельков были вокруг; скрытые в поясах и карманах кокандских ротозеев, они дразнили его опытный взгляд своими заманчивыми припухлостями, вызывая сладостную дрожь в пальцах, и даже как будто бы слегка шевелились, крича тонкими голосами: «Возьми нас, возьми! Избавь нас, ради аллаха, от нашего тесного плена; мы хотим на волю, на солнце, – о, как весел и радостен будет в его лучах наш золотой и серебряный блеск!» И он бы взял, взял без всякого труда, взял так ловко, что обокраденный ротозей в шелковом праздничном халате и тюбетейке с красной кисточкой долго бы еще, ничего не подозревая, странствовал по рядам, приценяясь к товару, и, только сторговавшись и развязав пояс, чтобы заплатить, замер бы в несказанном изумлении, с выпученными глазами и отвалившейся челюстью, увидев, что его кошелек с бисерной оторочкой вдруг превратился в круглый булыжник, обмотанный грязными тряпками. Такие дела одноглазому вору были не в диковинку, но его смущала праведность денег. Ведь это было все равно, как если бы ему поручили достать сухой воды или холодного огня!
Он долго отирался возле одного китайского купца, но так и не нашел в своем разуме никаких доводов, что китайские деньги праведнее других. Та же неудача постигла его и около индийского вельможи в пышном тюрбане с высоким золотым пером. От вельможи перешел он к чернобородому горцу – продавцу золотого песка, намытого им собственноручно в темных ущельях, куда путь лежит по заоблачным обрывистым тропам, через льды и снежную пыль смертоносных лавин; это золото было праведным только для самого горца – и вор проследовал мимо не останавливаясь.
Он терялся в догадках и не мог подступиться ни к одному кошельку. И не было рядом, чтобы помочь, Ходжи Насреддина с его мудрым словом. Вор уже начал изнемогать под бременем всяких сомнений, когда вдалеке увидел за прилавком толстого менялу, отсчитывавшего мелкое серебро какому-то арабскому купцу.
Вот они, праведные деньги! Сам Ходжа Насреддин не побрезговал бы зачерпнуть из этого источника. Если они были праведными в первый раз, то почему бы они оказались неправедными во второй? «Дальше я никуда не пойду!» – сказал себе вор, вошел в чайхану напротив и уселся так, чтобы видеть менялу.
Ему повезло: меняла в этот день закрыл свою лавку задолго до барабанов и с тяжелой, раздувшейся сумкой на боку отправился домой.
Вор крадучись последовал за ним.
Базар, открытый солнцу, был полон сухого недвижного зноя. Меняла пыхтел и обливался потом. Скоро он свернул в переулок, где жили только богачи – судя по резным ореховым калиткам в глухих заборах. Кое-где поверх забора перевешивалась абрикосовая ветка, отягощенная золотыми плодами, или виноградная лоза, одетая молодой листвой, сквозящей на солнце нежным зеленым светом. Гул базара слышался здесь отдаленно и глухо, – царила тишина, без хлопотливой переклички женщин и детского плача, столь обязательных в жилищах бедняков. Даже вода вдоль заборов журчала робко, словно бы шепотом, – и, мягко изгибаясь, без водоворотов и булькания, скользила в деревянные желобы, отходившие от главного арыка во дворы, к водоемам.
Одноглазый вор хорошо знал Коканд, но в этом переулке не был ни разу; на всякий случай он запоминал все изгибы и повороты. Миновали старую мечеть, миновали узенький горбатый мостик; за следующим поворотом переулок прервался; вдали виднелось большое кладбище, окаймленное зеленью. Здесь стоял дом менялы – как раз напротив маленького водоема, обсаженного деревьями.
Меняла постучал железным кольцом в калитку. Открыл какой-то старик. «Слуга, – отметил про себя вор. – Один или несколько? Подождем, узнаем».
Он отошел к водоему, лег в тени, сдвинул тюбетейку на лицо и прикинулся спящим.
Лежать ему пришлось долго. Солнце заметно передвинулось в небе и теперь посылало свой низкий широкий луч прямо на водоем, просвечивая вглубь его зеленоватую воду, кишмя-кишевшую разными водяными мошками – мириадами жизней, живой солнечной пылью, словно бы принесенной сюда этим янтарным лучом из мирового простора.
Одноглазый ждал. Терпение было необходимой принадлежностью его ремесла, – он умел, когда нужно, вполне уподобиться коту, что сидит порой целую ночь не шевелясь над мышиной лазейкой.
Он был вознагражден за свое терпение: калитка скрипнула, открылась – и он увидел менялу. На этот раз меняла был без сумки, но его шелковый пояс поверх халата заметно съезжал на бедра, оттягиваемый с обеих сторон тяжелыми кошельками.
За спиной менялы в калитке мелькнуло женское лицо без чадры – большие черные глаза, густо насурмленные брови, длинные косы. Вор догадался – прекрасная Арзи-биби, жена менялы. Вспомнилась бедная вдова, лишившаяся своих драгоценностей, вспомнился вельможа и его неотразимые, закрученные усы, на острых кончиках которых так и чудились нанизанные десятками женские пылающие сердца.
Вор затаил дыхание прислушиваясь.
– Когда ты вернешься? – сердито спрашивала Арзибиби своим густым, бархатистым голосом. – Или мне опять в ожидании томиться до поздней ночи и думать – не случилось ли что с тобой?
– А что может со мной случиться? – ответил меняла. – Я иду к почтеннейшему Вахиду сыграть в кости. Прошлый раз я проиграл ему триста семьдесят таньга и хочу вернуть свой убыток.
– Значит, до ночи! – воскликнула она. – Видит аллах, твои кости доведут нас до нищенской сумы! Иди, я уже привыкла быть заброшенной и одинокой. Ни одного вечера ты не можешь выбрать для меня, ни одного вечера! Из дальнейшего будет видно, что она весь день только о том и думала, чтобы выпроводить куда-нибудь своего нудного толстяка, – но кто бы на его месте осмелился допустить в свой разум такую догадку, слыша в ее голосе и затаенную ревность и слезы.
– Кости, лошади, базар, а для меня… для меня нет места в твоем жестоком сердце! – закончила она с горькой обидой – может быть, даже и непритворной, ибо женщины умеют убеждать в искренности своей лжи не только мужчин, но и самих себя, что придает их коварствам особую силу.
Она хлопнула калиткой, ушла в дом.
Меняла запыхтел, вытер платком лицо и жирный загривок, беззвучно пошевелил толстыми губами, видимо продолжая в своем воображении разговор с женой, потом в сердцах крякнул, махнул рукой и отправился к Вахиду отыгрывать свои триста семьдесят таньга.
Вор за все это время не пошевелился, не прервал ни на секунду притворного храпа, но если бы кто-нибудь в эту минуту нечаянно заглянул ему в лицо, под тюбетейку, то в испуге, в изумлении отпрянул бы, восклицая: «Что я вижу! Неужели возможен в человеческом, а не в дьявольском взгляде такой пронзительный желтый огонь?» Одноглазый был охвачен воровской лихорадкой; хищные мысли взблескивали в его уме беспрерывно, одна за другой, как июльские горные молнии. Значит, сумка осталась в доме! Где она спрятана? Бывает ли дом когда-нибудь пустым, хотя бы на пять минут?
Калитка опять открылась. На дорогу вышли двое: старый привратник, которого вор уже видел, и за ним, волоча ноги, зевая, потягиваясь, – второй слуга, помоложе, заспанный и помятый, с китайским расписным кувшинчиком в руках.
– А теперь ей понадобились свежие финики! – брюзгливо сказал старик, вытряхивая на ладонь из тыквенной табачницы изрядную щепоть наса – едкого, дурманящего зелья, составленного из табака, извести и еще каких-то снадобий. – Иди, говорит, достань где хочешь! – Он открыл рот и ловким броском, хлопнув себя ладонью по губам, заложил нас глубоко под язык. – Шайтан ее задери вместе с финиками; где я должен их разыскивать? – Теперь он говорил, как параличный, одними губами, без помощи языка, занятого прижиманием наса к нижнему нёбу.
– А меня послала за индийским шербетом, – сонным, гнусавым голосом отозвался слуга помоложе, протирая кулаком запухшие глаза. – Уснуть не дают человеку!
Старик, прицелившись в шмеля на ветке, длинно и смачно сплюнул зеленой слюной, но промахнулся: шмель улетел.
– Знаешь что, – предложил старик, – посидим лучше в какой-нибудь чайхане, а потом порознь вернемся домой и скажем, что не нашли.
– Ты посидишь, а я усну часочек! – обрадовался второй.
С тем они оба и удалились.
Не успел еще вор толком обдумать их речи, как снова калитка открылась и на дорогу выпорхнули две молоденькие служанки с откинутыми чадрами. Они выпорхнули, словно птички из клетки, и сразу начали вертеться, прихорашиваться и щебетать, стрекотать с непостижимой быстротой, как будто в их маленьких коралловых ротиках было за жемчужными зубками не по одному языку, а по целому десятку! Вор хотя и морщился брезгливо, но слушал.
– Она просто с ума сошла! – щебетала первая. – Она меня посылает в Кизыл-слободу к своей вышивальщице! Подумаешь, нельзя подождать до завтра, когда вышивальщица сама придет!
– А меня – на Арабскую площадь, к своей кружевнице, – застрекотала вторая. – Зачем, не пойму, ей понадобились так безотлагательно кружева?
– Как зачем? Разве ты забыла о сиятельном Камильбеке?
Обе фыркнули, потом звонко, на весь переулок, захохотали, блестя молодыми глазами.
– А по-моему, никуда нам не надо и ходить, – рассудительно сказала первая служанка. – Здесь неподалеку живет моя тетя – идем к ней в гости. Поболтаем часок-другой, а хозяйке скажем потом что-нибудь. Пусть посидит одна.
– Пусть поскучает!
Одна! Это слово прожгло одноглазого вора, как искрой, – от макушки до пяток! Одна!.. Если бы удалось как-нибудь выманить ее из дома!
Голоса служанок затихли в отдалении.
И вдруг… Вор затаился.
Калитка опять открылась.
Да, это был для вора день удач! Из калитки вышла хозяйка, Арзи-биби.
Вор боялся пошевелиться, боялся вздохнуть. Неужели оно сбылось – его затаенное, трепетное желание?
Арзи-биби осмотрелась. Вора не заметила. Опустив плотную чадру, полностью скрывавшую лицо, заперла калитку на замок и быстрыми шагами, слегка раскачивая полные бедра, пошла по дороге, в сторону базара.
Вор, приподнявшись на локте, излил ей вслед желтое пламя своего едннственного глаза.
Время пришло! Дорога безлюдна, дом пуст. Великий аллах, всемогущий и милостивый, воистину тебе мы поклоняемся и молим тебя о помощи, – вперед!.. Длинными стелющимися прыжками вор устремился к забору. О пророк Магомет, о прибежище веры – вперед!.. Секунда, и вор был уже на заборе. Еще секунда, и он был во дворе. Он прислушался. Ни шума, ни крика. Никто не заметил.