Текст книги "Трезвенник"
Автор книги: Леонид Зорин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Расстрига
– Какая прекрасная работа, – сказала дама, – просто как новенькие. Что значит – проскурниковская мастерская.
Она повертела перед глазами туфлю с правой ноги, потом с левой, точно разглядывала их на свет.
– Главное, что мои домашние хором твердили: да выброси их, они свое уже отслужили.
– Ну зачем же? – сказал сапожник. – Проскурников всегда говорил: с вещами нужно подольше жить, как можно дольше не расставаться.
– Занятно, – сказала дама. – Спасибо. Вы бережете его репутацию.
– Спасибо и вам, – сказал сапожник.
И, не спеша проводив ее взглядом, обернулся к Владимиру Сергеевичу:
– Так какая у вас беда?
Владимир Сергеевич с интересом посматривал украдкой на мастера. Плоский нос, глаза глубоко посажены, узкая верхняя губа – красавцем его не назовешь, но внешность обращает внимание, по-своему даже к себе притягивает. И кажется почему-то знакомой.
– Мне тоже советовала жена выбросить туфли за ненадобностью, – сказал он с виноватой улыбкой, – видите, что с ними стряслось.
– Союзки долго жить приказали, – вздохнул сапожник. – Тяжелый случай.
– Но вот и я – расстаюсь неохотно. Обувь предпочитаю разношенную.
– Это естественно. Вы подсознательно ощущаете: всякая перемена укорачивает вашу жизнь.
Эта мысль в устах его собеседника, да и лексика, изысканно книжная, удивили Владимира Сергеевича. Мастер, видимо, уловил его реакцию – ухмыльнулся.
– Это Проскурников говорил, – сказал он. – Может быть, чуть по-другому.
«Уж несомненно по-другому, – мысленно согласился с ним Владимир Сергеевич, – ты, мой милый, явно другого поля ягода».
И чтобы прикрыть чувство неловкости, сказал озабоченно:
– Мне объяснили, что только у вас могут помочь. Завидная слава.
– Имя обязывает, – сказал сапожник. – «Проскурниковская мастерская».
– Усек, – кивнул Владимир Сергеевич. – Это звучит почти как легенда.
– Мастер – это всегда легенда, – живо отозвался сапожник. – Он меня и учил. На совесть.
Неожиданно Владимир Сергеевич понял, что ему здесь уютно. Тихо, тепло, да и покойно – не хочется наружу, на улицу, в морозные жернова Москвы. Приятно тянет кожей и клеем, словно приперчивающий воздух запах дратвы, не всем он по вкусу, а вот ему он издавна мил – так в детстве сладко и завораживающе действовали на его обоняние натертые мастикой полы. Неведомо почему, но мерещилось, что веет свежим весенним духом.
Мастерская занимала просторное полуподвальное помещение, в конце которого – желтая дверка в подсобку. В самой мастерской, у ближней стены, шкафчик, над ним мутноватое зеркало, вернее, то, что осталось от зеркала. Станочек стоит у другой стены, она примыкает к окну, сквозь которое просматривается тротуар. Впечатление, что он движется – такую иллюзию создают то возникающие, то исчезающие туфли, туфельки, сапоги и сапожки. Владимир Сергеевич подумал, что это ожившая витрина проскурниковской мастерской, ее опознавательный знак. Он мысленно представил себе, как, изредка поднимая голову, Проскурников смотрел на обувку, которой был занят весь свой век.
– Ну что ж, – сказал сапожник. – Добро. Надеюсь, что смогу вам помочь. Обязан – по старому знакомству.
Не зря это плоское лицо сразу заставило память вздрогнуть. Владимир Сергеевич вгляделся и неуверенно проговорил:
– Вы – Тан?
Сапожник с усмешкой кивнул.
– Тимофей Александрович?
– И это помните?
Владимир Сергеевич был растерян, не знал, что говорить, как держаться. Когда их знакомили, это имя было звонким, даже чуть вызывающим. Слава о молодом биологе шла всякая, несколько даже скандальная. Никто не отказывал в одаренности, и все-таки «Тимофей Тан» было одним из эпатирующих, раздражающих именований. Как всякая деятельность, завязанная на прогностике, она балансировала на тонкой грани игры и науки – при этом, по мнению оппонентов, Тан переходил эту грань. Естественно, он в ответ ощетинивался, характер становился все жестче, а это не добавляло друзей. И вдруг он выпал из поля зрения, сначала ушел в бест, в затвор, потом и вовсе исчез, пропал. Какое-то время о нем судачили, потом благополучно забыли. Забвение всегда безотказно.
Но вот он здесь, стоит перед ним в теплом тусклом полуподвале, в черном будничном свитерке, в кожаном фартуке, старый знакомый. Плоское лицо посерело, волос поубавилось, но глаза, запавшие еще глубже, посмеиваются.
– Как благоденствуете? – спросил он. – По-прежнему на верхушке горы или уже на пути в долину?
Владимир Сергеевич рассмеялся:
– Долина все ближе. Вот-вот и пополню список уцененных товаров.
– Ну и отлично, – сказал Тан. – По крайней мере найдете время немного ближе с собой познакомиться. А это первостепенное дело.
– Уверены?
– Теперь убежден. Хотя и не сразу это понял. Вы только подумайте, что за нелепость! На этом свете есть человек, который носит ваше имя, живет вашу жизнь, однажды примет вашу, лишь вам сужденную, смерть. Вы ни на миг с ним не расстаетесь, вы вместе с ним даже во сне, и вам все некогда им заняться.
Владимир Сергеевич попытался еще раз заслониться улыбкой.
– А как нам быть с остальным человечеством?
Тан сказал:
– Чем вы лучше себя поймете и чем более себя упорядочите, тем лучше будет для всех других. Тут нет драматического противоречия. Еще на фронтоне дельфийского храма был выбит призыв к самопознанию.
– Не боитесь? – спросил Владимир Сергеевич.
– Чего же?
– Не знаю, как поточнее… Жизни на самопальном топливе?
– Нет. Я не автомобилист. Не боюсь. Вы не тревожьтесь, мир воздействует. Хотим мы этого или нет.
Владимир Сергеевич помолчал, потом, точно решившись, сказал:
– Досадно, но мне не удается как-то связать концы с концами. Я знаю, в истопники и дворники ходили от неприятия власти, режима и прочих институтов. Но вы как раз пережили те годы более-менее успешно – и на виду и на слуху. Что же однажды вас побудило к такой перемене декорации?
– В общем, правомерный вопрос. Естественно, не протестантство, которого я избегал и тогда, когда в нем было свое обаяние. Мне отчего-то всегда казалось, что между внешними антимирами есть некое скрытое сопряжение, что в чем-то они нужны друг другу.
Он помолчал, словно ждал возражений, но Владимир Сергеевич молчал, и Тан произнес с колючей усмешкой:
– Возьмите искусство, оно вам ближе. Я, разумеется, не знаток. Вспомните, как привлекал андерграунд – по-нашему подземелье, подполье, – где-то, укрытые от соблазнов, творят они, нищие, но не сдавшиеся, переполненные талантом. И вот они явились, пришли, вышли из своего забоя – лучше бы они там остались!
– Жестко, – заметил Владимир Сергеевич.
Тан словно ждал такой оценки.
– Нет ничего, что вызывает большее разочарование, чем торжествующая оппозиция, – сказал он еще непримиримей. – Еще недавно она казалась страстной, обгоняющей время – и вот наступает час победы во всей его пошлости. Куда все делось?
– Чувствую и порох, и злость. – Владимир Сергеевич покачал головой. – Но вас-то что привело в подвал? Или в полуподвал – не важно. Вас не оценили, не поняли?
– Всяко было, но на это не жалуюсь. Когда нащупываешь свое направление, то нечего ждать аплодисментов. Я и не ждал, хотя, как вы знаете, были люди, которые в меня верили. Меня и вышучивали, и поругивали, и называли колдуном, и советовали выступать с вечерами – можно-де быстро разбогатеть! Но брань не виснет на вороту у увлеченного человека, к тому же достаточно молодого, еще не уставшего от жизни. Чем больше бранили, с тем большим азартом я трудился над своим алгоритмом. В самом начале своей дорожки я запретил себе рассчитывать на благодарность и поощрение. В нашей отечественной жизни милые сны о меритократии – только щекотанье души и стойкое самообольщение. Мы не способны возвысить соседа, коллегу, тем более соперника, за качества, вроде бы нами ценимые, – за интеллект, за дарование, смекалку, умение делать дело. Слишком завистливы, нетерпимы, подвержены игре интересов и прочим традиционным пристрастиям.
– Так в чем же причина? Тут поневоле вспомнишь французов: ищите женщину…
– Что же, они отчасти правы, без женщины не обошлось. – Он нерешительно улыбнулся, взглянул на часы и предложил: – А вот составили бы компанию. У меня сейчас перерыв на обед.
– Согласен, – сказал Владимир Сергеевич, – есть не хочу, посидеть готов.
Тан закрыл мастерскую и сказал:
– Нет, уж выпейте, раз такое дело. Не пугайтесь, сапожники пьют как сапожники только в нерабочее время. Мне сегодня еще пахать. Закусите скромно, как захотите – огурчиком, помидором, сырком.
В подсобке они помыли руки, сели за столик, стоявший в углу, Тан поставил початую бутылку, два стакана, припасенную снедь.
– Ну, за встречу, – сказал он. – Кто б мог подумать…
– Аминь, – кивнул Владимир Сергеевич, – много не лейте, я – символически…
– Ваша княжая воля, – откликнулся Тан. – Так Проскурников говорил.
– Что еще говорил Проскурников?
– Первая – колом, вторая – соколом. И был прав. Что-то хотите сказать?
– Хочу сказать, что я вас слушаю. Вы ведь не зря меня пригласили.
– Справедливо. На чем мы остановились? На моих высокомудрых занятиях? Придется о них упомянуть, ибо и они – часть сюжета. Итак, они вызывали различное, неоднозначное отношение. Наименее агрессивный профессор даже отечески посоветовал попробовать свои силы в словесности, в таком ее жанре, как эссеистика, – при чем тут наука, тем более точная? Звучало веско, но это было весьма поверхностное суждение. Склонность к отвлеченному мышлению и привела меня к точным наукам.
– Тут что-то есть. – Владимир Сергеевич поощрительно улыбнулся. – Все начинается с метафизики.
– И ею кончается, – сказал Тан, с хрустом надкусывая огурец. – Вообще говоря, моя область знаний и сфера деятельности возникли недавно, само собой, на стыке наук, как это часто теперь происходит. Взаимосвязи все очевидней, и целенаправленная концентрация – практически неостановимый процесс. Но ваш слуга быстрее других сказал об антропофутурологии и обозначил в ней свое русло. Причем я сразу же сосредоточился на единичном, а не на множественном. Разумеется, будущее социума гораздо более предсказуемо, нежели судьба индивида. Значительно легче прогнозировать судьбу армии, чем судьбу солдата. Я это всегда понимал, поэтому вовсе не удивлен, что ныне развелось столько фондов, центров и даже институтов, бросающих академический флер на вещанье современных наперсточников. Велико дело – орлиным оком увидеть судьбу нашей популяции, увидеть даже судьбу Галактики – теперь, на последнем параде планет! – Тан вновь презрительно усмехнулся. – В отличие от этих оракулов, мне было жизненно важно вывести алгоритм индивидуальной судьбы.
«Свихнулся», – подумал Владимир Сергеевич.
Тан ухмыльнулся и сказал:
– Уверяю вас, я в здравом уме. Не смущайтесь, прочесть ваши мысли несложно. Поверьте, я ничуть не обижен. В счастливой догадке всегда присутствует определенный сдвиг по фазе. Итак, я создал систему тестов – из хаотической мозаики, которая составляет личность, надобно вычленить элементы, образующие ее код. Конечно же далее вы обязаны расположить их в таком сцеплении, когда они все взаимовлияют. Граница болевого барьера и порога сопротивления, степень страха, объем информации, уровень фаустовского комплекса – иначе говоря, игра в молодость и зависимость от нее, – энергия приспособления… Я не назвал и сотой доли жизненно необходимых параметров, чтоб прочесть кардиограмму судьбы. Не буду сейчас забивать вам голову. Суть в том, что это взаимодействие может быть математически выражено.
– А случайность? – спросил Владимир Сергеевич.
– С вами приятно вести беседу. Тут и была сердцевина задачи. Понять случайность как сочетание детерминированных предпосылок! Есть надоевшее выражение: а если кирпич упадет на голову? Кирпич выбирает ту самую голову, которая для него предназначена. И это не то, что без воли Божьей волос не упадет с головы.
– Какой вы все-таки честолюбец, – развел руками Владимир Сергеевич. – Присваиваете право Создателя.
– Нет, я – не создатель, не автор. Я читатель, но читаю я рукопись. До того, как она опубликована и книгой для всех еще не стала.
– А редактором вы быть не стремитесь?
– Зачем?
– Усовершенствовать рукопись…
Тан опасливо его оглядел. «Смотрит так, будто ждет подвоха», – удивленно подумал Владимир Сергеевич.
– Повторяю вам: я – читатель. Но очень внимательный читатель. Мое дело – прочесть, оценить, но не править. Да это, должно быть, и невозможно. Как в истории, так и в отдельной жизни обстоятельства сходятся в пучке и завязываются в узелок. Принцип гибели человека тот же, что гибели цивилизации. Исчерпанность или переизбыток. Существует свой «синдром кирпича». Нужно лишь вычислить его формулу в каждом случае – и становится ясно, как в нелепости проявилась судьба. Ибо есть точка пересечения неизбежности и случайности.
– И вы можете определить ее место?
– В принципе – она вычисляема. Так же, как всякое совмещение пространства и времени.
– Вам удалось? – Владимир Сергеевич предусмотрительно придал интонации вполне деловой, нейтральный оттенок.
– Полагаю, что так. Но это жестокая удача. Особенно изнурительно чувство, которое приходилось испытывать, когда при мне обреченные люди строили планы, делились надеждами. Жаль, погружаясь в чужие жизни, я не занимался собой и потому не сумел предвидеть, что поджидает меня самого. Ваше здоровье, я рад вас видеть.
Владимир Сергеевич молча чокнулся. Может ли он ответить тем же? Он предпочел в себе не копаться.
– Ну вот, преамбула завершена, – сказал Тан, – перейдем непосредственно к фабуле. Примерно лет пятнадцать назад я свел знакомство с семьей Киянских – фамилия эта вам, видно, знакома. Они проживали – отец, мать и дочь – в одном из лирических переулков между Пречистенкой и Остоженкой. Тогда, разумеется – между Кропоткинской и Метростроевской: до Реставрации еще оставались годы и годы.
Меня привлекла, естественно, дочь, миниатюрное существо, прозрачное, почти невесомое. Ее воздушность меня умиляла, особенно маленькие руки. Должен сказать, что она была весьма одаренной пианисткой, уже приобретавшей известность. Я часто бывал на ее выступлениях и просто не мог себе объяснить, как покорялись ей произведения, требовавшие мощи и силы. Не мог понять, как ей удается после этого выжить и уцелеть?! Каждый раз мне казалось, она не встанет, так и останется у рояля, на бархатном стуле, как на плахе. Как могут эти бесстрашные пальчики исторгнуть из клавиш такую бурю? В жизни все было наоборот – тиха, неуверенна, часто задумывается. Но это и сообщало ей какую-то особую прелесть. По крайней мере в моих глазах.
«Однако, – подумал Владимир Сергеевич, невольно любуясь, как аккуратно он нарезает ломтики хлеба. – Очень чувствительный господин. Вот уж чего не ожидал».
Тан – почти мгновенно – откликнулся:
– Я был достаточно честолюбив – эту черту вы во мне подметили, – чтобы запретить себе влюбчивость. «Мы все глядим в Наполеоны», я с малолетства вбил себе в голову: надо выбрать между миссией жизни и жизнью души – сосуществуя, обе становятся ущербны. И вот впервые я ощутил такую зависимость от женщины. При этом замечу, что интерес нежданно оказался взаимным – она сразу и безотчетно поверила в то, что я призван открыть заповедное.
Вскоре я близко узнал и родителей. Мать Кати просто собой заполняла определенную часть пространства, а вот отец ее, тот заслуживает, чтобы сказать о нем несколько слов.
– Киянский… да, я слышал о нем, как же… – кивнул Владимир Сергеевич.
– Не слышать вы попросту не могли. Он сделал все, чтобы быть на слуху.
– Но мы не сталкивались.
– Вам повезло. Мало в ком с такой сатирической резкостью сфокусировались характерные свойства и черты приживала почившей Системы. Само дело, которому он посвятил себя, было по-своему показательно. Не знаю, с чего он начинал. Когда мы встретились, он регулярно ставил торжественные представления и всякие массовые действа к официальным праздничным датам.
К этому своеобразному творчеству он относился с молитвенным трепетом, с придыханием, ощущал свою избранность, а когда поучаствовал в открытии Спартакиады, и вовсе почувствовал себя национальным достоянием. «Смею думать, – повторял он частенько с элегическим вздохом, – в этой стране нет большего знатока и мастера концертной драматургии, чем я». Иной раз произносил доверительно: «В труде художника есть нечто жреческое».
Владимир Сергеевич рассмеялся:
– Ну, это из наших любимых мелодий.
– Наверно. Но он бы себе не позволил вашей улыбки – она кощунственна. Ты либо жрец, либо профан.
Он был представительным мужчиной высокого роста, большеголовый, с уверенной выработанной походкой. Выглядел бы вполне импозантно, если б не саблезубый рот. Был очень охоч до «мужских разговоров», которые обожают вести неудачники сексуального фронта. При этом загадочно улыбался, будто чего-то недоговаривал. Иной раз устало теоретизировал: «У мысли – свои эрогенные зоны».
Возможно, что-то ему доставалось – сказать точнее: перепадало – от молодых, корыстных стрекоз, участвовавших в его массовках, но ни одной независимой женщине он не сумел внушить симпатии. Однажды я даже полюбопытствовал у некой весьма неглупой особы, в чем заключается причина такого тотального равнодушия. Казалось бы, выигрышные стати, осанка, величественные манеры. Она небрежно пожала плечами, поморщилась: «Пирожок с ничем».
– Зато о даме так вряд ли скажешь.
Тан согласился:
– Никак не скажешь. Она как раз пирожок с перчиком. Впрочем, он не был столь безобиден. В так называемой общественной жизни и уж тем более – в служебной был омерзителен, невыносим. Охотно осуждал, кого требовалось, охотно поддерживал все почины, всегда был в первых рядах добровольцев. Надо было хоть раз увидеть, как он общается с начальством – приятно трепеща, чуть пригнувшись, стараясь попасть и в тон и в лад. Зрелище было порнографическое. Когда пресмыкается сморчок, это хоть скрадывается габаритами, как-то сливаются вид и суть, когда же так откровенно холопствует мужчина великолепного роста, с барственно-вельможной повадкой, испытываешь тоску с тошнотой.
Он вознаграждал себя дома. Там его хищные клыки уже не прятались под улыбкой. Впрочем, обманывали и они – на крупного зверя он не тянул. Но в его отношении к жене и дочери я чувствовал нечто вампирическое.
Жена его была стабильно болезненная, рано расплывшаяся дама. Из-за своих жировых отложений она пребывала в смертельной панике – однажды настанет день прозрения, ее эстетический супруг не вынесет таких диспропорций. Она лечилась, она голодала, даже ходила в турпоходы. Бессмысленно – лишь набирала вес.
Что же до Кати, то он не умел скрыть своего ревнивого чувства к ее нараставшему успеху. Досада была даже острее, чем та, что испытывал он к коллегам. То были чужие, а его дочь, черт побери, была его частью, его отростком, и вот частица, оказывается, значительней целого и вообще давно пребывает от этого целого автономно. Сказать об этом вслух он не мог, зато он мог отравлять ей жизнь.
Меж тем это странное создание любило отца, причем не дочерней, скорее – материнской любовью, готовой к прощению и снисхождению. Все его выходки, нетерпимость, его упоение собой, позерство, дурацкая трубка в зубах – все вызывало у этой девочки не грусть, не растерянность, не раздражение, а удивленную растроганность – что взять с этого большого ребенка?
Самое верное, что я мог сделать, – увести ее из этого дома. И сам был захвачен и ощущал, что я ей совсем небезразличен, а вера ее в мое назначение радовала меня беспредельно. Но медлил – плохо видел себя в роли семейного человека, а мысль, что я породнюсь с Киянским, вызывала у меня содрогание.
В эту пору ладья его дала течь. Уже наставали другие дни, и старая листва осыпалась. Официальный человек уже не казался недосягаемым и защищенным державной лаской. Очередное концертное шоу, приуроченное к какому-то дню, плясавшее, певшее, завывавшее под грандиозным муляжом голубя мира, столь же унылое и тошнотворное, сколь помпезное, удостоилось наконец фельетона. Чье-то язвительное перо воздало ему за все эти годы.
Что с ним было, передать невозможно. Он бегал по каким-то инстанциям, писал заявления, жалобы, письма, громко требовал извинений, опровержений и сатисфакции, скорбно обличал интриганов, напоминал о провале «Чайки» на премьере в Александринском театре. Как ликовали тогда завистники! Недаром Чехов тогда писал, что имела неуспех его личность. Но где они ныне, а «Чайка» парит! Эта изящная параллель нам обещала, что точно так же будет парить его мирный голубь.
Вслух ему выражали сочувствие, но за спиной довольно посмеивались. Он всех раздражал, всем опостылел. Даже супруга негодовала слишком шумно и театрально. Одна только Катя сострадала и утешала его, как могла. Сама она все чаще задумывалась, вдруг неожиданно отключалась в самых неподходящих местах.
– Скверный признак, – сказал Владимир Сергеевич. – Тот же Чехов заметил: когда человек часто грустит, он то и дело смотрит на потолок и посвистывает.
– Вижу, и вам это знакомо. – Тан посмотрел на него с одобрением.
«Кажется, его это радует». Но мысль не успела оформиться. Голос Тана ее спугнул.
– Однажды она ко мне обратилась с просьбой провести с нею тесты, чтобы составить ее хроноскоп. Я сказал ей, что знакомым отказываю и уж тем более – близким людям. Однако она упрямо настаивала. И должен признаться, что мне хотелось ответить согласием, уступить. Недаром же каждый – кто явно, кто тайно – испытывает тягу к рулетке, желание нажать на курок, прижатый к виску, – а вдруг пронесет?
Я кожей чувствовал – ждет беда! Нельзя превращаться в духовника женщины, милой твоей душе, до срока узнавать ее тайны. Что-то между ею и мною изменится, причем – неизбежно. Но я поспешил себя убедить: конечно же я не то, что все прочие. Исследователь – это тот же врач. То, что для другого запретно, – моя профессия, мое дело. Когда стремление искусительно, доводы и аргументы найдутся.
Дальнейшее я сожму в две фразы. Что ожидал, то и получил. Само собой, я заверил Катю, что все хорошо, что ее призвание подпитывает бытийную силу, однако я даже не подозревал, насколько исчерпаны все резервы. Я лишь теперь увидел воочию: она как танцовщица на канатике, который что ни час истончается. Причина не в каком-то недуге – исходно катастрофичен вектор.
– Она поверила вам?
– Не знаю. – Тан быстро наполнил свой стакан, выпил его одним глотком, не приглашая присоединиться. – Не думаю. Все случилось стремительно. И гибель ее была ужасна. Катя шагнула в шахту лифта, не дождавшись спускавшейся сверху кабины. О чем она думала, где побывала – об этом мы уже не узнаем. Утверждают, что люди, входящие в смерть, медленно движутся по тоннелю и ясно видят в конце его свет, испытывают радость и легкость. Боюсь, она не успела увидеть.
Не стану рассказывать, что я чувствовал. Больше всего точила мысль: что, если Катя с таким упорством просила меня заглянуть за полог, чтобы решить, а вправе ль она связать со своей судьбой другую? И вдруг я помог ее судьбе определиться, найти свою формулу? Вдруг бросил ту последнюю гирьку на весы окончательного вердикта? Все более крепнущая уверенность, что я поспособствовал кирпичу, буквально разрывала мой мозг. Напрасно я себе говорил, что я предаю свою науку, что я обессмысливаю свой труд и все обретенные постижения, – я чувствовал, что схожу с ума.
Владимир Сергеевич осторожно поднял стакан и проговорил:
– Бедняжка. Пусть будет земля ей пухом.
– Спасибо. – Тан устало кивнул. – Наша земля не может быть пухом. Слишком сурова и тяжела для человеческого праха – будь он мертвым, будь он живым.
Моя работа мне стала в тягость. Тогда-то я стал заходить к Проскурникову. Мне нравилось у него бывать. Сидел и смотрел, как он работает. Мастеру было не до меня, но изредка, когда мне казалось, что он забыл о моем присутствии, он вдруг бросал словечко-другое. Ум у него был незаемный. А говорил он кратко и точно. Я его однажды спросил о политической борьбе. Ответил не сразу и неохотно: «Нужна она мне, как зайцу орден. С чем в колыбельку, с тем и в могилку». И дал понять, что проблема исчерпана.
В один из противных промозглых дней – вроде нынешнего – я встретил Киянского. Хотя я отчетливо понимал, сколь разрушительным было для Кати это отцовство, но в первый миг я ощутил, что во мне шевельнулось нечто похожее на симпатию. Все же она была его дочерью.
Да и ему хотелось выговориться. Едва мы присели, он, наклонившись, проникновенно зарокотал: «До сей поры не могу смириться. Я знаю, что так порой случается – отцы хоронят своих детей. Но тут ведь совсем другое дело. Катюшка была не только дочь. Катюшка была мой человек. Наверно, одна, кто меня понимал».
Все тот же. «Она была – мой человек». Вроде бы, по его разумению, это серьезная похвала и, значит, он отдает ей должное. Но нет, он и тут вел речь о себе, себя возвышал, себя оценивал, а ей лишь отводил ее место. Вот он – непонятый, неразгаданный, с недостижимой высоты взирает на людской муравейник. Не каждому на этой земле дано оказаться его человеком. А вот Катюшке было дано – хоть несколько, хоть отчасти приблизиться. Теперь он один, ни с кем не поделишься ни думой, ни творческим озарением. Мне вспомнился громоздкий муляж пышного грудастого голубя, который он водрузил над эстрадой. И сам он – такой же муляж человека.
Странно, но встреча с этим павлином, к которому я ничего не испытывал, кроме брезгливой и стыдной жалости, вдруг оказалась последним толчком. В самом деле, иной раз довольно самого легкого прикосновения, чтобы обрушились стены и своды.
– Это правда, – сказал Владимир Сергеевич.
– И вот в одно превосходное утро, – Тан выразительно усмехнулся, – я обратился к себе: мой друг, если ученые – это сословие, так сказать, аристократия разума, то, значит, ты идешь в разночинцы. И в тот же день я пришел к Проскурникову и бухнулся в ноги: Семен Алексеевич, обучайте рукомеслу.
Должно быть, я чем-то ему полюбился. Сужу по тому, что он был терпелив. Только когда от большого старания я торопился, не вникнув в суть, он хмурился и говорил: «Сначала спроси! За спрос не бьют в нос». Сам был собран и экономен в движениях, время ценил, иногда ворчал: «Покель мямля разуется, проворный выпарится». В сущности, он меня вытащил за уши. Его кончина, пожалуй, была еще одной жестокой потерей. Зато я узнал, кто я таков, что, между прочим, неприхотлив, как ягель, – могу жить на голом камне и даже там, где лед. Это радует.
– Тоже проскурниковская заповедь? – Владимир Сергеевич лукаво прищурился.
– Все – от него, – подтвердил Тан.
Он поднял стакан и, приподнявшись, почти торжественно произнес:
– Ну, напоследок: за неведенье. Единственно доступное счастье.
Владимир Сергеевич сказал:
– Да, у вас здесь хорошо. Покойно.
Слегка оскалившись, Тан спросил:
– Что, тоже притомились от жизни?
Его усмешка была недоброй. Владимир Сергеевич ощетинился:
– Не настолько, чтоб ее изменить.
– Ну, пошабашили – и будет, – сказал Тан, самую малость помедлив. – Можете прийти послезавтра.
Неожиданно для себя самого Владимир Сергеевич спросил:
– Скажите, а вы в этой мастерской не надеетесь переспорить судьбу? Увернуться от своего кирпича?
И почувствовал холодок в груди, словно на самом краю обрыва.
Плоский лик Тимофея Тана стал неподвижен, но в быстром взгляде Владимир Сергеевич прочел враждебность.
– Я тут вам сказал комплимент, – отчеканил Тан, глядя в сторону, – про то, что с вами приятно беседовать. Как выяснилось, это не так. Беседовать с вами – небезопасно.
И добавил после короткой паузы:
– Я безобразно разговорился. По-видимому, перемолчал.
На улице Владимир Сергеевич задрал воротник. Окаянный ветер льдистою пылью дохнул в лицо. Надо было выпить побольше – трезвенники себя наказывают.
– Темен смертный, чего в нем нет, – пробормотал он с глухим раздражением.
Вот и метро, поскорей в толчею. Локти, бока, чье-то дыхание. Стужа медленно отпускает. Поток выносит его к эскалатору. Ступенька заботливо подставляет свою гуттаперчевую спину, тащит по тесному руслу вниз.
– Путь в долину, – шепнул Владимир Сергеевич.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.