Текст книги "Господин Друг"
Автор книги: Леонид Зорин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– В последнее время тебе везет, – с усмешкой бросила Роза Владимировна.
Этот глагол его покоробил.
– Знаешь, Суворов говорил, слыша такое: «Везет, везет… Помилуй Бог, надобно и уменье».
– Прости, я забыла, что ты Суворов, – сказала она с нарочитым смирением.
Ромин, услышав добрую новость, лихо прищелкнул языком.
– Разбогатеешь, Яков Дьяков. Ты уж напомни работодателям, что канарейка за копейку басом не запоет. Пусть не жмотничают.
Авенир Ильич лишь горько вздохнул:
– Умилительна реакция ближних. Жена сказала, что повезло, ты – о моих грядущих доходах. И не захочешь, а поверишь: не друг – богатство, богатство – друг.
Ромин, помедлив, сказал:
– Как знать. По-моему, я приношу тебе счастье.
Авенир Ильич окинул его внимательным взглядом, но не ответил. Шутливые роминские слова будто оформили наконец не столько однажды мелькнувшую мысль, сколько неясное ощущение, не раз возникавшее у него с тех пор, как Ромин вошел в его жизнь – настало время щедрого фарта. Дела его начали спориться, ладиться, точно он тащит козырь за козырем. Проще всего объяснить совпадением, мистическим расположением звезд, и все же он чувствовал: что-то тут есть.
– Может быть, я это заслужил, – проговорил Авенир Ильич.
– Согласен, – Ромин смотрел на него, в зрачках его мерцала улыбка. – Ты заслужил. Ты мой лучший враг.
– Спасибо, – сказал Авенир Ильич. – На это я даже не смел рассчитывать. Спасибо. Тут есть над чем подумать.
Старался казаться невозмутимым, но чувствовал, что его выдают и густо покрасневшие щеки, и голос – стоит разволноваться, он становится мальчишески звонким, в нем странным образом появляются какие-то теноровые ноты.
– Не заводись, – посоветовал Ромин. – Лучшим врагом дорожат еще больше, чем лучшим другом. Поверь мне на слово.
– Послушай, – спросил Авенир Ильич, – если я так тебе неприятен, что заставляет тебя общаться?
– Допустим, я ставлю эксперимент, – сказал Ромин. – На предел выживаемости.
– Кто ж должен выжить?
– Не кто, а что. Наше приятельство, например.
– Своеобразный эксперимент.
Авенир Ильич был глубоко уязвлен. И больше всего его обожгло это легковесное слово. При-я-тельство. В который уж раз Ромин ушел от более веской характеристики их отношений, в который раз не назвал их дружбой.
– Тебе стоит перечитать Сенеку, – сказал Ромин. – Помнишь ты, что он пишет о «несокрушимой стене философии»? Пора заняться воспитанием чувств.
«Я ненавижу тебя, ненавижу, – мысленно признавался себе Авенир Ильич, – давно ненавижу».
Он сам был испуган тем, что испытывает, просто какое-то наваждение – еще немного, и он задохнется.
– Когда же ты в Питер? – спросил его Ромин.
– Послезавтра.
– Ты летишь или едешь?
– Еду. «Стрелой».
– Что ж, в добрый час. То будет исторический рейс.
– Слишком пышно, – сказал Авенир Ильич.
– В самый раз, – засмеялся Ромин. – В конце концов, что такое история? Железные люди на железных дорогах.
Роза Владимировна остановила его, когда он стал собирать чемодан.
– Ты положишь не то и не так, – вздохнув, она принялась за дело.
– Почему ж? – он обиженно нахохлился.
– У меня есть опыт. И не мешай. Не то я что-нибудь упущу.
– Я отправляюсь не в кругосветку. И не дольше, чем на четыре дня. Зачем мне весь этот гардероб?
– Хочу, чтобы встречная кинозвезда взглянула на тебя с интересом.
– Ты – альтруистка.
– А кроме того, пусть сразу поймет: женат и ухожен.
Эта игра была приятна им обоим – они нежно простились.
Едва Авенир Ильич вышел на улицу, он сразу увидел перед собой изумрудный кошачий глазок такси, и эта маленькая удача ему показалась неслучайной, предвещающей успех в Ленинграде. С самого первого шага везет, вот и водитель немногословен, не лезет с ненужным разговором. Можно отгородиться от мира, побыть с собою наедине. Хочется продлить этот кайф, снова ощутить своей кожей забытый холодок ожидания, дразнящей юношеской надежды. Каждую такую минутку цедишь, точно сок из соломинки – где еще так тепло и уютно, как в этой серебряной умной рыбке, плывущей по улицам Москвы? А город, даже не подозревая, что он собрался его покинуть, сопровождает и провожает вечерним праздником фонарей.
Уже близко от площади трех вокзалов в машину ворвался натужный хрип, Авенир Ильич невольно поежился. Казалось, кто-то резким движением схватил со стола стеклянный стакан, наполненный тишиной, как влагой, с размаху запустил его в стенку. И тишина разлилась, разбилась.
Сквозь клекот прорвался женский голос:
– Я «Букет». Меня слышите? Отвечайте.
Водитель нехотя отозвался:
– Вас слышу. Двадцать два сорок три.
– Где вы? – допытывалась женщина.
– Едем на Ленинградский вокзал.
– Освободитесь и – в Грохольский. Рядышком.
– Какой дом?
– Седьмой. Квартира шестнадцать. Фамилия – Ромин.
Сколь ни странно, ни переулок, ни дом не вызвали у пассажира такси ни удивления, ни даже отклика, хотя и показались знакомыми – в машине, въезжавшей на Каланчевку, эти слова ничем не наполнились. Они прозвучали вполне автономно от того, кто там жил, и только фамилия связала человека и адрес. Ромин! Куда это он намылился на ночь глядя? Авенир Ильич ощутил необъяснимую тревогу.
Будто почувствовав ее, водитель осведомился у женщины, окрестившей себя «Букетом»:
– А ехать-то куда из Грохольского?
И столь же необъяснимо было, что Авенир Ильич уже знал, что предстоит ему услышать.
Назвав его улицу, диспетчер спросила:
– Двадцать два сорок три, все слышали?
– Слышал, – буркнул водитель, – принято.
Выбравшись со своею кладью из машины и расплатившись, Авенир Ильич замер у входа в вокзал. Было решительно непонятно, что ему делать, как поступить. Немедленно возвращаться домой? Что, если с Розой что-то стряслось и она вызвала Константина? Но сразу же он отмел эту версию. Есть подруги, есть родичи, есть соседи, с которыми они пребывают в самых безоблачных отношениях. Черта с два. Все проще и все ужасней.
Скорей всего, ему надо выждать. «Стрела» полетит в Ленинград без него. Он проведет час-полтора в этом холодном унылом зале, смахивающем не то на ангар, не то на амбар, а больше всего – на громадную камеру хранения, где вместо полок – жесткие скамьи, а вместо баулов и чемоданов томятся осоловевшие странники. Все они, как обреченные, ждут, когда позовут их продолжить путь транзитом через Москву, через ночь, через планету – незнамо куда.
Итак, он укроется в этой толпе и будет терпеливо сидеть, посматривая на циферблат. Настанет определенный им срок, он выйдет на площадь, найдет машину и тронется по притаившимся улицам. И снова будут мелькать фонари, бросая свой желтый свет под колеса, все будет, как два часа назад, когда он катил в другом направлении, радуясь предстоящему дню. Потом он войдет в подъезд и в лифт, выйдет на лестничной площадке, приблизится к двери с ключом в горсти. Ключ повернется в привычном гнездышке, дверь отойдет, и уже в прихожей, в грешной насыщенной тишине, услышит довольный смешок и вздох. Что дальше? А дальше – что суждено. У него перехватило дыхание. Он медленно зашагал к вагону.
На влажной платформе перед «Стрелой» было людно. И, как обычно, шумела человеческая река. Бросалось в глаза отличие тех, кто ехал в Ленинград этим поездом, от пассажиров других составов. Многие в этой толпе относились к живописному ареалу искусства, но даже и те, кто никогда не появлялся ни на экране, ни на сцене, ни на концертной эстраде, не сочинял и не ваял, тоже невольно поддавались той театральной атмосфере, которая здесь всегда возникала примерно за полчаса до полуночи. Это был ежевечерний клуб, общность людей, знакомых друг с другом, порою, правда, лишь визуально. Но здесь они сразу же обозначали давно существовавшую связь, приветливо улыбались, здоровались, завязывалось некое действо – платформа превращалась в подмостки.
Забросив свой чемодан в купе, Авенир Ильич вышел в коридор, застыл у окна и почти механически фиксировал лица провожавших с их неестественным оживлением. Поезд вздрогнул и дернулся, начал движение, сначала вразвалочку, будто нехотя, потом вприпрыжку, потом бегом и вот припустил, помчался, понесся, еще немного – и полетит. Авенир Ильич постарался привычно отстраниться от себя самого – Некто стоит в коридоре вагона, ночь за окном все черней и черней, пространство словно тушит огни, которые посылает вслед бессонно мерцающий мегаполис. Некто оставил в великом городе жену и друга, предпочитавшего именовать их дружбу приятельством. Не для того ли он сохранял это незримое расстояние, держал дистанцию, чтобы сейчас лежать в постели с его женой? Вот между ними нет и зазора, так тесно прильнули они друг к другу. Глухая холодная война, тлеющая между мужчиной и женщиной, часто перетекает в горячую, заканчиваясь там, где обычно разыгрываются такие войны – поле сражения общеизвестно.
Нет, отстраниться не удается, и все это происходит с ним. С этим теперь придется жить, ему не под силу взорвать свой мир, который он строил с таким усердием – камешек к камешку, день за днем. И не под силу стоять у окна в пустом коридоре, слушать и видеть, как движение сливается с ночью и умножает ее могущество.
В купе он обнаружил попутчика, брюнета с ближневосточным лицом, с томными замшевыми очами. Араб хорошо говорил по-русски, сообщил, что живет в Йемене, в Сане. По преданию, их столица основана Хамом, сыном славного Ноя, спасшегося от потопа в ковчеге. Авенир Ильич сказал, что он рад свести столь приятное знакомство, и пожелал спокойной ночи.
Лежа на полке, он все старался возможно скорее спрятаться в сон, считал слонов, призывал на память умиротворяющие пейзажи, однако сознание не подчинялось, оно словно сузилось и вмещало одну-единственную картинку, зато ожившую до осязания.
«Страна моя Йемен, – память услужливо подсунула хрестоматийную строчку, – кто полюбит, умирает.» И тут же побагровел от стыда – при чем тут любовь, при чем тут смерть? Все площе, грубее, невыносимей. «Ты хочешь знать, с кем я коитирую?» Можно произнести с придыханием: город Хама, а можно и попросту: хамский город, прошу прощения. Легенды умеют облагородить и кровь, и грязь, и подлое дело. Ной выплыл, ковчег оказался прочен – его же ковчег пошел ко дну.
И ленинградское колдовство, входившее с такою свободой в его потаенное убежище, в его «спиритуальную крепость», как сам он ее именовал, на сей раз утратило всю волшбу. Целебный Питер вдруг превратился в обыкновенный советский город, в один из многих сильно распухших, разросшихся населенных пунктов, в которых привелось побывать. Такое же нагромождение зданий, урбанистический хоровод, но странно беззвучный, музыка смолкла. И киностудия закономерно находилась на Кировском проспекте, забывшем, что был он Каменноостровским.
Сама она, лишь два дня назад казавшаяся неведомым миром, всего-то обычное учреждение, где согласовывают и учреждают. Порядком запущенная контора. Не видно ни великих артистов, ни непривычно красивых женщин, мелькнуло знакомое лицо, но так и не вспомнилось, сразу стерлось.
Встреча с редактором – хрупкой дамой, ломкой, как стебелек на ветру, и режиссером, нервным брюнетом с коричневатыми ртутными глазками – несколько его отвлекла. Они отнеслись к нему уважительно, посматривали на него с любопытством. Однажды в их оживленной беседе случился короткий эпизод, который им был не сразу понят. Речь зашла о герое повести, археографе, который предпринял весьма щекотливое исследование среди пылившихся документов.
– Мотив деликатный, – сказала дама, – цензура может заволноваться. Впрочем, насколько я понимаю, с вами нет смысла заговаривать о некоторых амортизаторах.
– Время терять и – небезопасно, – вдруг рассмеялся режиссер.
Она одобрительно улыбнулась и взглянула на московского гостя с почти материнской теплотой.
Чем он обязан такой репутации? Впрочем, она ему польстила. Решено было, что в ближайшие дни он будет встречаться с постановщиком – они окончательно все прояснят, а студия подготовит бумаги, он их подпишет, и – в добрый час!
Уединились вдвоем с режиссером в малолюдном ресторане на Невском. Авенир Ильич угощал обедом, режиссер – монологом, который не требовал участия его собеседника. За исключением, пожалуй, вопроса, скорей походившего на утверждение.
– Писать, полагаю, мы будем вместе? Дело это весьма специфическое, вам еще надо набраться опыта.
Предложение было весьма неожиданным, но Авенир Ильич согласился и – с поспешностью, чтобы не уронить себя недостойной художника меркантильностью.
Решив капитальную проблему, мобильный брюнет вернулся к картине.
– Здесь все решает фигура героя, – сказал он, дирижируя вилкой. – Ведь он у вас не только историк, тут эзотерический интеллект. Выбрать артиста будет непросто. Нужен актер, читающий книги. Их немного, любой из них – на вес золота. Но все это – наши рабочие сложности. Важней определить парадигму, в которой личность такого калибра действует и живет естественно – по принятым ею самой законам. Реальность, в которой он существует, имеет условное значение. Только что прожитая минута сразу становится как бы призрачной, из нее на глазах вытекает жизнь. А то, что осталось за гранью лет, тем более – веков, отстоялось и обрело свою плоть и кровь, живет неумирающей жизнью. Истинная реальность – история. Если сегодняшний день исчезает, то день античности жив поныне.
«А он – увлеченный человек, – подумал, следя за порхающей вилкой, Авенир Ильич, – и все понимает».
Режиссер легко его убедил, что пересказывает сейчас выношенные автором мысли.
– Вы внимательно прочли мою повесть, – сказал он с отеческой улыбкой.
Хотелось добавить что-нибудь веское, но вклиниться в неудержимую речь не было никакой возможности. К тому же мешал сосредоточиться один непроизнесенный вопрос. Авенир Ильич все не мог решить, стоит ли его задавать.
Меж тем, быстроглазый сотрапезник напомнил ему, что в кинематографе концептуальность должна быть выражена многоплановым изобразительным рядом. Мало сказать, что душа героя мертвеет в обыденности и оживает среди исторических теней. Представьте себе в финале пустыню, которая при внимательном взгляде оказывается живой и трепещущей.
Он еще долго говорил о расщеплении минуты, о некоей странности, только с нею любой эпизод обретает образ – прервал он себя, когда уж стемнело, условившись о завтрашней встрече.
Прощаясь с ним, Авенир Ильич вернулся к встревожившей его теме.
– Так Нина Глебовна полагает, что ожидают цензурные страсти?
– Попьют кровушки, – сказал режиссер. – Ну, вам, должно быть, не привыкать.
И тут Авенир Ильич не выдержал:
– А кстати, почему вы сказали, что бесполезно меня уговаривать?
Режиссер усмехнулся:
– Известно, с кем дружите.
Потом, помявшись, пробормотал:
– Нина Глебовна просила узнать, и я, разумеется, хотел бы… как у него дела? Он пишет?
Всегда, когда спрашивали о Ромине, лицо Авенира Ильича становилось торжественно непроницаемым с легким оттенком устойчивой грусти. Сегодня ему хотелось ответить возможно небрежней и равнодушней. Но нечто, успевшее укорениться и стать безотчетным, было сильней. И он негромко проговорил:
– Благодарю вас. Он работает.
Режиссер крепко пожал его руку и пожелал спокойного сна.
Чем больше приближалась Москва, тем тягостней становилась ночь. Надо было понять, как действовать или, наоборот, как бездействовать, когда он сейчас войдет в свой дом, как быть ему дальше и, наконец, надо понять самого себя.
Все это было жизненно важно, но он все время отодвигал поиск необходимых ответов. Как мог, он забивал себе голову. В Питере это почти удалось, лишь изредка сквозная игла в самый неподходящий момент с лета пронзала больное место.
Но в поезде, в комфортабельной клетке, в ее сгустившейся духоте, ему ничего не оставалось, кроме того, чтоб жалко барахтаться. Под несмолкающий гром движения, под свист разорванного пространства, пытаться переспорить судьбу, склеить разгромленную жизнь.
Он все дивился себе самому. Давно успокоилась лихорадка, когда он яростно добивался волнующе широкобедрой девицы, почти по-цыгански чернокудрой, с резким находчивым язычком. Давно уже унялся тот ливень, сделаны, кажется, все открытия, и среди них наиважнейшее, пришедшее в некий пасмурный день: люди живут не вместе, а около. Они разумно сосуществуют, откуда ж взялось такое мученье, неужто нет дыбы страшней обиды?
Как бы то ни было, надо смириться. Он мог повернуть свое колесо в другую сторону в ту минуту, когда услышал в такси оба адреса. Теперь уже поздно – что ни скажи, все будет выглядеть пошлым вздором, а сам он – олухом и шутом. В сущности, ничего исключительного. В сущности, все люди – чужие. Одна из этих чужих, так вышло, живет с ним рядом, в одной квартире. Обычный сюжет. Из него не выпрыгнешь. Совсем как из этого вагона, который несет его в Москву.
Когда он открыл входную дверь, ему показалось, что дом его пуст, но тут же услышал он шум воды.
– Омовение, – пробормотал он. И вспомнил, как веселился Ромин, когда он его знакомил с Розой.
– Входи, путник! Жена, омой ему ноги.
Вот так опрокидывают барьеры. С ходу. Первой же своей фразой. И та, к кому она обращена, невольно представит ее воочию, невольно нарисует в сознании, глядишь, картинка и оживет…
Роза вышла из ванной в махровом халате, быстро надетом на голое тело, волосы были блестящи и влажны.
– С возвращением. Я скверно спала. Дай Бог, чтоб душ привел меня в чувство.
Она не сделала поползновения поцеловать его, он был рад. Больше всего его пугало прикосновение ее губ.
– Я тоже спал плохо. В поезде душно.
Стараясь не встречаться с ней взглядом, он искоса на нее посматривал, точно надеялся обнаружить нечто новое, ему незнакомое, какую-то метку этих дней.
– Ты – со щитом? – спросила она.
– Все в порядке. Но что-то – не по себе. Пожалуй, прилягу.
– Сначала позавтракай.
– Не хочется.
– Ну что ж, полежи. Попробуй заснуть. Хоть подремать.
Завидно сдержанна. Ромин заметил, что в женщине удручает не сдержанность, а то, что ты видишь: ей нечего сдерживать. В наблюдательности ему не откажешь. Примем условия игры.
Спустя два часа она заглянула.
– Ромин звонит. Ты подойдешь?
Он быстро ответил:
– Скажи, что я скис. Перезвоню, когда оклемаюсь.
И повернулся лицом к стене.
На что еще осталось сослаться? Не он первый, не он последний, кто дезертирует в болезнь, при этом, чаще всего, сочиненную. Речь, разумеется, не идет о некоей длительной симуляции. Но даже два дня дадут передышку. Надо собрать себя по частям, придать своей затаившейся жизни какую-то пристойную форму – пусть не рисунок, но хоть чертеж. Предстоящая ему повседневность будет нелегкой, но тем важнее выглядеть в ней возможно естественней, ничем не раскрыть своего подполья. И вместе с тем дать почувствовать Розе некую грань, за которой течет его автономное существование. Иначе оно теряет смысл.
Задача, похожая на подвиг. К тому же его ошеломила внезапно овладевшая им лютая стыдная горячка – отчаянно потянуло к жене. Вот это и впрямь была беда, другое слово здесь неуместно. Со страхом он ждал ночных часов. Нежданно поселившийся в нем неугомонный дьяволенок, вместе и автор и режиссер, ставил один и тот же спектакль, расцвечивая его всякий раз новыми острыми мизансценами.
Он и боялся своих бессонниц и ждал их с болезненным нетерпением, не забывая себя казнить самыми злыми определениями – от садомазохиста до выродка. Но ничего не помогало. Однажды пришлось ему капитулировать, невнятно просить у Розы ласки.
– Выздоравливаешь? – вздохнула она со смутной улыбкой. Он промолчал.
Молчал и потом, когда испытал забытый с годами щенячий восторг. Кончилось его одиночество. Они лежат, прижавшись друг к другу, в комнате жарко и темно – не видно, что рядом есть кто-то третий, подбрасывающий поленца в костер.
Еще через день позвонил он Ромину. Нельзя было затягивать паузу, она становилась необъяснимой. Все это так, но, кроме того, он чувствовал, что позвонить ему хочется.
«Похоже, что я по нему соскучился», – признался себе Авенир Ильич.
– Выздоровел? – спросил его Ромин.
Вопрос, недавно заданный Розой. Авенир Ильич ничего не ответил.
– Может быть, встретимся у тебя? – спросил он, помедлив самую малость. – У нас – генеральная уборка.
Ромин сказал:
– Гераклово дело. Я на такое не способен. Нужна отвага твоей жены.
Хозяин был ровен, умеренно весел. Поздравил с ленинградской удачей. Гость смотрел на него с непонятным чувством. Этакая гремучая смесь – расщепить ее на составные части не удастся никакому алхимику. И любопытство, и страх, и злость, и ощущение странной близости.
«Нормально. Мы же теперь породнились», – он мрачно про себя усмехнулся.
– Надеюсь, в Петрополе ты занемог не сразу? Это было бы глупо.
– Нет, перед самым возвращением.
– Что причиной? Не встретилась ли ненароком волоокая тонколодыжная дева, оказавшаяся бациллоносительницей?
– Встретилась. Ее зовут Нина Глебовна, – хмуро сказал Авенир Ильич, – она редактор на киностудии. Поклонница твоих сочинений.
– Со вкусом женщина, – сказал Ромин. – И как она его не утратила, читая все время по долгу службы отечественный железный поток?
– Ты все суровей к своим коллегам, – покачал головой Авенир Ильич.
– Просто Моцарт, – расхохотался Ромин, – он, как известно, их в грош не ставил. Насколько Сальери был добрей. Обожествлял их до помешательства.
Выдержав паузу, гость спросил:
– Кстати, давно ли ты видел Аннушку?
– Очень давно. Не суди меня строго, – Ромин привычно погладил лоб. – Есть, знаешь, австралийский паук. У него чрезвычайно своеобразные отношения со своей подружкой. Она заглатывает его, и тогда он ее оплодотворяет. Но, свершив это жизненное назначение, заканчивает свой краткий век. Его возлюбленная становится его могилой – не в фигуральном, а в самом прямом значении слова. Что скажешь о таком суициде? Надо признать, погибает, как мученик. Жертва собственного оргазма. Не то герой великой любви, не то мазохист-эротоман. Впрочем, герои всегда мазохисты.
– Полагаешь?
Ромин веско кивнул.
«Что-то ты разгулялся, родственничек», – недобро подумал Авенир Ильич и спросил:
– А к чему это ты рассказал?
– Чтобы ты понял раз навсегда: я – не австралийский паук.
Неожиданно они замолчали. Авенир Ильич не мог ни понять всего, что испытывал в эти минуты, ни упорядочить своих мыслей. Уж не догадывается ли Ромин, что на сей раз Аннушка – псевдоним, скрывающий имя совсем другой? Если он это уразумел, то что же все-таки происходит сейчас между ними и как назвать этот томительный поединок? Зачем этот нервный диалог с его недомолвками и подтекстами, зачем он здесь, почему нас влечет к нашим мучителям, в чем их манкость? Ромин хотя бы взыскан природой, но сколько на свете вздорных ничтожеств, всегда готовых терзать своих ближних, а этих несчастных будто к ним тянет. Неужто на этой мутации духа, на этой противоестественной тяге и выстроен наш миропорядок – армия, государство, семья?
– Чем озабочен? – спросил его Ромин.
Все чувствует! Авенир Ильич едва принудил себя улыбнуться и отозвался возможно небрежней:
– Знаешь, есть дни: с утра все не ладится. Утром не мог отыскать очечник. Полдня потратил на ерунду.
– Вещи прячутся от хозяев, – Ромин сочувственно вздохнул. – Надо войти и в их положение. Только представь: начиная с утра, видеть постылое лицо, которое после сна отвратительно. Опухшие щеки с красными полосами, клочья волос в разные стороны, слезящиеся узкие глазки, никак не желающие раскрыться. Да, вещи прячутся. Это бунт. Даже война за независимость. Главное, их не искать – объявятся. Им тоже надо от нас отдохнуть.
– Спасибо, – сказал Авенир Ильич.
– Не за что. Мой совет бескорыстен.
– Спасибо тебе не за совет, а за портрет, – Авенир Ильич с трудом себя сдерживал. – Фламандская кисть. Ты написал меня щедрыми красками. Просто Нарцисс в миг пробуждения.
– Портрет собирательный, – сказал Ромин. – Ты зря относишь его к себе. Какая муха тебя укусила? Оставь, АИ, все это лишнее. Мы связаны, как орешник с жимолостью. Ты оценил? За подобный образ дама элегической складки меня осчастливила бы без колебаний.
– Верю, – сказал Авенир Ильич, – дамам обычно немного надо. Очень обидно, что я не дама. А в общем, ты прав – мы связаны крепко.
– Вот и ладушки. Надеюсь, ты знаешь, отчего так долго живут слоны? Не выясняют отношений. Еще один бескорыстный совет. Не омрачай своих звездных дней. Знаешь, я в самом деле рад. Твой архивист тебе верно служит. Сначала ты был предан тиснению, теперь с ним вместе взойдешь на экраны. Поклонница моего дарования осыплет тебя золотым дождем. Будешь ты и богат и славен. Дорога скачет тебе под ноги.
– Послушай, – сказал Авенир Ильич, – ответь мне честно: моя вещь тебе нравится?
Ромин подумал и произнес:
– Отвечу. Неплохо. Но – не кроваво.
Когда Авенир Ильич прощался, Ромин его остановил:
– Роза Владимировна сказала, что я заезжал в твое отсутствие?
Авенир Ильич залился краской и против воли отвел глаза.
– Нет…
– Забыла. Ты ей напомни. Связано с небольшим сюрпризом.
Что это значит? Он был растерян. Всего мог ждать, но такой откровенности?!. «Ты ей напомни…» Что ему нужно? Догадка, мгновенная, как ожог! Он хочет, чтоб Роза сама объявила о том, что она к нему уходит. Безумная мысль. Надо знать Ромина, чтобы понять ее нелепость. Тогда зачем же? Чтоб между ними не было ничего утаенного? Он не желает играть с ним в прятки? Каков правдолюбец! А ты спроси, хочу ли я такого всеведения? Спроси хотя бы себя самого! Кто дал тебе право решать за меня?
У Авенира Ильича заплакало, застонало сердце. За эти дни он успел убедиться – без Розы не обойтись, не выжить. Их прочно сколоченная твердыня, казалось, была способна выдержать самое грозное землетрясение, а эта вдруг воскресшая страсть делала его положение уже окончательно безысходным. Что теперь делать? Куда ему деться?
Он вспомнил: когда они поженились, соседка от души посоветовала повесить на свою дверь оберег – какой-нибудь заветный предмет, защищающий от порчи и сглаза. Они снисходительно посмеялись – вот и расплата за их беспечность!
Словно в ответ – потемнело небо. Сначала, как озорник, задираясь, потом, уже всерьез и без шуточек, хлынул почти тропический дождь. Авенир Ильич поспешил в метро. Таких, спасавшихся, было много. И среди них, с неожиданной ясностью, он понял, что он – один на свете. «Одиночество человека в толпе», – так однажды сказал ему Ромин. Одиночество перед ужасной гибелью в Варфоломеевскую ночь, на Ходынке, на сталинских похоронах. И на митингах, на торжествах и застольях – всякий раз, оказываясь во множествах, лицо утрачивает единственность, свои человеческие черты.
Тогда он заспорил. А Хемингуэй? На что уж закаленный скиталец, а признал: человек быть один не может.
«Вот человек от себя и отказывается, – сразу же отозвался Ромин. – Он отрекается от себя из-за этой немочи, этого страха.»
Когда Авенир Ильич вышел в город из мраморного подземелья, дождь кончился. Слетел, побезумствовал и обессилел. Улицы еще были влажны, воздух промыт, над его головой в небе висела громадная радуга – обилием красок, цветов, оттенков она напоминала витраж.
– Какая триумфальная арка, – горько вздохнул Авенир Ильич.
– Где это ты пропадал, АИ? – осведомилась Роза Владимировна. Она стояла у полки с книгами, перебирая одну за другой.
– У Константина.
Не оборачиваясь, она спросила:
– Как ты нашел его?
– Как обычно. Особых перемен не заметил. Он принес свои искренние поздравления по поводу успешной поездки. Не знаю, правда, такие ли искренние…
– Ты чем-то раздражен?
– Нет, нисколько. Напоследок угостил меня притчей об австралийском паучке, который гибнет во время коитуса. Добавил, что сам-то он не таков.
– Не сомневаюсь, – она усмехнулась.
Авенир Ильич пробормотал:
– Он был удивлен, что ты ни словом не обмолвилась о его визите.
– Нашла наконец! – воскликнула Роза. – Надо ж, куда я ее засунула… Да, я забыла. Но нынче вспомнила. Как раз перед тем, как ты вошел. Ромин завез для тебя Сенеку. Какой-то был у вас разговор… Возьми, АИ. Приобщайся к мудрости.
– Поздно. Уж ничего не выйдет, – пробормотал Авенир Ильич, стараясь не смотреть в ее сторону.
– Совсем не поздно, – сказала она. И с прежним девичьим озорством добавила: – Не тушуйся. Прорвемся.
Он вновь спросил себя: что это значит? Действительно, Ромин ему советовал перечитать античного стоика. Ну да, разумеется, «Письма к Луциллию». Он перелистывал страницы, вылавливая отдельные строчки. Сколько в них древнего простодушия! А впрочем, все мудрецы простодушны, иначе бы они не решились учить уму-разуму наше племя. «Все у нас, Луциллий, чужое, одно лишь время наше» – ох, так ли? И время оказывается чужим, и ты им не вправе распорядиться.
Неужто все было так буднично просто? Фарсово просто… Как он сказал? «Связано с небольшим сюрпризом…» Заехал и завез этот томик. Авениру Ильичу показалось, что он испытывает сейчас не облегчение, нечто другое, сходное даже с разочарованием. Словно ему было жаль расстаться с драматическим поворотом судьбы. Словно в приевшемся рационе ему не хватало терпкой и острой, этой болезненно острой приправы. «Радуйся», – сказал он себе. Но радости не было. Неудивительно. Сенека пишет: «Радуются лишь мужественные». Мужеством ты обделен, Луциллий.
И все же все это непонятно. Зачем приспичило в темную полночь вызванивать из таксопарка машину и мчать через спящую Москву с книгой Сенеки под мышкой в дом, из которого только что вышел хозяин? Не опасаясь поднять из постели полураздетую хозяйку.
Впрочем, и этому есть объяснение. Он ехал к женщине, но к другой. Может быть, к той же самой Аннушке. И по пути решил заскочить, сделать свой небольшой сюрприз. Бесцеремонно, но в духе Ромина. Так поступает enfant terrible. Так оно все, наверно, и было. Розу стоило бы спросить, когда явился сей просветитель со своею культуртрегерской миссией – занятно, что бы она ответила? Наверняка что визит был днем. Какая жена ответит иначе? Точность, плодящая подозрения, не столько достоинство, сколько глупость.
Нет, спрашивать ее он не станет. Спрашивать все равно что допрашивать. Кого в этой жизни сделал счастливей охотничий следовательский азарт? Зачем-то ведь подан был этот совет или сигнал: «Не тушуйся. Прорвемся».
– Ужинать! – крикнула Роза из кухоньки.
Спустя много лет, когда Константина давно уже не было на земле, Авенир Ильич рылся в сумке жены, искал ее метрику, срочно занадобившуюся. Розы, конечно же, не было дома, бумага куда-то вдруг задевалась, он нервничал и про себя чертыхался – что за неряшливость и безалаберность!
Это была старая сумка, теперь уже вышедшая из употребления. Когда-то блестящая поверхность, имитировавшая крокодилову кожу, поблекла, пожухла, как будто стерлась, уже никуда не годилась молния. Впору и выбросить на помойку, но Роза, видимо, к ней привыкла и приспособила для хранения всяких свидетельств и документов, всякой уже ненужной трухи, оставшейся от прожитых дней. Авенир Ильич устал удивляться тому, как трудно и неохотно она расстается со старым хламом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.