Текст книги "Покровские ворота (сборник)"
Автор книги: Леонид Зорин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– А вы по-прежнему в филармонии?
Эдик печально развел руками и меланхолически улыбнулся.
– Я оставил артистический мир. И знаете, не очень жалею. Фактически я теперь на покое. Появляюсь в одной музыкальной студии. Синекура, конечно. Но и платят копейки.
Костик вспомнил, как он настаивал, что Эдик по части интеллекта уступает своей трубе, а Славин лишь пожимал плечами. «Как знать? Ты слишком категоричен. У Бернарда Шоу ум поживей, но, знаешь, иной “Капитал” не напишет, да наживет. Бывает и так».
Выходит, на этот раз Яков ошибся.
– Так что же, Эдик, живется трудно?
– Нет, этого я не могу сказать. Я ведь женился.
– Не может быть!
– Представьте себе. Хотя однажды вы мне посвятили замечательные стихи. Помните? «Не родилась та сила, чтоб Шерешевского скосила». Я постоянно читаю их вслух.
– Кто ж эта сила?
– Милая дама. Конечно, есть свои недостатки, но, в конце концов, у кого их нет? Очень серьезная. Доктор наук. Квартира. Три комнаты со всеми удобствами. Это, знаете, она настояла, чтобы я ушел из ансамбля. Нервотрепка, разъезды, не то питание. Мадам с меня пылинки сдувает.
Нет, Яков опять оказался прав.
– Эдик, – почти простонал Костик, – объясните во имя всего святого, за что же, в конце концов, доктор наук вас осыпает такими благами?
– То есть как – за что? – удивился Эдик.
Его глаза стали вдвое круглей и вновь, как в те далекие годы, собрались выскочить из глазниц. Вопрос собеседника его потряс. Костик впоследствии говорил, что никогда ему не доводилось – ни раньше ни позже – увидеть человека, столь сокрушенного тупостью ближних.
– Как – за что? – повторил Эдик. – Нет, я поражаюсь, как – за что?
* * *
Ордынцев жил по тому же адресу. В квартире мало что изменилось, даже мебель стояла в тех же чехлах.
– Я очень, очень счастлив вас видеть, – говорил Станислав Ильич. – Вы возмужали, не постарели, вам еще рано думать о старости, а именно возмужали, взросли. В вас было много прелестно-юношеского, этакое «черт меня побери», теперь передо мною мужчина, муж, как некогда говорили. Кстати, вы женаты? Ах, были? Даже имеете сына? О, боги! Как быстро все происходит в жизни. Берите ж варенье, оно превкусное, Светик готовит его отменно, стала образцовой хозяйкой. Я не нарадуюсь на нее.
– Угощайтесь, Костик, – сказала Светлана.
Она ничем не напоминала смешную угловатую девочку, не знавшую, куда деть свои руки. Не казалась больше и великаншей. Полнота и округлость пошли ей на пользу, они будто скрадывали ее рост. Когда она обращалась к Костику, ее обольстительный низкий голос звучал с материнскими интонациями, хотя она лишь на год была старше гостя.
И вообще, несмотря на то что профессор отпраздновал юбилей – Ордынцеву исполнилось семьдесят, – разница между ним и женою уже не казалась такой контрастной. «Вот что значит прожить столько лет со старым мужем, – подумал Костик. – А он – молодцом. Спустил брюшко, подстриг свои усики, ходит в джинсах. Вот только часто стал переспрашивать, никак у него слабеет слух».
– Значит, наука не увлекла? Что ж делать? – говорил Ордынцев. – Другое написано на роду. Видимо, иной темперамент. Вернее, его иное качество, ибо настоящий ученый им тоже, понятно, не обделен. И мы ведь одержимые люди, и в наших жилах – не рыбья кровь. Но служение истине учит смирению, а долгий поиск требует выдержки. Наши страсти запрятаны вглубь. Вы, люди прессы, мгновенного отклика, – другое дело. Вы – на виду. И сами вы, и ваши натуры.
«Десять трюизмов на одну минуту. И как это ему удается?» – с раздражением подумал Костик. И сказал:
– Я вижу, вы в добром здравии? И дела, как мне кажется, хороши?
Ордынцев наклонил к нему голову:
– Как вы сказали? Мои дела? Недурны как будто, но надо помнить: я вступил в период, когда поощряют не за дар, а за возраст. Не за то, что ты мыслишь, а за то, что стареешь. Примеры известны.
– Не кокетничай, – сказала Светлана. – У тебя-то как раз наступил расцвет.
– Я не жалуюсь, Светик. Никоим образом. – Профессор поцеловал ей руку. – Это постюбилейные настроения. Я ведь только сказал, что бывает и так. Уповаю, что избежал этой участи. В общем, все хорошо, и здоровье не худо. Каждый день я бегаю полчаса. И относятся люди ко мне лояльно.
– Не лояльно, а просто любят и ценят, – назидательно возразила Светик.
– Вроде так. Я ведь теперь, Костя, заслуженный деятель науки.
Он хотел сказать это возможно небрежней, но в глазах отразилось его удовольствие.
– Поздравляю вас, если только звание может хоть что-нибудь вам прибавить.
– Благодарю. Конечно, вы правы. Это лишь допинг. Юбилейные радости. Как говорится, брызги шампанского. А ученому важно сохранить трезвость.
«Не слишком тебе это удается, – отмечал про себя Константин. – Равно как и независимый тон. Что ни говори, юбилей – лучшая защита от реальности. Недаром все мы так любим мифы. И сказки для юных и старых детей».
Словно угадав его мысли, Ордынцев проговорил:
– В эти дни все же подводишь итоги и делаешь необходимые выводы. На мой взгляд, итоги неогорчительны.
– Еще бы! – с готовностью сказал Костик. – А каков же вывод?
Профессор задумался. Потом значительно произнес:
– Необходимо мыслить системно.
«Ну, слава богу, – подумал Костик. – Как это говорил Яков? “Наконец-то мы съели яблоко и добрались до червяка”».
Он спросил профессора об одном историке, в ту пору сильно его занимавшем, между прочим, их земляке. Но Ордынцев, к его сожалению, о почившем коллеге знал понаслышке и не мог сообщить ничего нового. Все, что он изложил, уже было известно.
Костик встал и начал прощаться.
* * *
«На закате человек с умом обычно становится молчаливым, а тот, кого бог обделил, – болтуном. К тому же глуховатые люди частенько кажутся глуповатыми, что, безусловно, несправедливо. И все же было тут что-то жалкое, какая-то суетность и суетливость, такая старческая зависимость от признания своего значения, своей роли, своих заслуг. В идеале – старость освобождает. В этом ее великое благо. Ведь только тогда начинаешь жить настоящей, а не придуманной жизнью, когда мелькание невыносимо, а всякие толки и суждения уже не имеют над тобой власти. Право, нет ничего бессмысленней, чем цепляться за подножку вагона. Поезд остановить невозможно. И все эти старики в джинсах, неугомонные, беспокойные, – господи, какая тоска!»
Старый бульвар стал еще старее, Новый – раздвинул свои пределы и перенес свои границы – по сути дела, возник еще один, который можно было назвать Новейшим. Народу было совсем немного, пахло сырым песком и мазутом, солнце золотило волну.
«С другой стороны, эта страсть к итогам! Все эти судорожные попытки уговорить себя и других, что жизнь выиграна и все в ней оправданно. И странная необходимость выводов… Как он силился произнести нечто из ряда вон выходящее, смахивающее на завет.
«Надо мыслить системно». Бедный старик! Кто ж это сказал, не припомню, – верный способ стать полным тупицей – сделать это, имея систему.
Впрочем, потребность подбить бабки подводит и не такие умы. Фауст нашел ответ ответов, решив осушить напоследок болото. Тоже искал конечный вывод, который бы все обосновал. Приходишь к тому, что в каждом выводе есть нечто плоское и ограниченное.
А может быть, иные масштабы нам, грешным, просто не по зубам? Вот и довольствуемся. Точно так же, как миримся с тем, что нас удручает. Люди, в сущности, легко применяются ко всякого рода несовершенствам. Покойный Яков скорее всего объяснил бы этот феномен тем, что их терпение превосходит возможности. Но что, если дело не только в терпении? Столько веков они доказывают, и, надо сказать, вполне успешно, что трудно им жить по законам разума».
Костик увидел улыбку Якова, и так отчетливо – даже вздрогнул. То было уже не вспышкой памяти, а чем-то вполне материальным. Вот оно, дорогое лицо, по обыкновению не очень-то веселы эти смеющиеся глаза. Костик почувствовал острый укол и вспомнил, что Славин предостерегал: воображение жизнеопасно.
Не слишком ли много вдруг обступило оживших лиц и голосов, разнообразных милых картинок? Жека, встающая из-за стола, кофепития у Абульфаса, пропавший с лица земли стадион, Дом офицеров с его вечерами. Вот так и превратишься в Маркушу, который только и воскрешал весну в Москве и лето на Волге.
Но и то сказать, обеднела бы жизнь, не будь в ней таких заветных мгновений. Они придают ей вкус и цвет. Чем их больше, тем удачливей смертный. Бывают любимчики небес, для них любая минута – праздник, нам же следует дорожить теми, когда мы узнали, как пахнет радость.
Что же дарило ее так щедро? Ни достатка, ни особых приятств, и удовольствий – кот наплакал. Молодость? Переизбыток сил? Разумеется. Но и те, кто постарше, испытывали тот же подъем.
Прав был Славин, уже тогда он понял: для нас начиналась другая эпоха, в этом-то и была вся суть. Можно было заноситься в надеждах, ждать от будущего почти невозможного. Сегодня ты знаешь все, что последовало, тогда же ты знал, что все предстоит.
В ту давнюю пору футурология была вполне привлекательной темой, особенно для застольных бесед – немного науки, чуть больше фантастики, много веселой игры ума. Еще не пробегал по лопаткам апокалиптический холодок, не думалось, что, вполне вероятно, у галактических криптозоологов может с нами возникнуть немало проблем.
Костик подумал о Николаевском, вспомнил, как он предлагал однажды устроить международный воскресник – снести пограничные столбы. Пожалуй, он был нормальней многих.
Костик поднялся, увидел море и солнце, купавшее в нем лучи. И вдруг ощутил забытую легкость. Это был его Юг, волшебный Юг, одна только мысль о нем целительна.
Костик подставил голову ветру и сразу почувствовал на щеках терпкие соленые брызги.
И вдруг его охватило волнение, понять которое он не мог. Неясная радостная тревога, предвестие поворота судьбы.
Но это посещение родины, во время которого Костику выпало узнать много нового и многое в жизни переменить, – предмет совсем другого рассказа.
Июль – сентябрь 1984 г.
Избирательная кампания (Из жизни Ромина)
Маленькая повесть
Той Москвы уже нет. Еще не прорубленной, не спрямленной, не вытянутой в проспекты, с трамвайным звоном переполненных «аннушек». Той, какою она мне явилась лишь несколько десятилетий назад. Бывает, рассудку вопреки, она мне кажется больше нынешней. Не обойти и за целую жизнь все эти улочки и проезды, все переулки и тупички. Они вились – петелька к петельке, сворачивались в замысловатый клубок, и вновь расходились, и вновь свивались, легче легкого в них заблудиться.
Странный каменный материк! Но до чего же он был притягателен для попавшего сюда в первый раз! Столько вокруг старых домов, прочных приземистых ветеранов, видевших еще прошлый век. Столько темных и сырых подворотен и этих запущенных дворов, где текла своя, особая жизнь. Лестничные ступени осели под неисчислимыми шагами, и каждый будто впечатал след. Кто останавливался на площадке перед дверью с разодранною обивкой, из которой торчали пегие клочья? Кто вглядывался в список фамилий, постигая, сколько раз позвонить? Я чувствовал непонятную связь с людьми, которых я знать не знал и которых, должно быть, нет на свете. Провинциалы – ребята с воображением.
Однако же сам великий город стоял на вполне реальной почве, не верил, как известно, слезам и не был склонен умиляться пришельцам. Он сразу же их брал в оборот.
Я только переехал в Москву, в новый свой коллектив не успел еще влиться, но коллектив меня сразу приметил и разъяснил, что такой паренек рожден для общественной работы. Началась избирательная кампания, и я должен внести в нее свою лепту в ответственном качестве агитатора. Поистине высокая честь подставить свои молодые плечи под ношу, которую волокут заслуженные – не мне чета – люди.
Так я попал на агитпункт, где в течение следующих двух месяцев прошла существенная часть моей жизни. Это было неудивительно, ибо я попал к Моничковскому.
Здесь надо сказать, что агитаторы были разделены на две группы, которые действовали сепаратно, у каждой был свой контингент избирателей, и обе они не первый год пребывали в состоянии соперничества, подогреваемого их лидерами.
То были Лев Матвеевич Моничковский и Аполлон Изяславич Якович – два матерых общественных деятеля, оба весьма почтенного возраста. Моничковский внешне напоминал писателя-народника прошлого века, как я их в то время себе представлял, – у него были пепельные волосы, волной спускавшиеся чуть не к плечам, открывавшие крепкий лоб мыслителя, исполосованный морщинами. Говорил он при этом с южным акцентом, юность его прошла в Батуми. Место рождения питало и его научно-публицистический пафос – в продолжение уже многих лет он работал над очень важной статьей о постановке политучебы в батумском профсоюзном движении в конце двадцатых – начале тридцатых годов.
Что касается Аполлона Яковича, то он был тощеньким лысым коротышом с оттопыренными ушами. Зато без щек. Уж как вы хотите, а щек у него не было вовсе. Как-то он без них обходился. Он тоже что-то такое писал, как он говорил – делился опытом.
Сколь ни грустно, но эти достойные люди были отчаянными антагонистами и в духе своей благородной вражды воспитывали вверенные им группы.
Моничковский сразу же объявил мне, что в дни избирательной кампании я должен забыть про личную жизнь. Моя цель – избрание кандидата, а мой дом на этот срок – агитпункт. То есть ночевать я имею право там, где обыкновенно живу, но чем меньше я буду отсутствовать, тем меньше будет ко мне претензий. Стало ясно, что я попал в ежовые рукавицы фанатика.
Я отвечал за население старого двухэтажного дома под странным названием «строение номер два». Где было «строение номер один», мне так и не удалось понять. Строение номер два стояло в глубине разветвлявшегося двора, обратившись своим щербатым торцом к громадному многоподъездному дому. На первом этаже проживали две семьи – Маркушевичей и Борискиных – и строгая одинокая женщина лет семидесяти с небольшим.
Маркушевичей было пять человек. Глава семьи был педагогом (он в техникуме преподавал черчение), а жена его – санитарным врачом. У них было трое взрослых детей, пользовавшихся избирательным правом, – двое плечистых сыновей-погодков, оба студенты-технари, занимавшиеся на досуге штангой, и дочь, добродушное существо, к несчастью лишенное привлекательности, она училась на хоровом отделении училища имени Ипполитова-Иванова.
В соседней комнате жили Борискины, чета по-своему примечательная. Он служил ассистентом режиссера на студии научно-популярных фильмов, но вот уж три месяца был в простое, поскольку картина о производстве весьма эффективной бетономешалки была неожиданно законсервирована. Он любил говорить об искусстве и непредсказуемости всего, что с ним связано. Это был женоподобный блондин с миниатюрными конечностями. Его подруга была массажистка, похоже, снискавшая популярность, – приземистая крепкая женщина с хриплым голосом завзятой курильщицы, отличавшаяся прямотой выражений. Она испытывала неизменную радость от того, что является избранницей незаурядного человека, работающего в кинематографе.
Угловую комнату занимала Вера Михайловна Перова. Лет ей, как я сказал, было много, а испытания еще больше состарили. Она не жаловалась на судьбу, была замкнута, трудно вступала в общение. На стене висел портрет ее сына, сравнительно молодого мужчины, в глазах его словно застыл навеки какой-то незаданный вопрос, под портретом всегда горела свеча.
По грязной лестнице я поднимался на второй этаж. Я скоро запомнил, что туда вело восемнадцать ступенек, я пробегал их за четверть минуты. Там жили еще два семейства – Прокловы и Брендисы-Карские. Собственно говоря, Брендис-Карской была лишь супруга – она, как я понял, взяв фамилию мужа, сохранила еще и свою девичью. Урожденная Карская, статная дама с сильно напудренным лицом и скорбными выцветшими очами, была машинисткой, причем первоклассной, об этом мне сказал ее муж, Илья Павлович Брендис, плановик по профессии. В центре стола под абажуром стояло застекленное фото весьма знаменитого писателя с надписью «И.А. Брендис-Карской на добрую, по возможности, память». Очень скоро хозяйка дала понять, что они с писателем были близки. Когда Брендис-Карская это рассказывала, ее муж любовно смотрел на писателя и излучал спокойную гордость.
В двух соседних комнатах жили Прокловы. Самого Проклова я видел редко. Он служил в вооруженной охране, когда я появлялся, обычно спал, готовя себя к ночному дежурству. От моей агитаторской активности он снисходительно уклонялся, заявляя торжественно и веско: «Мы, работники органов, свой долг выполним». Иногда, если он бывал не в духе, произносил с непонятной угрозой: «Нас, работников органов, учить не надо. Мы сами кого хочешь научим». Жена его была сухопара, с трагическим взглядом, с красным носом, портниха из ближнего ателье. Она прониклась ко мне доверием, и вскоре я был введен в эпицентр давно бушевавшей семейной драмы. Портниха жестоко ревновала столь романтического супруга. Впоследствии, когда наше знакомство окрепло, она звонила по телефону, вызывала на угол и под фонарем громко кляла свою горькую жизнь – прохожие на нас оборачивались. Она плакала и ломала руки, доказывала, что никто на свете не ходит дежурить каждую ночь, не может иметь таких заданий. Вообще работа, когда человек имеет секреты от жены, никак не укрепляет семьи. Иной раз она такие беседы вела при дочери, хитрой девице, учившейся в техникуме связи, судя по виду – большой оторве. Дочь закатывала глаза, толкала меня в бок локотком и гнусавила: «Ой, мама, довольно, я умираю, слушать мучительно. Ну что за смысл в этих речах?»
Итак, избирателей было тринадцать – чертова дюжина, между прочим, – и я отвечал за их гражданственность перед державой и Моничковским. Опасение вызывал Борискин – как личность творческая и непрогнозируемая, он мог выкинуть внезапный кульбит. Так, например, время от времени он заявлял, что в день выборов, скорей всего, он будет в Саратове, где проживает старушка-мать. Когда я об этом сообщил Льву Матвеевичу, тот едва не стал заикаться. Он крикнул, что это может испортить картину, что у него еще никогда не было подобных сюрпризов, что это безусловно ЧП – чрезвычайное происшествие. Пусть Борискин немедленно явится и возьмет открепительный талон. Я сказал, что такое предложение было сделано, но оно отвергнуто. Борискин колеблется, он не принял решения и, буде останется в столице, не хочет чувствовать себя в день выборов парией. Моничковский буквальна пришел в ярость:
– Он что же, так и намерен держать нас в этом подвешенном состоянии? Вы что же, ему не могли объяснить идейного смысла таких колебаний? У нас может отсутствовать избиратель! Это провал, политический крах! Какой позор! Якович, должно быть, спит и видит, чтоб с нами такое случилось! И вы так спокойно об этом докладываете! Нет, я просто вам поражаюсь!
В тот же вечер он собрал агитаторов и вдохновенно меня песочил. И хотя вскорости я сообщил ему, что Борискин умерил сыновние чувства и не уедет к старушке-матери, прежде чем выполнит долг гражданина, Моничковский не спускал с меня глаз. Он считал своей святою обязанностью сделать из меня человека, он с редкой настырностью контролировал все мое свободное время, при каждом случае повторял, что агитпункт – это мой дом.
Вообще представление об агитпункте было у него патетическое. Для него это был некий храм, украшенный кумачом, плакатами, диаграммами и стенной печатью. А как прекрасен был стенд с фотографиями – все заслуживающее внимания было на них запечатлено! Избиратели дома номер шесть, избиратели дома номер четырнадцать, молитвенно внемлющие агитаторам, районная поликлиника, школа, недавно открытый детский сад. А стол, крытый зеленым сукном, весь в интереснейших брошюрах, необходимых уму и сердцу! А популярные издания, а газеты со свежей информацией! И над всем этим великолепием – портрет вождя, раскуривающего трубку со своей характерной отцовской улыбкой. Кого же не потянет сюда, под призывные буквы «АГИТПУНКТ», пламенеющие над дверью! Путник, уставший в долгом пути, с продрогшей плотью, с озябшей душой, скорее к нам, в этот добрый очаг! Здесь всегда тебе рады, всегда тебя ждут, здесь тебя примут и просветят, а заодно укрепят твой дух.
Мои доводы о том, что есть и работа, которую все же я должен делать, что письменный стол заждался хозяина, вызывали у него раздражение. За работу платят, и, стало быть, трудолюбие это не бескорыстно. Совсем иное – общественные обязанности, ради которых человек идеи поступается личным интересом.
– Не вы один работаете, – говорил Моничковский, – сколько лет не могу я отдаться немаловажной научной статье о политическом образовании в батумском профсоюзном движении. Ее бы выхватили у меня из рук, это дало бы мне материальный достаток, однако же я не ушел с поста!
Разумеется, я говорил Моничковскому, что читателям давно уж не терпится прочесть столь захватывающую статью и что он обязан ее закончить, невзначай упоминал и о том, что Якович напряженно работает над книгой «Записки агитатора», отрывки из коей он публикует в стенгазете нашего агитпункта.
Это было истинной правдой. Якович и впрямь, по его заверениям, трудился над этой полезной книгой, а фрагменты из нее появлялись в нашем органе, выходившем раз в месяц благодаря сознательности одной машинистки. Якович, как правило, вспоминал разные трогательные эпизоды из отгремевших избирательных битв.
«Помню, – писал он, – управдома Василия Петровича Рябчикова. Списки, которые он представлял, можно было не проверять, у этого замечательного человека документация была в полном порядке. Это был подлинный энтузиаст. Никогда не забуду, как в день выборов – было это в 1938 году – я направлялся к избирательному участку в пять часов утра в полной уверенности, что первым опущу бюллетень. Каково же было мое удивление, когда у закрытых еще дверей я обнаружил знакомую мне фигуру. То был Василий Петрович Рябчиков, немного замерзший, но веселый и бодрый, гордый своим гражданским чувством. Первым, как и всегда, был он!»
Творческая энергия Яковича вызывала у Моничковского какой-то болезненный осадок, он не скрывал своих эмоций. «Рекламист, – говорил он мне с горечью, – ни перед чем не останавливается, лишь бы завоевать себе славу. Это, знаете, не наши методы. Ничего, – он взглядывал на портрет, и вождь ободрял его отцовской улыбкой, – ничего, там разберутся, кто работник, а кто болтун».
Вообще от Яковича он ждал любой пакости. Однажды он собрал агитаторов на чрезвычайное заседание, он дал понять, что по телефону не может сказать о повестке дня – ЧП. Чрезвычайное Происшествие. Мы явились в неурочное время, взволнованные и обескураженные. У дамы, переводившей стихи и страдавшей весьма умеренным тиком, в тот день щека так и ходила. Я едва успел отменить свидание.
Мы уселись в углу под длинным плакатом с изображением и биографией кандидата нашего округа. То был ответственный работник, его фамилию помню я смутно, – не то Облепихин, не то Оплеухов, – надо сказать, что хотя ежедневно я подолгу видел его лицо, но если б довелось хоть однажды столкнуться с ним где-нибудь – в доме, на улице, – я не узнал бы его нипочем. А почему – до сих пор непонятно.
Моничковский был бледен и нахмурен. Член парткома сказал ему как бы походя, что в списках вверенных нам избирателей есть неточности, что они не полны. Моничковский едва не лишился чувств. Разумеется, он опроверг клевету. Столько лет возглавляя агитколлектив, он берег незапятнанность своего имени, и никто не смел на него посягнуть. Понизив голос, он дал понять, что это, бесспорно, интриги Яковича. Тут уже я заломил руки: «Быть не может! Неужто же люди так низки?» Моничковский горестно усмехнулся: «Вы еще молоды, не понимаете многого». Все сочувственно закивали, но я тем не менее не унимался и продолжал все в той же гремучей ложноклассицистской манере: «Пусть, пусть я молод, пусть я неопытен, но я никогда не пойму людей, готовых на такие шаги! Я готов уступить, но в честной борьбе! Докажите мне ваше превосходство, привлекая к себе сердца избирателей! Но сказать, что у нас неточные списки… – тут мой голос дал от возмущения сбой, – нет… с этим я никогда не смирюсь. Ничего, там разберутся».
При этих словах все посмотрели, как вождь раскуривает трубку, и стали заверять Моничковского, что к нему никакая ложь не пристанет. Моничковский только грустно вздыхал. Однако, слушая, как я мечтаю о будущем, в котором все будут чисты и нравственны, взирал на меня не без симпатии.
К этому времени я уже выстроил верную линию поведения. Поскольку критика с его стороны была неизбежна при всех обстоятельствах – ведь я же подлежал воспитанию! – следовало самому обнажить наиболее очевидную слабость, но чреватую наименьшим ущербом для моей репутации и положения. Я решил, что всего безобиднее выглядит головокружение от успехов. На каждый вопрос о состоянии дел я отвечал самым разнузданным и неприличным хвастовством. Послушать меня – на белом свете еще не было равного мне агитатора, подопечные за меня готовы хоть в огонь, хоть в воду, по первому зову они пойдут за мною не то что к урнам, но далеко за горизонт. Я рисовал себя неким гибридом Данко и гаммельнского крысолова, великим уловителем душ. Моничковскому только и оставалось, как заклинать меня не зазнаваться, не забывать, что упоение от первых же достижений опасно, пусть я энергичный, способный работник, это не значит, что раз навсегда мне заказаны пути к совершенствованию. Но, ругая меня за головокружение, он автоматически признавал успехи.
Между тем если говорить откровенно, моя агитаторская активность ослабла. Дело в том, что обычно свои визиты я начинал с семьи Маркушевичей, которая в силу своей многочисленности представляла особый интерес – посещая ее, я одним ударом охватывал почти половину порученного мне контингента, – и вот у них я стал застревать на весь вечер.
В этой семье меня встречали с безмерной приветливостью и радушием, поили чаем с айвовым вареньем и угощали пирогом с лимонной корочкой. Вначале я было заподозрил, что это московское хлебосольство таит родительскую заботу о счастье дочери, но очень скоро стало ясно, что я ошибаюсь. На эту тягостную проблему Маркушевичи, видно, махнули рукой. Все было проще – глава семьи был фанатичным любителем шахмат, а так как имел я неосторожность однажды заговорить о Ботвиннике и выяснилось, что сам я игрок, участь моя была решена. Маркушевич буквально в меня вцепился. Стоило только мне появиться, и он усаживал меня за доску. Тщетно я ему напоминал, что и другие избиратели ждут меня так же нетерпеливо, что, к сожалению, я не вправе принадлежать ему одному. Маркушевич отмахивался от всех резонов:
– Ах, бросьте, ну что вы им там расскажете? Все грамотные, все читают газеты. В вашем сотрудничестве они не нуждаются. Хорошо бы развлечь старуху Перову, но это, увы, не в ваших возможностях. Никто на земле не вернет ей сына.
Я сознавал его правоту. С Верой Михайловной я бы и сам хотел познакомиться поближе, я чувствовал в ней некую тайну, но она решительно уклонилась от всех моих неловких попыток. Может быть, оттого, что я – даже в серьезные минуты – излучал слишком бурное жизнелюбие. Что делать, мне было двадцать три года.
Итак, мной завладевал Маркушевич. Уж не знаю, зачем ему это понадобилось – многочасовые поединки Не доставляли ему ничего, кроме жестоких переживаний.
Это был человек примечательной внешности – довольно внушительного роста, широкоплечий, под шевелюрой цвета воронова крыла лепилась громадная голова с еле намеченными чертами, словно теста не хватило для выпечки. Уста далеко отстояли от носа, крохотного и невыразительного, меж ними была размещена довольно широкая полянка.
Как было сказано, бедному Маркушевичу я доставил немало горьких минут – невзирая на голову мыслителя, в шахматы он играл хуже некуда. Он был из разряда тех игроков, которые, принимая решения, совсем не берут в расчет противника, точно играют сами с собой. Его замыслы были вполне привлекательны, но он упускал, что ходят по очереди. Маркушевич весь отдавался игре, думал он с таким напряжением, что казалось, я слышал негромкий скрежет, с которым ворочались его мысли, щеки его наливались пламенем, будто кто-то их поджигал, губы подтягивались к носу, сминая пространство между ними, дышал он, как загнанный олень, короткими судорожными глотками, с тяжелыми всхлипами вбирая воздух, – было даже чуть страшновато.
Все эти адские усилия шли прахом – он регулярно проигрывал. Похоже, он к этому мог бы привыкнуть – ничуть! Каждое свое поражение Маркушевич воспринимал трагедийно. Он видел в нем не проигрыш партии, но нечто большее – некое отражение несправедливости миропорядка, в котором талант всегда обречен. Он чувствовал в очередной неудаче измывательство тайных бесовских сил над божьим даром и достоинством личности. Глядя выпученными пуговичками на заматованного короля, еще не веря тому, что случилось, он медленно поднимался со стула, воздевая руки, убито шептал: «Ну вот, пожалуйста…» – и раненым взглядом приглашал разделить его возмущение такой непотребной гримасой судьбы. Было видно, что все силки и ловушки, на которые так горазд противник, внушают естественную брезгливость его высокой и чистой натуре. Сыновья, когда они были дома, негромко фыркали и перемигивались, зато женщины – и жена и дочь – принимали случившееся близко к сердцу и всячески его успокаивали. Но Маркушевич мотал головой и горько махал обмякшей дланью. Нет, он не хочет утешенья, эта рана не зарастет! Я ощущал себя подлецом, подстерегшим в ночной засаде героя, мелким пакостником, который бесчестным приемом одолел выдающийся интеллект, убийцей, всадившим нож меж лопаток великодушному богатырю, далекому от воровских замашек. И такому злодею давали чай с изумительным айвовым вареньем, да еще и пирог с лимонной корочкой! Я все время был не в своей тарелке, испытывал комплекс вечной вины и не прочь был подарить ему партию, но это решительно не удавалось – самая глупая авантюра безнаказанно сходила мне с рук, самый внушительный перевес не мог обеспечить ему победы – он ухитрялся проигрывать там, где это было почти немыслимо.
При всей своей занятости я все-таки виделся с той, что меня отвлекала от дела. Правда, как правило, за счет сна. В одном из Кадашевских переулков был дом, куда я частенько хаживал. Там и прошло лучшее время первой моей московской зимы.
Где-то уж на исходе ночи я вспоминал, что пора домой. Она провожала меня в прихожей, заставленной зонтиками и калошами, в розовом ситцевом халатике, небрежно накинутом на голые плечи. Мы прощались долго и тихо, боясь потревожить спящих соседей. Потом я быстро сбегал по лестнице, выходил в укромный петлистый дворик, пересекал его наискосок и шел по темному Замоскворечью.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?