Электронная библиотека » Леонид Юзефович » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 17 декабря 2013, 18:05


Автор книги: Леонид Юзефович


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Вагин смотрел на эсперантистов, на доверчиво льнущих к ним исполкомовских барышень, а за окном, там, где ближе к раскаленной голландке подтаял наросший на стеклах куржак, угадывалась в метели красно-бурая, безглавая громада водокачки, торчали обломки стропил, висели рваные лохмы кровельного железа. Воссоздать эту башню из Надежды и Разума было невозможно.

Кто-то из зала, потеряв терпение, напомнил оратору, на чем он остановился:

– Этот ключ…

– Этот ключ, – еще раз повторил Варанкин, – есть нейтральный вспомогательный язык эсперанто. Овладевший им становится уже не русским, не евреем, не французом или англичанином, не бесправным зулусом или вотяком, а членом единой человеческой семьи – гомарано, как называл таких людей Ниа Майстро.

Глава 4
Хозяйка гипсовой руки
1

По дороге в гостиницу Свечников попробовал вспомнить хоть что-нибудь на эсперанто. Всплыл десяток слов, не способных сложиться ни в одну мало-мальски осмысленную фразу, да еще чудом уцелевшее в памяти четверостишие с парными рифмами, теперь уже полупонятное. С его помощью можно было определить, на какой день недели приходится любое число любого месяца любого года, начиная с 1901-го. В качестве вспомогательного инструмента использовался палец.


Когда Варанкин с не смываемой никакими овациями печалью в глазах спустился в зал, Свечников решительно встал, взбежал на сцену, сорвал плакат с пальцем и, на ходу скатывая его в рулон, вернулся на место. Негодующий ропот раздался из того угла, где сидела фракция Варанкина.

– Чем вам не угодила эта картинка? – спросила Казароза.

– Стихами. Чистейшей воды гомаранизм, причем правого толка.

– Неправда! Левого! – услышав, крикнула Ида Лазаревна.

– Оставь, Идочка, все равно ему ничего не докажешь, – попытался урезонить ее Варанкин.

Их недолгий роман закончился с появлением Свечникова. На него она обрушила свой миссионерский пыл, который, как уверял Сикорский, у Иды Лазаревны неизменно перетекал в нечто большее. Ее тянуло к неофитам, как зрелых матрон тянет к мальчикам.

– По уставу клуба, – указал ей Свечников, – любая наглядная агитация утверждается большинством голосов членов правления. Этот плакат в должном порядке утвержден не был. Вы пользуетесь нехваткой календарей, чтобы протолкнуть в массы свою групповую идеологию.

– Вот как! Идеологию всечеловечества ты называешь групповой? – вспыхнула Ида Лазаревна.

Свечников промолчал.

– У вас роман с этой рыженькой? – спросила Казароза.

– С чего вы взяли?

– Вижу. Так сердятся только на своих мужчин. Не дразните ее, в ней есть что-то кошачье. Кошка – опасный зверь.

– Не люблю кошек.

– И котят не любите?

– Котята еще туда-сюда.

– А я девочкой поступала в пансион, и меня спросили, кем я хочу стать, когда вырасту. Другие девочки говорили, что хотят быть хорошими матерями и женами, преподавать в гимназии или поступить в армию сестрами милосердия, но мама велела на все вопросы отвечать честно. Ну, я честно и ответила: хочу стать котенком. А ведь мне уже восемь лет было, дуре!

Она притихла, слушая, как Сикорский объявляет первый номер концерта:

– Отрывок из поэмы Хребтовского «Год, который запомнят». Исполняет Тамара Бусыгина.

Толстая стриженая девушка села к роялю и речитативом, под бурные грязные аккорды, от которых шевелились приколотые к занавесу бумажные звезды, продекламировала:

 
В протекших веках есть жгучие даты,
Их не выгрызет тлен.
Средь никчемных годов, как солдаты,
Зажаты они в серый плен.
 
 
Средь скучных десятилетий,
Прошуршавших нудной тесьмой,
Отметят наши дети
Год тысяча восемьсот восемьдесят седьмой.
 
 
Вместе с девятьсот семнадцатым
и восемьсот семьдесят первым
Пусть щиплет он ваши нервы!
 

Карлуша, сидевший слева от Казарозы, шепнул ей:

– Думаю, вы не в курсе. В восемьсот семьдесят первом году была Парижская Коммуна.

Декламаторша энергично заработала правой педалью, рояль загудел, обещая близость финала. Наконец, предваренный двойным глиссандо, он обрушился в зал:

 
Запомните ж, вот,
Хмуролобые умники и смешливые франты,
В этот год
В мир был брошен язык эсперанто!
 

Казароза тихонько засмеялась.

– Вам это смешно? – спросил Свечников.

– Нет, просто исполняю роль смешливой франтихи.

Он слышал слабый запах ее волос, видел проколотую, но без сережки, мочку маленького уха. Серьги продала, наверное, или поменяла на продукты. Представил ее с миской мучной заварухи, с пайковой осьмушкой в детских пальчиках. Нежность кошачьей лапкой трогала сердце. Сидели рядом, плечо деревенело, касаясь плечика ее жакетки.

– Там, сзади, – шепнула она, – сидит один человек. Где-то я его раньше встречала.

Он обернулся и увидел, что в предпоследнем ряду нагло расселся Даневич. Рядом с ним – Попов, тоже студент, главный из трех городских непистов, недавно объединившихся с идистами. Это-то и мешало окончательно размежеваться с гомаранистами. В борьбе с Даневичем и Поповым группа Варанкина выступала как союзник, разрыв с ней был тактически преждевременным.

Он хотел выставить этих раскольников из зала, но не успел – сосед передал записку от Сикорского: «Следующим номером Казароза. Пусть приготовится».

Вдвоем выбрались в проход у окон, Свечников чертыхнулся, зацепив ногой электрический провод на полу. От розетки в конце зала он тянулся к пирамиде из трех стульев возле второго окна. На сиденье верхнего из них Варанкин устанавливал «волшебный фонарь».

– Световой эффект, – пояснил он Казарозе, заряжая пластину. – Цвет подобран с учетом вашего псевдонима.

– Бабилоно, Бабилоно, – тихо сказала она.

– Алта диа доно, – с той же интонацией продолжил Варанкин.

На сцене маршировали, скакали верхом на палочках, кружились, приседали, замысловато подпрыгивали две девочки и два мальчика из школы-коммуны «Муравейник», питомцы Иды Лазаревны. Мальчики, судя по надписям на пришитых к их спинам бумажках, изображали немца и англичанина, девочки – русскую и француженку. Нации помельче символизировались бумажками без хозяев. Нанизанные на нитку, как елочная гирлянда из флажков, они висели от одного края сцены до другого.

Дети двигались легко, ноги у них оставались свободны, но выше пояса все четверо, как пробки от шампанского, были заключены в проволочные клетки-каркасы. Под провоцирующий гром рояля они радостно бросались навстречу друг другу, чтобы заключить друг друга в объятия, с надеждой простирали вперед продетые сквозь железную паутину руки и отступали в безмерном отчаянии. Неодолимы казались плетенные из проволоки стены их темниц. Сойтись телом к телу им было не дано, пока не явился еще один мальчик с деревянной саблей, на клинке которой зеленело магическое слово esperanto, и не порубил в капусту их переносные домзаки. В программе вечера всё это значилось как пантомима «Долой языковые барьеры!».

– Как странно, что я здесь, – прошептала Казароза.

Освобожденные нации, взявшись за руки, вели хоровод вокруг кучерявого мессии, меньше всего похожего на пролетария, кем ему по должности полагалось быть. Он важно благословлял бывших узников на новую, счастливую жизнь, поочередно ударяя их по плечу своей волшебной сабелькой. Тот, кого она касалась, весело воспарял, махая превращенными в крылья руками, и под «Марш Черномора» улетал за кулисы, как вылупившаяся из кокона бабочка. Потом вышла Ида Лазаревна и стала собирать с полу обломки куколей. Смотреть на это было почему-то грустно.

– Задерните шторы! – крикнул Варанкин.

Добровольцы, радуясь возможности размяться, кинулись к окнам, кто-то выключил электричество. С полминуты, пока глаза не привыкли к полумраку, казалось, что в зале царит полная темнота. Казароза стояла рядом, Свечников чувствовал, что она волнуется, по нарастающему, кружащему голову запаху ее волос.

Сейчас он не видел ни морщинок, ни коричневого пятна на шее, не полностью прикрытого глухим воротом бузки. Она вновь стала той, какой была тогда в Петрограде, на Пантелеймоновской, в нетопленом зальчике Дома Интермедий на Соляном Городке, где зрители курили прямо в креслах. Свечников сидел в первом ряду, передвинув с бедра на живот маузер, снятый с убитого в Гатчине юнкера из «батальона смерти», а перед ним, в испанской таверне, с цыганским бубном в руке танцевала и пела босая маленькая женщина, андалузская гитана в дерюжной тунике, лохмотьями секшейся по подолу. Играли «Овечий источник» Лопе де Веги, но от содержания пьесы в памяти не осталось ничего, всё заслонила босоножка-плясунья с голосом райской птицы.

После спектакля Свечников проник за кулисы, разыскал ее и предложил завтра поехать в казармы, где стоял их полк, выступить перед отбывающими на Восточный фронт красными бойцами. Глядя на его маузер, она согласилась, и на следующий день он впервые услышал эти прошибающие внезапной горловой слезой детские песенки об Алисе, которая боялась мышей, о ласточке-хромоножке, о розовом домике на берегу залива. После пошел ее провожать, отшив других желающих. Трамваи не ходили, Свечников старался идти помедленнее, но она быстро перебирала крошечными ножками и не отставала, даже когда он незаметно для себя прибавлял шагу.

Шли по лужам, его сапоги по голенища были обляпаны грязью, а ее желтые ботиночки оставались чистыми. Как-то так умела она ступать по слякотной мостовой, что совсем не забрызгивалась.

Он спросил: «Откуда у вас такая фамилия? Вы русская?»

Она объяснила, что это псевдоним: каза по-испански «дом», роза – «розовый».

«Розовый дом», – перевел Свечников.

«Скорее – домик, если принять во внимание мои размеры. Один человек так меня называл, и прижилось».

В темноте Казароза на ощупь нашла его руку и вложила в нее ремешок своей сумочки.

– Подержите, пока я буду петь.

Их пальцы еще не разошлись, когда Свечников услышал то, чего все время ждал:

– Я вас вспомнила. Вы уговорили меня выступить в казарме, а потом проводили до дому.

– Каза арма, военный домик, – ответил он и, не видя, по дыханию угадал ее улыбку.

Щелкнул рычажок. Пройдя сквозь пластину, электрический свет из белого стал красным. Варанкин осторожно подкрутил линзу, красноты убыло вместе с резкостью, почти розовый туманный луч прошел над сценой и овалом растекся на потолочной лепнине.

– Зинаида… Казароза! – с царственной оттяжкой после каждого слова объявил Сикорский. – Романс «Сон»… Музыка Балакирева, стихи Лермонтова… Перевод Сикорского.

Толстая Бусыгина уже сидела за роялем, пристраивая на пюпитре распадающиеся от ветхости ноты.

Свечников склонился к Варанкину.

– Откуда это? Бабилоно, Бабилоно…

– Из «Поэмы Вавилонской башни» Печенега-Гайдовского.

– Того самого?

– Да, он пишет и стихи, и прозу. Плодовитый автор… Вы, кстати, внимательно прочли его книгу?

Имелся в виду роман «Рука Судьбы, или Смерть зеленым!»

– Естественно, – подтвердил Свечников. – Я же сам рекомендовал ее Сикорскому для перевода.

– Читали на эсперанто?

– Да.

– И всё поняли?

– Что там непонятного?

– Для вашего уровня текст довольно сложный. А русский перевод прочли?

– Проглядел.

– И ничего не заметили?

– Нет. А в чем дело?

– В переводе Сикорский сильно сместил акценты, там чувствуется скрытая симпатия автора к врагам эсперанто. Мотивы, которыми они руководствуются, прописаны как-то слишком убедительно. Получается, что у них тоже есть своя правда. А ведь они – убийцы! В оригинале, – заключил Варанкин, – ничего подобного нет.

Казароза под аплодисменты поднялась на сцену. Ее пепельные волосы посеклись в луче, который вдруг исчез, через пару секунд опять вспыхнул, но трепеща и прерываясь. Видимо, где-то нарушился контакт.

Варанкин пошел вдоль провода к розетке, а Свечников вернулся к своему месту в четвертом ряду и прежде чем сесть, тяжело опустил руку на плечо Карлуше.

– Не вздумай провожать ее после концерта. Понял?

Аппарат перестал мигать. Казароза прикрыла глаза и наклонила голову, чтобы вскинуть ее с первым аккордом.

 
Эн вало Дагестане дум вармхоро
Сенмова кушис ми кун бруста вундо…
 

Каждое слово в отдельности она, может быть, и не понимала, но все вместе знала, конечно, догадывалась, где о чем.

 
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я…
 

Тепло и нежно звучал ее игрушечный голос, и Свечников увидел лесную ложбину над Камой, где год назад сам лежал со свинцом в груди, недвижим. Она пропела это с таким чувством, словно вспомнила прошлогодний сон и поняла наконец, почему ей снилась эта ложбина, заросшая иван-чаем и медуницей, омытый ночным дождем суглинок, пятно крови на чьей-то гимнастерке.

– А-а, – раздалось из глубины зала, – контр-ры! Мать вашу…

Уши заложило от выстрела.

Завизжали женщины. В крике, топоте, матерщине, стуке падающих стульев громыхнуло еще дважды. Судорогой свело щеку, будто одна из пуль пролетела совсем близко. Кто-то задел ногой провод, розовый луч пропал. Включили электричество, пространство между первым рядом и сценой заполнилось людьми. Свечников отшвырнул одного, другого, пробился вперед и замер.

Она лежала на спине, изящная даже в смерти. Тело было таким крошечным, что жизнь ушла из него мгновенно, не оставив следов ухода. Блузка под жакеткой быстро намокала кровью, светлые перламутровые пуговички у ворота, раньше незаметные, всё отчетливее проступали на темном.

2

Дома Вагин прошел в свою комнату, где с вечера, как всегда, было прибрано, пыль вытерта, книги и газеты сложены аккуратной стопой. Невестка всю жизнь истово служила одному богу – порядку в квартире. Это холодное, как якобинский Верховный Разум, божество требовало ежедневных жертв, на которые Вагин был не способен. Надя приучила жить по-другому. Последнее время мучила мысль, что в день его смерти влажная уборка тоже будет проведена по всем правилам, без малейших послаблений.

Он начал раздраженно перебирать газеты, выискивая среди них свою. Невестка никак не могла запомнить, что эта газета всегда должна лежать на видном месте. Последние годы перед пенсией Вагин работал в заводской многотиражке, ее до сих пор в конверте присылали ему на дом. Это составляло предмет его гордости, ни сыном, ни невесткой не разделяемой.

Внезапно автомобильный выхлоп с улицы гулко ударил в стекла.


Сколько было выстрелов, три или четыре, Вагин позже вспомнить не мог. В тесном помещении уши заложило от первого. Он вскочил, хотя некоторые зрители, наученные опытом лихого времени, благоразумно попадали на пол, и успел отметить, что Осипова рядом с ним почему-то нет.

Зажегся свет. Со стуком распахнулась дверь, частая дробь шагов сыпанула по ступеням. Человек десять, толкаясь в дверном проеме, бросились вон из зала, остальные устремились к сцене. Сквозь женский визг прорезался истеричный фальцет Варанкина:

– Товарищи члены клуба, прошу не расходиться! Мы должны дать показания!

Мужчины навалились на курсанта, Карлуша умело выкрутил у него из пальцев наган. Вагин видел растоптанные, рассыпанные по полу георгины, пыльный отпечаток чьей-то подошвы на обвивавшей их ленте. «Божественной Зинаиде Каза-розе…»

От сцены, раскидывая стулья, бежал Свечников. Добежав, локтем, без замаха, саданул курсанту в зубы, левой рукой сгреб его, обвисшего, за грудки, правой размахнулся, чтобы вломить по-настоящему, и в развороте задел стоявшего сбоку Вагина. Падая, он невольно схватился за сумочку, висевшую у Свечникова на запястье. Заклепки отскочили, вместе с сумочкой Вагин отлетел к стене. Ремешок упал на пол, под ноги одутловатому мужчине в кожанке с добела истертыми швами.

– Караваев, из губчека, – почтительно сказали сзади.

Курсант, сидя на корточках, скулил разбитым ртом. Карлуша тыкал ему за ухо дуло его же собственного нагана.

– Встать! Кому говорю!

Тот поднялся, и Вагин вспомнил, где видел его раньше. Ритм, возникший в памяти час назад, оделся в слова:

 
Со мной всегда моя винтовка,
Пятизарядная жена…
 

Позавчера были со Свечниковым на торжественной линейке, посвященной первому выпуску Пехотных командных курсов имени 18-го марта. Выпуск приурочили к годовщине освобождения города. Вагин караулил Глобуса с бричкой, а Свечников перед строем говорил речь:

«Товарищи! Друзья курсанты! Послезавтра исполняется год с того славного дня, как под рев пушек и трескотню пулеметов колчаковские банды бежали из нашего города. Послезавтра ровно год, как всяческая белогвардейская сволочь, ученая и неученая, держась за фалды своего черного покровителя, трусливо дала деру вместе с ним. Железная метла пролетарской революции поймала их в свои твердые зубья и вымела из рабоче-крестьянской горницы. Где эти надменные генералы? Пепеляев, Зиневич, Укко-Уговец, ау-у! Они исчезли как дым, как предрассветный туман…»

Вдоль наведенной известью полосы выстроились восемьдесят четыре курсанта первого выпуска. Сто шестьдесят восемь башмаков тупыми носами упирались в свежую белую отметину, в едином наклоне сидели на головах фуражки со звездочками.

«Но враг еще не сломлен! – кричал Свечников. – Еще атаман Семенов, как волк, бродит по степям Забайкалья, мечтая перегрызть горло молодой Республике Советов. Стонут под пятой польских панов Украина и Белоруссия, Врангель щерится штыками из благодатного Крыма…»

Затем выпуск повзводно, церемониальным маршем прошел возле знамени. В тарелках и трубах оркестра сияло июньское солнце, пацаны на крышах окрестных сараев потрясенно внимали музыке своей мечты. Подошвы слитно били в теплую пыль, от чеканного шага у курсантов тряслись щеки. Кулаки разжимались, и ладони недвижно прирастали к бедрам, когда очередной взвод приближался к начвоенкому под тяжко обвисшим багровым знаменем с надписью про 3-й Интернационал. Надя долго пребывала в уверенности, что это грозное слово произошло от слияния усеченных слов «интерес» и «национальный» и является революционным синонимом патриотизма.

После курсанты закурили, разбившись на кучки. Свечников ходил от одной компании к другой, приглашал на концерт в клубе «Эсперо». Его равнодушно выслушивали и опять начинали говорить о своем. В стороне бренчала гитара, пели:

 
Со мной всегда моя винтовка,
Пятизарядная жена.
Она красавица, плутовка,
И дивно талья сложена…
 

Теперь гитариста с окровавленным ртом волокли к выходу, за ним Караваев увел Свечникова. Сумочка осталась у Вагина. Никто ее у него не потребовал, все о ней забыли. Он вышел на улицу, прислушиваясь к удаляющемуся треску автомобильного мотора, с Кунгурской свернул к себе на Монастырскую. Было тепло, тихо, тополя Козьего загона, днем на ветру истекавшие пушистым семенем, к ночи умиротворенные, почти безмолвно стояли за чугунной оградкой с обезглавленными столбами. От двуглавых орлов с вензелем Александра I, венчавших когда-то их навершья, местами уцелели только куски когтистых лап. Раны давно заросли, но по ночам чуть заметно серели под луной. Чугун на сломах еще сохранял чувствительность к лунному свету.

Напротив располагался клуб латышских стрелков «Циня», то есть «Борьба». Из армии их уволили, но и на родину не пускали, они служили в милиции, в железнодорожной охране. Те, что выбивались в начальство и женились на еврейках, в «Цине» появлялись нечасто, остальные по субботам приходили сюда отвести душу среди своих. Однажды Вагин целый вечер провел в их обществе. О борьбе, о боях и походах никто не вспоминал, скучные белобрысые парни, в которых трудно было признать бойцов из наводивших ужас на всё живое, а теперь расформированных железных дивизий, играли в лото, пели тоскливым хором: «Сауле риет аиз мэжа…». Знакомый латыш, волнуясь, будто речь идет о чем-то необыкновенном, что в Латвии только и можно увидеть, переводил: «Солнце спускается за лесом…»

Бабушка спала за занавеской. Вагин зажег лампу, присел к столу, положил перед собой зеленый лаковый баульчик. «Ничто не способно рассказать о женщине больше, чем содержимое ее сумочки», – говорила Надя. Казароза умерла, стыдно было рыться в ее вещах, но смерть усиливала соблазн. Щелчок, с которым разошлись при нажиме гнутые рожки-замочек, показался оглушительным.

Ежась, если обломанный ноготь цеплял шелк подкладки, Вагин по очереди достал и в ряд разложил на клеенке пустой пузырек от духов в виде лебедя, еще один такой же, но полный, и совсем другой, пахнущий мятными каплями. Следом явились на свет пилюли разных сортов, зеркальце, серебряный медальон с фотографией узкоглазого лысого младенца и прядью светлых волос внутри, расшитый цветным бисером кошелек почти без денег, несколько заколок, два гребня – частый и с крупными зубьями. Полечить горло, почистить перышки. Невесомый багаж певчей птицы.

Все эти милые при живой хозяйке, а теперь никчемные вещички не могли придать сумочке ее вес. Основную тяжесть составлял, видимо, лежавший на самом дне сверток, объемный и мягкий, если прикоснуться к нему, но твердый, если нажать посильнее. Он лег на стол с каменным стуком, приглушенным слоем черного бархата.

Под бархатом обнаружилась желтая вощеная бумага, под бумагой – маленькая человеческая рука из гипса, вернее одна кисть с ровно обрезанным кусочком запястья. Похоже было, что ее отпилили у амура или ангелочка в каком-нибудь усадебном парке. Четыре пальца сложены так, словно обхватывают невидимое яблоко, а указательный выдается вперед, отходя от остальных, в точности как на плакате в Стефановском училище.

При взгляде на эту гипсовую кисть, которую Каза-роза оборачивала бумагой и бархатом и для чего-то носила с собой, неприятно сжалось сердце. Было в ней что-то тревожное, царапающее душу.

Вагин пошарил в опустевшей сумочке и нашел завалявшийся в углу старый театральный билет с бледным штампом: «Дом Интермедий. Пантелеймоновская, 2, Соляной городок».

На обороте химическим карандашом, временами переходящим с серого на линяло-синий, круглым женским почерком написано:

 
Я женщина,
Но бросьте взгляд мне в душу —
Она черна и холодна, как лед.
Раскройте череп —
Мозг, изъеденный червями.
Взломайте ребра мне —
Там сердце в язвах изгнило.
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 | Следующая
  • 3.5 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации